Огоньки

Feb 07, 2011 01:17

Снежинки с глухим звоном стукаются о капюшон. Снег хищно хрустит моими ногами где-то там внизу. Сипло свистящее дыхание вызывает в памяти аппарат искусственной вентиляции лёгких. Я иду по снежной бесконечности во мгле. Тёмно серое поле под ногами, более жидкая серость выше. Вьюга. Я посреди города, об этом напоминают галлюциногенно проглядывающее сквозь серую взвесь снега хамски огромные здания и мутный свет фонарей где-то там впереди. Он медленно, как моча в луже, расплывается по мере приближения к нему.
Но это где-то ещё не скоро. Пока я один посреди огромного поля снега, в темноте огромного неба сверху. С каждым шагом бесполезность, безнадёжность, безысходность наполняют всё сильнее. Мрак зимней ночи врывается внутрь меня с каждым вздохом, разливаясь по мыслям тьмой души. Почему-то кажется, что вот если сейчас повернуться на одной ноге, рухнуть навзничь в сугроб, и лежать, раскинув руки и глядя в чёрную мглу неба, станет легче. Только вот делать это одному бессмысленно и тяжко. А рядом никого нет. Да и лень. Лень всё. Апатия. И конечно же бесполезность, безнадёжность, безысходность.
Откуда это во мне? Почему? С чего оно появилось и терзает час за часом, утяжеляя взгляд и сдавливая внутренности? Взгляд падает на ставшую уже близкой дорогу. И мыльный свет фар автомобилей, крикливая яркость светофоров и мгла вокруг складываются в ответ, накрывающий прозрением, внезапным как окно виндоуса раскрывающийся откуда-то снизу из угла.
Поток цветных огней далеко внизу, в одну сторону льются мутно-белые, а в другую сторону карабкаются будто затухающие слабые красные. А вдоль этих потоков колышутся неровно более яркие цвета топлёного молока, вспыхивая то тут то там красным, жёлтым, зелёным. Дорога. Далеко внизу. Подёрнутая роем снежинок. Я стою у окна и смотрю вниз, далеко вниз, туда где есть жизнь. Прижимаюсь лбом к стеклу. Холод, как боль пронзает кожу, устремляясь вглубь головы. Через минуту или две он ослабевает, и лоб можно передвинуть чуть в сторону и снова ощутить прилив боли. А можно прислонить ладони к ледяному стеклу, и тогда холод потечёт от запястий вверх. Иногда можно повернуть голову и посмотреть на старые советские круглые часы на стене. Прошло 4 минуты. Потом ещё 2,5. Рано обернулся. Ещё час, полтора часа уже позади. Надо реже оборачиваться, чтобы отрезки становились больше. Наверное, если бы у меня были наручные часы, я бы сошёл с ума. Здесь все считают минуты, хотя живут месяцами. Я стою и смотрю вниз, на мир, где живут. По эту сторону окна не живёт никто.
Врачи. Я долго не понимал, как можно жить, видя каждый день смерть. Видя собственное бессилие. Видя бесконечные потоки боли и отчаяния. Бесчувственные, холодные, безразличные, вечно усталые и раздражённые. Потом я понял, что у них нет души. В какой-то момент, наверное у каждого свой, они отдают её людям, она разлетается на миллионы кусков - по одному каждому пациенту, которому они продляют жизнь. А сами остаются сухими и колючими скорлупками, день за днём скармливающими своё нутро страждущим. Я всю жизнь шарахаюсь от медиков: меня пугают люди без души.
Матери. Нет, тут нет этого слова. Они все мамочки. В халатах и тапках, некрасивые и невзрачные - жалкие тени женщин, призраки матерей. Они не мамы, они мамочки. Спят в коридорах на топчанах, унижаются перед медсёстрами, унижаются перед врачами, унижаются перед каждым встречным, живут одной мыслью: «Спасите моего ребёнка!» Их глаза кричат это каждому, и каждый отворачивается, настолько они жалки. Врачи общаются с ними со сдерживаемой гадливостью, отворачиваясь при виде их бесконечных слёз. Он часто плачут своими красными опухшими глазами.
Дети. Вот они плачут постоянно. Безостановочно. Беспрерывно. Неутомимо. По одному, парами, десятками. Их стенания далеко разносятся по гулким коридорам, отражаясь в стеклянных дверях процедурных, проникая в палаты, где скрючились на койках другие страдающие существа разных возрастов. У маленьких это рефлекс: безостановочная боль - это раздражитель, на который нервная система реагирует плачем. Иногда им, с согласия матерей, протыкают барабанные перепонки: Не слыша собственного плача, дети перестают реветь.
