Владимир Одноралов "Счастливый свидетель" (воспоминания о поэте Николае Глазкове)

Dec 24, 2013 15:04

Очерк Владимира Ивановича Одноралова опубликован в книге "Воспоминания о Николае Глазкове". М., 1989. С. 467 - 478.



У Глазкова есть сборник «Большая Москва». Конечно, она большая, а для него особенно. Хотя по ро­ждению он волжанин, для него Москва - считай, вся жизнь.
Но и с самим Глазковым, и с его Москвой я познако­мился в своем Оренбурге. Однажды летом поэт Геннадий Хомутов зазвал меня и юную поэтессу Олю Черемухину в сад имени Фрунзе. Он тогда был самым уютным в горо­де. Мы расположились на скамейке, а он достал из портфеля скромную стихотворную книжицу и, не давая до нее дотронуться, потряс ею в воздухе:
- Вот, поэт! Пре-кра-асный! Вот, слушайте...
Это была книга Глазкова «Поэтоград». Мы прочли ее вслух, залпом, и дружно влюбились в автора.
Можно объяснить отчасти нашу к нему любовь с пер­вого прочтения. Мы тогда только-только окунулись в сти­хотворство, плохо ориентировались в потоке стихотвор­ной продукции и, бывало, путались, принимая нестоящее за настоящее. И мы не подозревали, что поэзия может быть такой раскованной, веселой и вместе с тем - серьезной и глубокой.
Поразило умение Глазкова превращать в поэзию каза­лось бы прозаические слова, умозаключения, факты чисто фельетонного рода.
Многие его стихи задевали нас явной гражданствен­ностью. Мы чувствовали ее нутром. А ведь мы тогда были уверены, что гражданские стихи должны быть непремен­но неулыбчивыми, на глобальную тему, весомыми, то есть - как тяжело-звонкое скаканье... Все это было для нас открытием.
В те годы не только мы, но и люди постарше и опытнее нас не видели ничего плохого, скажем, в такой газетной строке: «Тайга отступила!» Такая фраза часто мелькала тогда в информациях о стройках Сибири. А Глазков не­сколькими четверостишиями давал понять, как это страш­но, когда тайга (читай - природа) отступает. Вернее, от­ступилась от человека.
Но главная причина влюбленности в Глазкова и его стихи в том, что они запоминались с лету, естественно. Когда я служил в Советской Армии, то вспоминал и про себя, и для друзей десятки его стихов из «Поэтограда» и «Пятой книги». И с ними жилось веселее. И не только мне.
Накануне июня семидесятого года я вернулся из армии в Оренбург. Наутро двинулся в город (то есть в центр) и на улице Советской счастливо столкнулся с Геннадием Хомутовым, который прекратил мои восторги командирским
распоряжением:
- Так. Иди в Союз писателей, там Глазков. Позна­комься. Скажи, что я сейчас подойду.
Что он еще говорил, не помню, потому что сразу ока­зался в праздничном состоянии: Глазков в Оренбурге!
Мы, молодые поэты, слышали от Хомутова, что он пе­реписывался с Глазковым и настойчиво звал его в Орен­бург, объясняя, что здесь его хорошо знают.
В общем, благодаря Геннадию, я знал все книги Глаз­кова, начиная с «Поэтограда». Я, как оказалось, довольно верно представлял себе человека, лишенного ханжества, «мэтровских» замашек и поз вообще, умеющего, несмотря на порядочные годы, радоваться жизни. Наверное, поэто­му я шел в местное отделение Союза писателей без тра­диционных обмираний: был уверен, что встреча будет хорошей и интересной.
И когда меня представили Николаю Ивановичу, тоже не смутился, и от этого тоже было радостно.
Некоторым его взгляд в момент рукопожатия и потом казался лукавым, хитроватым, что ли. Это не так. Пожалуй, он был совершенно лишен этих качеств. Взгляд у него был заинтересованно-пытливым. Как от жизни, так и от людей Глазков ожидал новизны. Искал ее и, вероятно, отыскивал.
