Вьюн над водой.
(Посвящается Змее:)
Смотрел за двумя драконами и удивлялся - какие же они разные! даже так, скованные, когда облик только просвечивает - отблесками, тенями от сальной свечки, подрагиванием воздуха от невидимых крыльев - разные. Барятинский сидел тяжело и веско, потирал то и дело горло - еще болело, еще очень болело - вертел в руках шахматные фигуры, пристально разглядывал, чтобы сделать ход, думал. Артамон ходил без лишних рассуждений, полагаясь более на интуицию, сидел на краешке стула, будто был готов взлететь прямо сейчас. Человеком - он был полнее и тяжелее исхудавшего от болезни Шурика, в облике - был мельче, легче и быстрее... Интересно бы их сравнить, интересно бы... снова увидеть в небе драконов - и зеленого, и черного.... и - золотого, да? и самому бы еще взлететь?
…Крылья заныли, ошейник уж привычно врезался в кадык, и Алексей Петрович постарался усилием воли сосредоточиться на игре. Впрочем, игра уже закончилась - Артамон смахнул со стола фигуры (как будто крылом, как-то будто - живой... как будто не будет сейчас сам же их кряхтя и позванивая кандалами собирать):
-Нет, Александр Петрович, сегодня я вам не соперник... пойду-ка я покурю лучше.
Вот тут Юшневский и двинулся следом - курить в одиночку не любил, а компании с утра что-то не находилось. А тут вот - Артамон, с ним по крайней мере легко - всегда готов пошутить и побалагурить, и если не касаться некоторых больных тем, то общение было в радость, даже и в этих безрадостных местах.
Вывалились - в синий вечер, в медленно падающий крупный снег, под котором оказалось тяжело раскуривать трубки. Но раскурили - Артамон легкий и ароматный (и дорогущий) французский рапе, а Юшневский - последний запас жесткого турецкого, на который Мари только морщилась и отворачивалась, а потом все равно просила в письмах брата Семена прислать мужу еще). На пару трубок еще осталось, а после побираться опять.
-Знаете, я сейчас даже думаю, что хорошо, что она не приехала... -Легкого разговора, кажется, не получится. Ну так все равно все сейчас думают об одном, да?
-Понимаю... я вот - сейчас - думаю, что Мари приехала зря. Это невозможно так думать, но, что мы все будем делать, если... - не смог выговорить "Александрин умрет", - если Никита останется один?
Что делать? Не знал. Кажется, жизнь за последние две недели так и свелась к краю, к обрыву... впрочем, в последний год - было ли иначе хоть раз? сначала сам Никита, потом вот Шурик, потом болела Мари, и он вообще забыл о сне и еде - теперь вот - Александрин. Вольф, тоже с месяц не спавший и не евший, только шевелил рысьим кисточками на ушах и улыбался легко-легко, нездешне:
-Я не знаю, что делать тут, друг мой. Но я и предыдущие разы не знал - видно, нас кто-то хранит. Лишь бы не переставал... - и за Вольфа тоже становилось страшно в такие минуты.
-Это тоже страшно, когда только письмами... я ведь каждый раз... как в прорубь - а вдруг там …другой почерк будет? написано, что она больна? что ее больше нет? а если почта пропущена - как дожить до следующей?
А то ты не знаешь - сам так жил почти четыре года, пока Мари наконец не приехала. Накрыл его руку своей. Темно, руки выглядят настоящими - одна когтистая лапа поверх другой.
-Там - она в безопасности, поверьте. Там нет этого... дурного мангетизма, там легче климат, и она может быть собой. С ней -там- ничего не может случится.
С легкой руки Бестужева, это стали назвать магнетизмом. Клубящаяся в воздухе магия, которая не давала принять облик и даже дышать толком не давала, искрила на шерсти и перьях, кошмарами просачивалась в сны. Магнетизм, природное электричество - как ни назови, а легче-то не становится. Яд в воздухе, вот Александрин и умирает. Выть впору.
