Про советских и революционных поэтов. Про жидов и поджидков.

Jul 16, 2014 19:53


Жид жиду глаз не выклюет.



Еврей Прилепин , этот так называемый "гусский писатель" разродился тонким панегриком по случаю издыхания другой еврейской  твари:

"Главное, что останется от Валерии Ильиничны Новодворской, - это, конечно же, не её, прямо говоря, антигуманистические взгляды. От неё останется её книжка про советских революционных поэтов, которых она ужасно, по-девичьи любила и в целом понимала.....  На самом деле, влюблённость Валерии Ильиничны в советских поэтов объясняется элементарно: она сама была из их числа, она была поэтка, комиссарша, она, когда бы родилась несколько раньше, бегала бы в 20-е за Маяковским и Багрицким, а если ещё чуть раньше - конечно же, оказалась бы за «красных», а не за «белых», как, собственно, фактически все её собратья по идее...

Собратья по идее любили её (не все, но очень многие) за то, что она прямо говорила всё, что им не позволяло произнести «положение» и «здравый смысл». Она говорила, что гуманизм не распространяется на быдло, что русская империя должна быть разломана, и всем будет только лучше, если РФ войдёт очередным штатом в США, и тому подобное, тому подобное.

Всё это она делала, конечно же, от страсти к России, от неразделённой страсти, которая всю жизнь плясала в её весёлых и безумных глазах."

(с) Захар Прилепин.



Вот про эту "страсть к России",  то есть безуемную страстную ненависть к разрушению всего русского - которой они все одержимы и которая прекрасно видна во многих строках еврейских пейсателей и поэтов, которые  подменили в 1920 годах собою уничтоженную ими же русскую интеллигенцию - и пойдет речь ниже.

Длинный отрывок из книги В. Солоухина "Последняя ступень"  - время действия примерно 1975 г.
Один из персонажей романа, Кирилл ( вероятно выдуманная личность) - упрекает Солоухина в том, что он - зная всё - продолжает общаться с евреями и помогать им "из гуманистических соображений" . В частности, он написал хвалебную статью о поэте Светлове (Либерзон), еврее.

-- Я тебе называю только три случая, -- начал Кирилл, когда мы уселись в кресла. -- Во-первых, ты опубликовал в "Литературной газете" статью, восхваляющую стихи Светлова. В этой же статье ты упоминаешь в положительном смысле имя Ильи Эренбурга (еврей). Это раз. Во-вторых, тебя видели в ЦДЛ в ресторане за столиком один раз с Семеном Кирсановым, а в другой раз с Кривицким ( оба евреи). В-третьих, ты подарил с теплой надписью новую книгу Борису Слуцкому ( то же самое).

-- В-четвертых, -- не вытерпел я и перебил Кирилла, -- ты мог меня видеть играющим в шахматы со Смоляницким или Поженяном, дающим деньги взаймы М. Коржавину (Манделю) или Грише Левину, целующим ручки Мери Абрамовне или Розе Яковлевне. А однажды поздним вечером я на тротуаре подобрал Сеньку Сорина, который лежал со сломанной ногой, и кое-как на закорочках дотащил его до соседнего дома, до лифта, а затем отнес на седьмой этаж и внес в квартиру. Ну и что?

-- Просто мне интересно, как глубоко сидит в тебе рабская психология, свойственная, как видно, русскому человеку, если ты на протяжении месяца четырежды пресмыкнулся перед нашими яростными врагами, уничтожителями России. Или тогда уж не говори, что ты любишь Россию и свой народ.

--Неужели ты думаешь, что я, как русский интеллигент, хотя бы и понявший тайну времени, могу упасть до такой низины, чтобы пакостить и вредить конкретному живому еврею, Кирсанову или Слуцкому, Сорину или Коржавину? И относиться к ним с личной враждой в быту, в повседневности? А если мне попадется рукопись на рецензию, неужели я ее "зарублю" только потому, что молодой писатель еврей? И не сяду ни с кем из них за один столик в ресторане или за шахматной доской? И не дам денег взаймы? И не подарю книгу? Тем более, что и Слуцкий мне подарил свою. Тем более, что и Кирсанов впервые вывел меня на эстраду на большом литературном вечере. Тем более, что Сенька Сорин был моим как-никак однокурсником. Неужели надо было мне бросить его там, на ночном тротуаре, с переломом ноги?

