Я просыпался по ночам от маминого смеха. Осторожно приоткрывал дверь в студию и смотрел на черный силуэт отца, подвижный и гибкий, словно дым. Отец ставил свет. По потолку метались вспышки и тени. Одну за другой он нацеливал лампы в глубину студии, на маму. Отец что-то тихо говорил по-французски, мама смеялась, отвечала коротко и хрипло, словно у нее болело горло. Мама сидела поджав ноги среди кучи разноцветных подушек. С каждой нацеленной лампой кожа ее становилась ярче, тени глубже, черты лица - отчетливее и жестче, словно мама на моих глазах превращалась из живого человека в картину или скульптуру.
Когда все лучи наконец сошлись, отец опустил руки и кивнул:
-- Je suis prêt.
-- Commencer? - не дожидаясь ответа, мама закинула руку за голову, вынула заколку, махнула головой, черные скользкие пряди рассыпались по плечам, мама вытянулась на подушках, запрокинула голову.
Дальше начиналось самое интересное, но и самое страшное.
-- Levez la main droite! - правая рука послушно взметнулась вверх, словно марионетку дернули за ниточку.
-- Jambes écartées! je veux voir foo foo! - Я покраснел и поспешно закрыл дверь.
В 12 году у отца была первая персональная выставка, “Куклы сквозь магический кристалл”. Он показал наиболее невинные из ночных фотографий, числом более пятидесяти. Публика ахала, показывала пальцем, публика была шокирована, очарована, возмущена, озадачена. Три месяца во всех салонах говорили только о «несносном Михаиле» и его живых куклах. Кроме мамы на некоторых фотографиях были другие женщины, которых я не знал. Приземистые, темные малоподвижные, со стертыми лицами, они были нелюбимыми, случайными куклами, на их фоне мама была еще ослепительнее. Собственно, на выставке я не был, туда не пускали детей до 16, но разумеется стащил из родительской студии каталог, и внимательнейшим образом его изучил.
В начале января отец простудился во время сьемок в восточных Альпах, домой вернулся слабым и сонным. Мы, домашние, хлопотали вокруг, отряхивали от снега, подносили теплые носки, глинтвейн, усаживали в кресло, укутывали пледом, отец вяло шутил по поводу собственного красного носа, слабо улыбался, потом очень быстро уснул, прямо в кресле у камина. Ночью меня разбудил страшный мамин крик, началась суета, все куда-то бежали, кто-то требовал доктора, кто-то вызывал карету скорой помощи. Через час стало ясно что торопиться больше некуда.
Мне было тогда восемь. В отличие он царя Эдипа я очень любил своего отца, но тем не менее смотреть на мамино заплаканное, такое красивое лицо было исключительно приятно.
-- Солнышко, -- повторяла она, -- солнышко, солнышко! Я с тобой, с тобой... И это тоже было очень приятно.
Через месяц мама поменяла фамилию. Моего отчима звали Алекс, он был русским, так же как отец. Алекс был горным инженером. У него были широкие плечи, синие глаза и низкий голос. Алекс вынес на помойку все фотографическое оборудование, вызвал мастера -- вставить замок в дверь между моей комнатой и родительской студией-спальней. Алекс считал, что женщина должна быть не хуже мужчины и домашнее хозяйство - пережиток прошлого. Мама остригла волосы, стала носить брюки и восторгаться точными науками. Еще Алекс считал что мальчик должен учиться в серьезном частном пансионе. К концу апреля мама пришла к выводу что мне будет гораздо лучше в Шробери-скул, тем более что там прекрасно преподают точные науки.
Двадцать пятого августа я переехал на кампус Шробери. Я был самым маленьким в классе. Кроме того, я не выговаривал букву «Л». С двадцать шестого августа по третье сентября мои новые товарищи меня били. Третьего вечером я нашел на тумбочке письмо от мамы.
Мама сообщала новости: она заказала новые занавеси в гостиную, у Ларсенов был отличный прием, были все, даже знаменитый граф Эн. У них выпал первый снег, удивительно рано. Мама писала что скучает по мне и ждет не дождется каникул. Я решил, что дождаться каникул, пожалуй, стоит. Для этого я взял листок бумаги и расчертил его на недели и дни. Каждый вечер я зачеркивал один день. Каждое утро я просыпался и думал о том что надо немного потерпеть - и можно будет взять красный карандаш и провести косую черту через сегодня, одновременно отменяя его и приближая каникулы.
Восемнадцатого декабря я вышел из поезда. За полгода в Шробери я вырос на голову, вытянулся, стал похож на отца и надеялся, что маме понравится, как я выгляжу. Мама встретила меня на станции. На ней было красное шерстяное манто, которое ей очень шло.
-- Солнышко, -- воскликнула она и раскрыла обьятия, -- милый мой, как я рада!
Я сунул нос в мягкую шерсть и закрыл глаза.
-- Познакомься, -- сказала мама, -- это граф Альфред Эн, теперь он будет о нас заботиться.
Чернявый усатый офицер, стоявший рядом, щелкнул каблуками и кивнул.
-- Он будет тебе как отец, -- мама погладила меня по руке, -- мы все оформили, я даже поменяла фамилию, мы теперь всегда будем вместе! Поедем, поедем домой скорее, ты ведь устал с дороги?