Они плачут и плачут и плачут. Неостановимо. Невыносимо. Сострадание очень быстро сменяется безразличием, а вскоре - ненавистью. Переполняет желание пройти по палатам и заткнуть каждого. Потому что эти звуки, отражённые стенами и неделями превращают тебя в один сочащийся страданием кусок мяса. Потому что больше не можешь слышать этот плачь, но будешь слушать его ещё долго. Более взрослые плачут от безысходности. Страдание души начинает превалировать над страданиями тела. Больно потому что больно всем вокруг. Эти потоки страдания накладываются друг на друга, чудовищной интерференцией усиливаются и пропитывают всё вокруг: крашеные стены, ДСП-шные койки, гигантские пыльные занавески, бинты, инструменты, бумаги, людей.
В 4 года ты не хочешь жить. Нет осознания смерти как чего-то понятного и явного. Она не обдумана, не принята, не реальна до конца. В 4 года хочется одного: чтобы всё это прекратилось. Чтобы беспредельный ужас, творящийся вокруг немедленно прекратился, развеялся. Снова было солнечное утро в постели дома, нелюбимая каша и любимое рисование, строго-нежные мама и папа и приветливый мир за окном. Неважно как. Просто прямо сейчас - не слышать плачь, не чувствовать боль, не гнить душой. Это в 14 лет начинают хотеть жить. Тогда начинают не спать, раздираемые дрожью от страха скорой и неминуемой смерти. Вероятность выздоровления от онкологических заболеваний обратно пропорциональна возрасту. Иными словами в 14 лет шансов у тебя сильно меньше чем в 4. А жить уже хочется. И парень, полгода назад отказавшийся от ампутации яичек, уехавший с дебилами-родителями в свой колхоз уже ползает на коленях перед врачом, хватая его за ноги и в истерике умоляя отрезать ему яйца, отрезать ему что угодно, прямо сейчас, да? скажите что? какие метастазы? скажите, чем мне пожертвовать? хотите я сам это сделаю? дайте ножницы! пожалуйста! прекратите повторять своё «бесполезно!» спасите!!
А в 4 года этого всего нет. Если спросить любого ребёнка здесь, чего он хочет, вы услышите только одно: «Домой». Ещё нет причинно-следственых связей: чтобы поехать домой мне надо выздороветь, чтобы выздороветь, мне надо лишиться руки (пройти ещё один курс химеотерапии, облучения). Хочется просто домой, вон из этого кошмара, от которого страдаешь много сильнее чем, от боли, приведшей сюда.
В какой-то момент становится всё равно. Безразлично что будет. Глаза тухнут. Тела ветшают. Их режут как колбасу - сперва чуть-чуть, потом ещё колесико от ручки, ещё от ножки, ещё полметра кишечника. Их облучают радиацией в жуткого вида лабораториях, удаляя иногда для эффективности кости черепа, затягивая обнажённый мозг кожей. Голова становится как резиновый мяч - они с удовольствием дают другим пощупать. Их заливают изнутри ядом, от которого тлеет тело и выпадают волосы, отчего они становятся ещё более похожими на детей из немецких концлагерей. Только они не тянут руки к проходящим, а лишь смотрят в глаза взглядом, полным одного желания: «Домой!» Они тихо умирают, дышащие скелеты или раздувшиеся до бочек от гормонов, лишённые пола и будущего. А ставшие совсем прозрачными мамочки шелестя толстым советским целлофаном, разносят по всем палатам дешёвые конфеты - помяните.
И я, один из этих детей, стою у пропитывающего меня холодом ледяного окна и смотрю вниз, на поток машин. Там живут люди. Они не слышат детского плача сутками. Они не лежат под капельницами. Они не ждут по 5 минут, пока медсестра расковыривает твою руку в поисках ушедших вен. Они видят нормальных женщин. Их жизнь полна разных запахов, а не только вездесущих: спирта, хлорки, крови, смерти. Но эта жизнь бесконечна далека, недоступна, невозможна. Я ещё не знаю, чем всё кончится. Но мне всё равно. бесполезность, безнадёжность, безысходность. Если бы я знал тогда эти слова, я бы прошептал их запотевшему холодному стеклу окна детского онкологического отделения.
Я стою посреди вьюги и смотрю на нисколько не изменившиеся за 20 лет огоньки дороги: ряд белых, ряд красных, мутные по краям и всполохи разноцветных посреди них. Призраки прошлого. Они не тянут ко мне из мглы свои руки. Они молча смотрят мне в глаза полным боли взглядом, тихо кричащим «Домой!»

Прошлое.

Previous post Next post
Up