-- Не знаю, Владимир Алексеевич, не знаю, -- ледяным железным голосом продолжал Кирилл. -- Люди, сотрудничавшие с немецкими оккупантами, почему-то считаются изменниками и предателями.

-- Но такая узость взгляда, такая крайность мне тоже непонятна. Моя человеческая сущность против нее вопиет!

-- Я думал, ты можешь оказаться надежным, последовательным бойцом, -- с искренней как будто и глубокой грустью сокрушался Кирилл. -- А ты обычный русский интеллигентный хлюпик, на чем нас и ловили всегда, и поймали в семнадцатом году, "Не убий, возлюби ближнего своего", "А как моральная сторона поступка? Как этика?" Мы добренькие, мы чистенькие, мы -- христиане.
А нас, пока мы разбирались в морально-этической стороне, сгребали кучами на Соловки, на Валаам. И Эйхцмана из Москвы -- в начальники Соловецких лагерей, без всяких письменных инструкций, но уж, конечно, с устным карт-бланшем. Небось Яков Михайлович лично учил, как надобно с нами обращаться. В основу лагерных режимов с первых же дней были положены прекрасные морально-этические категории: безжалостность, жестокость, унижение и издевательство, глумление и злорадство, мучительство и убийство.
И ты думаешь, что твой Светлов (Либерзон) не понимал, что творилось и кем творилось? У тебя есть Светлов?

-- Наверное, есть, коли писал статью.

Я протянул Кириллу томик Светлова.
Он быстро перелистал его и остановился на каком-то стихотворении в середине книги.

-- Вот, слушай. "Пирушка".
Хорошо нам сидеть
За бутылкой вина
И закусывать
Мирным куском пирога.

Хорошо им, сукам, сидеть, захватив Россию и став хозяевами положения. Хорошо им есть российские пироги.
И с кем он пирует, твой любимый поэт Михаил Аркадьевич?
Вспомни-ка, с кем пировал Мандельштам, когда поссорился с Блюмкиным, вырвав у него ордера на расстрел?
А вот с кем пирует Михаил Аркадьевич:

Пей, товарищ Орлов,
Председатель ЧК,
Пусть нахмурилось небо,
Тревогу тая, --
Эти звезды разбиты
Ударом штыка.
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя.

Ну, Орлов -- это, конечно, псевдоним, как и сам Светлов. Нетипично было в те годы, чтобы подлинный Орлов был председателем ЧК и подписывал приговоры своей беспощадной подписью. Это так, камуфляж. Не мог же Светлов написать стихотворение "Пей, товарищ Бернштейн, председатель ЧК".
А Гофман или Коган и в стихотворный размер не укладываются.
А дальше-то, дальше-то каково!

Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней.

Вот так под мандолину, под сурдинку и звучали приговоры председателя ЧК. Думаешь, один-два? Думаешь, расстреливали единоличными выстрелами или хотя бы залпами?
Твой кореш вносит на этот счет полную ясность.

Не чернила, а кровь
Запеклась на штыке.
Пулемет застучал,
Боевой ундервуд.

Какова емкость поэтических образов! Чернила чековской подписи сразу превращаются в кровь на штыке.
А стрекотание пишущей машинки (отпечатывающей имена обреченных, конечно, а что же, исходя из контекста?), естественно, переходит в стрекотанье пулемета.
Но послушаем дальше.

Расскажи мне, пожалуйста,
Мой дорогой,
Мой застенчивый друг,
Расскажи мне о том,
Как пылала Полтава,
Как трясся Джанкой,
Как Саратов крестился
Последним крестом.

Миленькая картинка, не правда ли? И председатель ЧК, оказывается, милый застенчивый человек, интеллигент и очкарик.
А ведь пылают и трясутся не заморские, не вражеские города, а мирная, тихая Полтава, и среди родной России на берегу родной Волги Саратов вынужден креститься последним крестом! А это разве двусмысленно:

Как без хлеба сидел,
Как страдал без воды
Разоруженный
Полк юнкеров.