Когда с другого конца двора кто-то тихо завыл - даже и не удивились. Волкам и собакам хорошо - они могут и человеческой глоткой плакать по-звериному. Но неловко вышло, видно кто-то прятался там, в темноте, его бы и оставить одного, уйти обратно в каземат - да трубки недокурены, а табак-то дорог, и разговор - тяжек. Артамону впрочем не было неловкости:
-Идите к нам, вместе повоем?
Вышел. Красивым, наверно, псом когда-то был - серым, пушистым, сильным. Да и сейчас красив - как красив гладкий камень, как красив стальной стержень, как красив может быть человек, который только что выл - а вот вышел, да улыбнулся:
-Нет, пожалуй, эдак мы тут все хором начнем, дам перепугаем. Я уж лучше сам перестану.
-Покурите с нами?
Разводит руками все также улыбаясь:
-Нечего и не в чем.
Ну да, денег у барона на табак отменно может и совсем не быть, а трубку без табака - зачем с собой таскать, маета одна. Начал рыться в карманах, запасная трубка - глиняная, с отбитым краем, но вполне трубка - там завалялась. И табаку, неважно что последний, Сергей Григорьич потом выручит. Бросил взгляд на Артамона - тот внезапно как привидение увидел, стоял вжавшись спиной в стену. Ладно, это артамоново дело, а вот покурить барону надобно. Протянул трубку:
-Возьмите, с табаком легче, мы-то вот так и спасаемся.
Тот отказываться не стал и затянулся жадно. Артамон как-то просочился в каземат, а Гарпий - застыл, остался. Они никогда не были близки с Соловьевым, даже и не общались почти - как и многим тут, Алексею Петровичу, было страшно и неловко находиться рядом с искалеченным псом. Впрочем, Соловьев один не оставался - вокруг него всегда толпилась молодежь, которой, видимо, как раз неловко было рядом с теми, кому достались ошейники. А вот с лишенным облика навсегда - им почему-то было легче.
...Впрочем вот сейчас, оказавшись рядом, Гарпий понял - почему.
Говорить было неловко, молчать получалось лучше, но Соловьев, не стал отмалчиваться и решил объяснить:
-Болит, понимаете... И Вольф тут ничего не сделает. Сухинову крылья, мне сухожилия... вот у него тоже зимой болело от холода... У людей-то еще хуже бывает, у меня вон солдат в деревне жил, у него полноги в войну оторвало, так он на любую сырость тоже вот выл - нога, говорит, болит! А где та нога? В земле уж десять лет. Вот и тут как-то так.
Не жаловался он, просто - объяснял, как иной объяснял бы, что у него насморк.
-Ну и прочее тоже навалилось разом. Верите - я не знаю женщины добрее. У меня братья, а ... матушка умерла, и ни сестры, ни жены, словом, я вот на Александрин смотрел, думал - вот бы она мне сестрой была… А теперь уж - лишь бы просто была, неважно кем.
Так, кажется, думали многие - и не только те, у кого не было ни матушек, ни сестер. Сам смотрел и думал - а вот если бы Натали была жива сейчас - была бы похожа? Она в свои-то девять уже умела о нем заботиться, знала когда болит голова, знала, когда - душа. Он и про Мари первой ей рассказал - не отцу, не тетке - сестре маленькой. Двадцать лет прошло, а место в душе пусто, была Натали, и нет ее. Впрочем, она наверно, на небе сейчас, когда время придет, встречать-то поди первая выбежит - сначала она, а потом уж и остальные все?
Трубки догорели, холод уже пробирал:
-Пойдемте греться. Все равно ничем не поможем.
-Надо молиться - тогда и поможем.
Возвращаясь в каземат, подумал, что не видел никогда Соловьева среди тех, кто молился много и открыто. Братья Бобрищевы, роскошные рыжие петухи, собирали вокруг себя народ, читали Писание, выпевали утренние и вечерние правила, но голоса Соловьева среди не было. А предложил молиться - так уверенно, что Гарпий и сам на секунду поверил, что возможно так помочь - молясь.