Он выглядел необычно. Большой, слегка сутулый мужчина (чувствовалась в нем сила) с большими ушами и редкой бородкой, с блескуче-цепким взглядом из-под шляпы, одетой почему-то задом-наперед. Нужно было некоторое время, чтобы понять, насколько он естествен­ный человек, а тем, кто знает его стихи,- и этого не нужно было. Ну, лицо, фигура - это уж какие есть, а вот шля­па - для эпатажа, что ли? Но даже люди, которые туго воспринимают любого рода чудачества, после получасо­вого знакомства с ним понимали, что личный опыт для этого человека - гораздо важнее требований моды, что перед ними - человек, поглощенный своим делом, поэзи­ей, всем, что ее питает. И при чем тут шляпа?..
А разговор в оренбургском отделении писательского союза шел деловой. Николай Иванович попросил направить его в какой-нибудь интересный район нашей области. Борис Сергеевич Бурлак, тогдашний секретарь нашей писательской организации, вслух размышлял, куда бы это Глазкова командировать.
Я предложил Тюльганский район, поскольку немного знал эти, граничащие с Башкирией места. А Бурлак знал их отлично, и поэтому сразу поддержал своим могучим:
-  Да-а! Это подойдет! Заодно заедете в Октябрьское, выступите и там.
Решили командировать с Глазковым и наших стихо­творцев. Первым попутчиком утвердили молодого тогда поэта Валерия Кузнецова. Бурлак обратился ко мне:
-  Ну, а вы свободны? Сможете поехать? Еще бы я не был свободен!
В Октябрьское мы приехали к вечеру. Там нас встре­тил ответственный за районные культурные мероприятия товарищ, которого звали Николай Николаевич. Он, каза­лось, был несколько испуган прибытием московского поэ­та и все время старался выглядеть меньше, чем он был на самом деле. Он проводил нас в гостиницу, сказал, что здесь мы будем ночевать и что нас уже ждут в Доме культуры.
Глазков заботливо предложил договориться, по сколь­ку стихов читать каждому и в каком порядке. Он при этом рассказал про выступление с одним московским поэтом, с которым они договорились прочесть по пять стихотво­рений, но тот, выступая следом за Глазковым, ободрен­ный, видимо, аплодисментами, прочел все пятнадцать, заставив скучать Глазкова и всю публику. Глазков отме­тил, что это было не по-товарищески.
Мы решили прочесть по четыре стихотворения и (бла­горазумно) перед Глазковым.
К Дому культуры мы пошли пешком, и, когда он встал перед глазами, Николай Николаевич, быть может от смущения, но и не ожидая возражений, сказал:
-  Вот, Николай Иванович, до революции это был собор, а  в  тридцатые  годы  наши  энтузиасты  переделали  его  в Дом культуры.
-  Так ведь это не от хорошей жизни, Николай Нико­лаевич,- возразил Глазков.- Это все равно   что из фрака кроить пиджак.
Николай Николаевич обиженно задумался. Но выступ­ление получилось очень душевным. И нам с Валерой хорошо похлопали, а Николая Ивановича слушали просто. Он спросил собравшихся любителей поэзии: о чем бы они хотели послушать стихи? И читал по заказу - о весне, о любви, о лошадях и о борьбе с пьянством. Боль­ше он читать не стал, объяснив, что у нас договор. Но люди требовали стихов, и тогда он предложил читать по второму кругу. Лично мне читать больше было нечего. Маловато у меня тогда было стихов, которые я не стеснял­ся показать публике. Но вот эта порядочность меня сра­зила. И как хорошо, что мы с Валерой читали стихи до него. После него стихи читать очень трудно. Хотя никакой такой приметной манеры чтения у него не было. Казалось, не было. Он просто как можно внятнее рассказывал свои поэтические раздумья и открытия и был уверен, что перед ним искренние и понимающие толк в слове собеседники. И ему сразу верили.