Понимаешь ли ты, о чем тут написано?
Юнкера -- это юноши, русские, светловолосые, в белых гимнастерках, самая жертвенная часть русской интеллигенции в те годы, молодежь.
Ты понимаешь ли, что их, оказывается, разоружив, уморили голодом и жаждой!
То-то сладко вспоминать об этом даже в условиях революции, излишней жестокости за мирным куском пирога!
"А помнишь, как мы их, русских сволочей, с голоду уморили? Как пить им не давали, гадам, они и подохли все. Выпьем, что ли, товарищ Орлов?"

Ты, что руки свои
Положил на Бахмут,
Эти темные шахты благословив.

Нет, ты вдумайся, вдумайся в слова, которые тут написаны. Ну, то, что председатель ЧК положил руки на Бахмут, это понятно. Он не только на Бахмут, на всю страну положил свои руки.
Но что это за шахты он еще благословляет к тому же? Что-то некстати здесь словечко "благословив", даже если бы в шахтах работали заключенные. Да и шахты-то зловещие, темные. Уж не в них ли и откликался  пулемет боевому, неусыпному ундервуду?
А кончается стихотворение теми же строками: "Приговор прозвучал, мандолина поет..." Вот, Владимир Алексеевич, каков Светлов, которого вы две недели назад всячески превозносили в своей статье в "Литературной газете".
Но (еврей) Светлов -- это понятно. А вот русские, русские поэты, в жизни, в быту нелюбящие Светлова, как бы воспевающие Россию, им-то как не совестно дудеть в ту же дудку?

-- Кто дудит?

-- А все! Назови мне русского поэта, которого ты считаешь наиболее ярким, талантливым, самобытным, наиболее не любящим Светлова назови мне такого поэта, и я тебе тотчас докажу, что он дудит в ту же дуду.

-- Ну... пожалуй, Прокофьев. Отличный лирик. Озорной. Залихватский. "Грудь в сатине, сердце в соловьях".
Что теперь на родине? Погода!
Волны неумолчно в берег бьют.
На цветах настоянную воду
Из восьми озер родные пьют. .
Пьют как брагу темными ковшами,
Парни в самых радостных летах.
Не испить ее - она большая,
И не расплескать -- она в цветах.
По-моему, здорово! Какая энергия, какая сочность!

-- Да, Светлову и не приснилось бы. Наверное, и про березки много стихов, про Россию? Разные здравицы. Застольные песни. Не правда ли?

-- Есть и это. Да ты, как видно, знаешь его не хуже меня.

-- Предполагаю, Владимир Алексеевич, предполагаю. Нетрудно предположить. Ну, давай про Россию.

Поднимем заздравные чаши,
Как водится, выше голов
За вечную Родину нашу,
За теплый отеческий кров.
За отсветы радуг красивых,
За теплые травы долин,
Черемухи душную силу
И красные гроздья рябин.

-- Ишь, какой говорун, краснобай. Черемухи да рябины. Ну-ка, дай мне его томик. Ну да... Вот опять Россия. Что-то многовато у него. Вот:

За дождями дожди моросили,
Поднимала река гребешки,
Ты Россия моя, Россия,
Дружно пели мои дружки.

И вот:

Россия,
Вольная Россия,
Ты хороша в кругу сестер своих.
Очи ясные пылают синью...

Так.

Не печальную, а величальную
Пою песню России.
Знаем все, сокрушили
Злобу, ненависть, гнет.
Как Россию душили!
А Россия живет!

Так.

Разлетались над Россией моей
От долин ее великих до морей...

Так.

Песнью,
Удалью,
Молодечеством,
Ой, Россия,
Русь,
Мое Отечество!

-- А говоришь - со Светловым в одну дуду? Не похоже.

-- Все синь да солнышко. Березки да цветочки. Березки да цветочки. Идиллия. Ни колымских лагерей, ни Беломорканала, ни трудодней, ни исчезающих деревень у него же на Ладоге, ни всеобщего пьянства, никаких проблем вообще. Все Россия да Россия... -- бормотал он про себя, листая книгу Прокофьева. -- Ага! Вот, голубчик, попался. Ну я так и знал. Теперь слушайте, Владимир Алексеевич, слушайте.