...Внутри пели. Заводил Тютчев, певчая птица, выводил высоко, вел за собой:
Вьюн над водой, ой вьюн над водой…
Ему вторил Артамон, и что самое лучшее - Алексей Петрович услышал еще Сашку Барятинского - глухо и негромко, но он вполне подпевал, голоса хватало.
Это не мое, это не мое...
Соловьев почему-то перекрестился, и вышло это у него естественно, как в церковь вошел. Двинулся поближе и тоже начал подпевать.
...Песня оборвалась, когда в дверях раздался высокий-высокий птичий клекот.
Волконская что-то говорила, а Алексей Петрович видел только лицо Мари - и все уже было понятно. Вот он и обрыв, пожалуйте вниз. Александрин умерла.
Там, внизу, в пропасти - ждал Волконский. Уже после того как поговорил с Мари, спросил: как там Поль? - спит, мы... я ему утром скажу, - после того как едва ли не силой уложил Вольфа... Сошлись молча в коридоре, сели рядом. Тишина, темнота, нет уже никого, караульный торчит - да и плевать на него, отбоя не было, сидим где хотим. И дышать тихонечко, ошейники же. Посидели - да и разошлись к женам.
И не снилось ничего, кроме музыки. Дальняя шопенова мазурка, легкая и совсем не здешняя, не про заборы и казематы - про Бессарабию, про реку и драконов над ней, про женский смех, про мужские клятвы в вечной дружбе, про вино и танцы... Это Мари была рядом и наворожила, благослови ее Господь.
А перед панихидой Артамон зашел сам.
-Скажите, Алексей Петрович, вот хоть вы - можно молиться в церкви за самоубийцу? Он мне снится.
Признаться, сначала подумал про Сержа Муравьева. Но Артамон сам опроверг:
-Нет, не Серж. Тут хоть понятно бы было, но Сухинов-то, а вот... снится. Как в клетке сидит, и будто у меня - ключ... ключ-то есть, а замка на клетке - нет, и как ее открыть, проклятую? Я умею двери открывать, я дракон - но как открыть ее, если двери-то и нет? И я при чем, вот уж Сержа и звал бы...
Не надо было наверно, но сказал:
-Сержа нет. Живой ему видно нужен.
-А Соловьев?
Два и два сложились:
-А кто присоветовал в церкви помянуть?
-Ну он, да. Я к нему пришел - мне знать нужно было, почему. А он просто рассказал. Много рассказал - и про немца-доктора, как по этапу они шли, и как у Сухинова в первый день в бараке цепь кандальная лопнула... а толку... толку - вот как птице без крыльев, а?
Хорошо дракон гарпия спросил. Как оно без крыльев?
А все не так, все у нас-то есть надежда еще в небе побывать, а у него - не было. Потому и побег попытался устроить - хоть человеком, хоть как, а на волю...
-Думаю, тут Соловьеву всех видней - можно за него в церкви или нет. Видно можно. Вы помолитесь, Артамон Захарович, вас-то Владычица услышит - и двери откроет.
Сказал, не веря. Так-то - конечно Драконица своих всегда услышит, ну так она и всех слышит. Мне вон все двери Лисица открывает... Но Артамон даже как-то и воспрял, засеребрился чешуей по вискам, улыбнулся даже.
А Юшневский прикрыл глаза. Дошедшая до края жизнь все никак не двигалась дальше. Нет, что-то происходило, что-то брал, что-то отдавал, но даже страх за Мари, казавшийся невыносимым в последние несколько дней, притупился. Вот сейчас она есть - и хорошо. А не станет - ну тогда и вовсе ничего не станет, правда? Точно понял, что жить без нее не сможет ни минуты, и это им повезло, что детей нет, Никита-то не может сейчас просто взять и уйти следом - у него сын. А ты, если вдруг - можешь. Эти мысли засасывали и манили, так и в Шлиссельбурге не было... может тогда просто меньше устал жить?