Я сидел в карете, клевал носом и думал о том что с пансионом Шробери покончено раз и навсегда. Чернявый Альфред будет мне папой, ну что ж. Главное что мы теперь не расстанемся, она обещала.
За обедом мама была возбуждена, щебетала что-то о фортификации и резервах, и даже об офицерской чести. Алъфред улыбался. Все наконец встало на свои места. Ни о каком Шробери не могло быть и речи.
... И стояло до середины января. Оказалось что о Шробери действительно не может быть и речи, поскольку я уже записан в кадетскую школу при Саттонском военном университете. Занятия начнутся через неделю, а во вторник придет портниха, снимать мерки для формы. Это временно, говорила мама, просто пока все здесь не успокоится. Летом буешь дома, солнышко, и тогда уж насовсем.
В Саттоне было не так и плохо, будем честны. Математику и физику я знал прекрасно, и за полгода в Шробери научился достаточно ловко бить поддых чтобы интерес ко мне быстро угас.
Наступил май, скоро можно было ехать домой, теперь уже насовсем. Мама писала, что графу Эн пришло назначение на Кавказ, и что она, разумеется, останется в городе ждать моего приезда. А там посмотрим. Я мечтал о Кавказе, горцах, бурках, и ноздри мои щекотал запах порохового дыма. Со дня на день я ждал, когда меня отправят домой.
Кадеты разьезжались, а за мной почему-то не присылали. Ближе к июлю от мамы пришло письмо. «Нам пришлось расстаться с Альфредом, -- писала она, -- милый мой, пойми меня, я не могу жить с тираном и деспотом, тем более когда Леон (он будет тебе как отец, солнышко, он ангел, настоящий ангел!) предложил мне руку и сердце, как я счастива мой мальчик, и как же я соскучилась по тебе, со всеми этими хлопотами мы с тобой совсем не видимся, но вот увидишь, у нас будет все хорошо, мы все устроили, я даже, представь, поменяла фамилию...»
После Саттонского кадетского корпуса был Экстон-колледж (прекрасные преподаватели, и не так уж дорого), потом Уиллсмит, потом закрытый пансион в Нантакете, потом еще какие-то школы, и каждую осенью я ждал нового года, а каждую весну -- начала лета, потому что, возможно, этим летом, наконец, все наладится, и мы будем...
Мне было пятнадцать когда я решил больше не читать ее писем. Просто оставил его лежать на тумбочке у кровати. Был июнь, впереди было целое лето. Глупо тратить такое лето на то чтобы ждать неизвестно чего. А вот например в Дувре, говорят, до сих пор можно наняться матросом. На сезон. А там посмотрим.
Лето я проходил на траулере. Это оказалось не очень интересно. Осенью я поступил в Высшую техническую школу на отделение оптики. Ничего магического, как оказалось, в устройстве фотоаппарата не было: линзы, лучи, ручки настройки, эмульсия.
Первой моей моделью была Лидия, я снимал ее на берегу озера. Лидия делала все что я просил, но результат оказался негодным -- вместо волшебной куклы с фотографий смотрела живая баба, похожая на породистую корову. Глаза у бабы были влажными. Я с ужасом понял что Лидия в меня влюблена.
В меня.
Влюблена.
В меня.
Я стоял голым перед зеркалом думал: ну что, что вот из этого вот может вызвать даже не любовь, а хоть минимальную симпатию? Может она не в своем уме? Я кивнул, отражение кивнуло в ответ. Я заглянул в собственные зрачки и увидел, что мне в общем наплевать на душевное здоровье Лидии, и что (оказывается) единственное чего я хочу - это чтобы она и дальше так на меня смотрела. И не только она. Я хочу чтобы каждая баба, молодая или старая, замужняя или девица... Да что бабы, почему только бабы? Я хочу чтобы все... Господи, что я несу?
-- Cовсем сдурел, -- сообщил я отражению. - тоже мне, герой-любовник. Спать иди, ночь на дворе.
Я лег, но сон не шел. Я лихорадочно раздумывал: а ведь и правда? Ведь я знаю, других любят, а почему не меня? Вот например музыкантов любят, что мешает научиться играть на гитаре, скажем? Или вот, бабы любят когда им носят цветы. Это вообще просто. А еще, еще можно говорить с ними о том что им интересно, можно ведь поучить что нибудь про эти пуговицы, или там бантики скажем... Это ведь несложно! А еще любят молчаливых и мужественных, это я тоже могу! Еще всякие технические штучки, вон этой дуре Лидии нравится фотокамера... Тоже вполне можно... А потом, когда я освою баб, можно будет заняться скажем кошками, кошки мягкие и самостоятельные, ужасно приятно когда тебя любит кошка.
Потом мысли стали мешаться, мимо поплыли женщины с кошачьими головами, они ласково улыбались, протягивали руки, и каждая шептала солнышко, милый мой мальчик, мой сладенький, малыш, котик, звездочка, лапушка, котенок мой, лялечка ненаглядная, суслик, олененок, зайчик, гуленька, ватрушечка, и еще миллион нежных слов.
Cлов любви,
ради которой
Mожно и нужно сделать
ВООБЩЕ ВСЕ.
----------------------------------------
Рассказ для блиц-игры в
txt_meТемы:
когда моя мама меняет фамилию
А он всё входил и входил в одну и ту же реку, не понимая, что тут не так
ничего еще не началось, как уже все кончено
любовь и tra-la-la