Мы отступали, на всех надеясь,
Ветер в разведке сидит в кустах.
Суженый-ряженый -- белогвардеец:
Грудь, словно кладбище, вся в крестах.

-- Тоже ведь не бледно сказано. Сочно и емко. Но какие же это кресты на груди у прокофьевского врага? Какие он, разжиревший до того, что уж не может нагнуться свои башмаки зашнуровать -- живот не дает, какие же он называет кресты кладбищенскими? Какие это кресты ему поперек горла встали? И смертельно враждебны? А это русские, российские кресты, георгиевские, дорогой Владимир Алексеевич. Это кресты за русскую отвагу и доблесть, добытые под Порт-Артуром или во время Брусиловского прорыва. Это кресты -- потомки тех крестов, которые висели на груди русских офицеров и солдат в осажденном Севастополе, во время суворовских походов, на Бородинском поле, под Плевной на Шипке. Именно эти кресты он, гнида, считает теперь своей мишенью.

Пулеметчик заводит "страданье",
Глаз наметан и верен.
Встань, зеленая пойма,
На крови поднимайтесь, овсы.
Пулеметчик -- "Дунайские волны",
Пули стукают в райские двери.
Пулеметчик в ударе.
Батальонно пойдут мертвецы.
В авангарде походные кухни,
Путь-дорожка сквозная.
И латунь ударяет в латунь
В поредевшем строю.
Шлюха вскинет юбчонку --
И готово трехцветное знамя.
Мест не хватит у господа бога,
Потесниться придется в раю.

-- А! Каково?! Это на чьей же крови должны подниматься овсы? Чья это кровь напоила зеленую пойму? Кто это побатальонно направляется в рай при помощи пулемета, так что даже придется потесниться в раю Господу Богу?

Не братья ли наши, не русские ли люди отправляются в рай целыми батальонами, а Прокофьев при этом злорадствует и приплясывает под "страдание" и "Дунайские волны"?
И что это за трехцветное знамя сравнивает он с нижней юбчонкой шлюхи? Кто эта шлюха? Да уж не Россия ли? Ибо ведь у России и было как раз трехцветное знамя.
"Там над пустыней унылой вьется андреевский флаг, бьется с неравною силой гордый красавец "Варяг". Да именно под русским знаменем бился "Варяг", именно с ним в руках упал под Аустерлицем Андрей Волконский.
Как же он смел, твой Прокофьев, российское трехцветное знамя сравнивать с тем, что под юбкой у шлюхи? Как же он смеет после этого, коллаборационист и предатель, в каждом стихотворении всуе распинаться в любви к России?

А судный день придет, -- продолжал Кирилл с дрожащими от гнева губами, -- все встанет на свои места, и служивший, кстати, в молодости в ленинградском ОГПУ (Прокофьев), тоже подвергнется суду потомков. Никакие "России" в его поздних стихах уже не помогут. Он будет выплюнут из русской литературы, как последняя грязная мразь!
    Такого заряда страсти я, признаться, не ожидал. После столь сокрушительного удара по одному из любимых мною доселе поэтов смешно было бы теперь соваться с Рыленковым да Копаленковым, с Луговским да Асеевым. "Большевики пустыни и весны", рыленковские пейзажики, асеевская поэма про красного партизана Проскакова. Или Смеляков, трижды сидевший в советских лагерях и писавший там поэму "Застава Ильича", прославляющую режим, благодаря которому он и оказывался каждый раз в лагерях. Или Степа Щипачев, беспрецедентно в мировой поэзии воспевший в своей поэме предательство мальчиком-несмышленышем своего родного отца. Все это, конечно, только хрустнуло бы под острым экстремистским топором моего собеседника.

(с)
    Солоухин "Последняя ступень" http://www.lib.ru/POLITOLOG/OV/laststep.htm

скажи мне кто твой друг, зверства евреев, расовая теория

Previous post Next post
Up