Мари эти три дня - до похорон - все хлопотала. Вокруг маленького Поля, который никак не мог понять, куда делась мама, вокруг Никиты, вокруг Катрин, которая толком не оправилась после родов... Пытался ее остановить и уговорить отдохнуть, пока она не призналась: "Если я сейчас перестану - я же просто ... просто кричать буду как кликуша до похорон и после... Можно я розарий Никите отдам? ему нужнее - надо держатся за что-то. И Александрин он нравился."
Розарий - с крупными резным бусинами из какого-то ореха, почти черный, с вязаным простым крестом - когда-то подарил ей он. Она с ним не расставалась, однажды потеряв, плакала неделю - а потом он нашелся висящим на ветке около крыльца и Мари считала, что это чудо, да никто и не переубеждал.
Поцеловал ей руку: "Конечно, можно. Я тебе сделаю новый, сам, Бестужев научит. Или Пушкин, - Василиск мог научить вытачивать деревянные бусины, а Петух умел каким-то хитрым образом четки вывязывать из разноцветной шерсти. Сделать жене розарий - вполне занятие для оборвавшейся жизни. Может быть она и не до конца оборвалась.? Может быть как-то еще можно продолжать, даже вот и Никите? Даже вот и Соловьеву, и всем, кто - жив. Жить - и не спятить?
А на панихиде решил, что таки спятил. Схватился за Мари, чуть не в голос спросил: «Ты тоже слышишь, ты слышишь это?" Священник читал имена - Александра, Иван, Павел, Сергей, - и в хоре, который повторял: "Господи помилуй!" был ясно были слышны другие голоса. Не Тютчев, не Пушкин, не трое нанятых певчих из поселка. Там были слышны еще четверо, так ясно, что чуть не начал проталкиваться вперед, хотя видел - нет там никого. Видел, что нет, но слышал же, слышал! Оглянулся - Артамон плачет навзрыд и непонятно, слышит ли тоже, Никита - впереди, спиной повернут, спина - прямая как на параде. Волконского увидел - и вот тут уверился, да, они тут - и Александрин тут, и Поль. Встретились глазами, как обнялись - да, слышу, они тут. А потом и Соловьева увидел - тот тихо улыбался своим голосам, а потом шагнул к Артамону.
Хватит уже не верить. Слышишь же Поля?
Наконец заплакал - и плакать было не больно, ошейник словно отпустил горло, и слезы просто свободно потекли… так остро резануло горем, ну хоть плакать мы тут можем свободно, это - милость.
Вечером - поминали, и так вышло, что поминали всех разом, и опять пели - «Вьюн». Никита попросил сам, и держал спину и голос - и это тоже было милостью. Вел в этот раз Артамон, и в какой-то момент осекся, прервался - а потом выправился, продолжил. А вот Соловьев в этот раз вышел - и Юшневский зачем-то вышел следом. Наверно, потому что после той улыбки в церкви - ему просто необходимо было увериться еще раз, что то, то он слышал - было?
Соловьев стоял в коридоре, прислонившись спиной к стене. Улыбнулся опять так же, как в церкви, и спросил сам:
-Слышите? Вы их тоже слышите?
Теперь, не глядя на поющих - ясно слышал еще два голоса. Один-то знал и помнил - кто хоть раз слышал, как Серж Муравьев поет, тот никогда не забудет. А второй - незнакомый, низкий и сильный - плыл надо всем, завораживал своей глубокой печалью и вместе с тем - покоем.
-Это он? Сухинов, да?
-Да. Это Ворон… - Соловьев опять улыбался, и слез не замечал, - они так часто вместе пели, у них получалось… Давайте дослушаем. Не пойду туда, там заглушает, а тут - как рядом.
Вынесли ему, ой вынесли ему
Вынесли ему крепкий посох да суму….
Это вот мое, это вот мое,
Это вот мое Богом даденое….
Дослушали - и вернулись.