Утром я увидел Николая Ивановича за работой. И так было во все дни его поездки к нам. Его не смущали ни дорожный быт, ни присутствие посторонних людей. Есть у него такое краткостишие: «Не каждый знает, что для творчества Необходимо одиночество». Так вот, он умел создавать для себя это творческое одиночество в любой обстановке. И, что интересно, окружающим незаметно было, что он уединился и - ни много ни мало - пишет стихи. Большинство его оренбургских стихотворений было начато и вчерне закончено на наших глазах.
Например, «Пугачевские ордена». Они появились по­сле того, как мы с Глазковым посетили наш краеведческий музей. Действительно, там лежат под стеклом эти ордена, вырубленные в форме креста из медных пластинок или перечеканенные из царских серебряных рублей. Мы их де­сятки раз видели, но никому не пришло в голову, что они могут стать предметом поэзии. Хотя это даже стран­но: ведь они подлинные современники Пугачева. Да, для этого нужно было вроде бы немного: обладать цеп­ким взглядом Глазкова и его выработанным всей поэти­ческой жизнью убеждением, что «поэзия начинается со всего и не пугается ничего».
Для меня появление этого стихотворения - урок поэ­тической внимательности и умения работать одинаково продуктивно и в своем кабинете, и в номере гостиницы, и в купе поезда.
Рано утром мы покинули уютную гостиницу в Октябрь­ском и поехали в Тюльган. Там нас встретили замечатель­но тепло.
- Очень   давно   к   нам   не   приезжали   поэты! - ска­зали нам.
Мы выступили в переполненном зале. Выступали долго, весело и приподнято.
После выступления нам предложили  пройтись по поселку. Мы зашли в книжный магазин, и там две пожилых продавщицы пожаловались:
-  Вот мы слышали, какая хорошая поэтическая встре­ча  была,  а мы на нее не  попали.  Это  обидно: ведь мы с книгами работаем.
Глазков тут же отозвался:
-  Это не беда. Мы с Володей почитаем стихи специаль­но   для   вас.   (Мы   пришли   в   книжный   магазин   вдвоем с Глазковым.)
Мы читали стихи для этих славных женщин, а потом в магазин зашли несколько покупателей и тоже остались послушать. Была небольшая и внимательная аудитория.
В магазине Глазков обнаружил несколько своих книг «Большая Москва». Он купил их все и в этот же день разда­рил продавщицам магазина, слушателям, работникам рай­кома и нам с Валерой. Всем со стихотворными подписями.
После выступления в магазине заведующий отделом пропаганды райкома партии спросил, не оставит ли Глаз­ков несколько стихотворений для районной газеты «Прогресс»?
-  Охотно оставлю,- с готовностью ответил Глазков.- Напечататься   в   районной   газете   так   же   почетно,   как и в центральной.
Это была не фраза. Глазков серьезно относился к любой публикации, и не только потому, что его долго не публико­вали. Это, мне кажется, чисто профессиональное уваже­ние поэта к своему читателю.
-  Читатель везде  тот  же  и  стихи  те  же.  Разница - в тираже,- серьезно говорил он.
Позже, когда я побывал у Николая Ивановича в го­стях, он показал мне вырезки из районных газет европей­ской части СССР, Якутии, Казахстана. Это были вехи его путешествий, и хранил он их любовно.
Тюльганский район на границе с Башкирией - это довольно высокие холмы (отроги Уральских гор), покры­тые лесом, словно зеленой переливчатой шерстью. Назы­вают их здесь шиханами. Нас привезли на уютную поляну, спрятанную в этих шиханах. Представьте: вокруг дышит и здравствует веселый лиственный лес. Рядом - старые сосны. Высокие, сильно изреженные, но явно когда-то посаженные рукой человека. И меж этих сосен начинается и теряется в лесу мощная полоса сирени. Она была и есть чудо Тюльганского района. В стихотворении о ней Глазков воскликнул:

Бывал на дивной Лене,
Бывал в Алма-Ате,
Нигде такой сирени
Не видывал. Нигде!

Однажды посаженная, свободная от всякого ухода и об­ламывания, навечно укоренившаяся в этой земле, она цвела пышно и потрясающе. Во время разговора под бре­зентовым пологом, под сосной, мы оглядывались на нее всякий раз, когда до нас доходила волна ее запаха. Ни­какая парфюмерия не способна передать это сочетание чистого лесного воздуха и запаха цветения. Николай Иванович был покорен ею.
В застольной беседе всегда возникают вопросы к глав­ному гостю. А главным гостем был Глазков. Отвечал он всегда остроумно и как-то так, что втягивал в разговор всех. И становилось незаметно, что он - главный гость. О многом говорили в тот памятный вечер. В одном своем стихотворении Глазков опасается:
Все, что я скажу, объявят важным,
Для печати самым неотложным -
И в огромном хаосе тиражном
Совместят великое с ничтожным.
Но как, вспоминая о нем, обойти его своеобычный юмор? Ведь вся его поэзия им пронизана. У него не часто встретишь чисто серьезное или чисто юмористическое сти­хотворение. Чаще всего - сплав. Юмор в его стихах так же невычленим, как интонация, настроение.
И, между прочим, его экспромты, истории, анекдоты всегда существенны. В тот вечер мы услышали от Глаз-кова историю, свидетельствующую о том, что всяческие проявления национализма для него были чужды и непри­емлемы. Он рассказал, как во время путешествия по Якутии пришел к нему в гостиницу знакомый якут и по­жаловался: его обыграл в шахматы какой-то приезжий армянин-шабашник. Обыграл и, не удовлетворившись по­бедой, сказал, что якуты - бездарная нация, они - ничто по сравнению с армянами.
И вот к этому армянину подходит вдруг сутулый, с косо посаженными глазами и по-якутски реденькой бородкой мужик и по-якутски же предлагает сыграть с ним в шах­маты. Ну, здоровый какой-то якут. Затем он его довольно легко  обыгрывает   (Глазков  играл  в  шахматы  на  уровне первого разряда) и ясно по-русски говорит: - Не каждый армянин - Петросян. Вот - поступок  Глазкова.   Ну   а   более   серьезный  его поступок   в   этом   направлении - его   переводы.   Есть   У него  книга   «Голоса  друзей»,  в  которой  он  опубликовал свои переводы армянских, киргизских, бурятских, осетин­ских, чувашских и якутских поэтов.
Или вот еще один пример серьезности, обоснованности его шуток. Глазков очень не любил зиму, холод.

- Хорошо в Москве-столице,
Но не всем и не всегда.
Мне вот плохо: минус тридцать..
Наступили холода.
И мечтаю о весне я,
Недовольный стужей злой.
А в Якутске и в Усть-Нере
Посмеются надо мной...

Шутливая интонация стихотворения не сбивает с толку читателя, потому что чувствуешь: человеку неуютно. На­верное, вся эта нелюбовь к зиме - от пережитого. Па­мятно намерзся Николай Иванович в жуткие военные зимы.
...Не знаю, что происходит с сиренью ночью, но тогда под звездами она прямо шумела волнами запаха, и она - светилась. То есть стало темно, а гроздья ее цветов были ясно видны. Думаю, что Глазков начал работу над стихо­творением «Тюльганская сирень» прямо той ночью...
По укромной лесной дороге мы проехали к речке Ташлинке, и Глазков, прежде чем освежить ноги в ее родниковой воде, смерил ее температуру большим спе­циальным градусником.
-  Ведь   я - член   Географического   общества,- пояс­нил   он   нам.- И   если   не   буду   измерять   температуру воды  перед  купанием,  то  мои  купания  не   будут  иметь никакого научного значения...
А прекрасные стихи Глазкова о Тюльганской сирени впервые были опубликованы в районной газете «Прог­ресс» и уже потом в его книге «Творческие команди­ровки».
Кажется, в день отъезда мы сидели в номере гости­ницы «Оренбург», ели дорогие по тому времени по­мидоры, и Глазков уверял нас, что помидоры гораздо калорийнее мяса, поэтому не надо жалеть на них денег. Беседовали, и я рассказал Николаю Ивановичу, как рабо­тал помощником у геолога по фамилии Пушкин. Мы с ним возле села Пономаревка бурили небольшие сква­жины под строительство. И вот из одной скважины мет­рах в пятидесяти от речки Черная вдруг поползла совер­шенно голубая глина.
-  А    какая    она    была    голубая? - встрепенувшись, спросил Николай Иванович.
-  Ну  вот,   как  эта  рубашка.   Нет.   Еще  голубее.   Как небо.
Бурили мы зимой, в сумрачную погоду, и глина была Действительно ярко-голубой.
-  Об  этой  глине  нужно сообщить в  геологоуправление,- убежденно заявил Глазков.- Я своими глазами видел кимберлит и уверен,  что только он может быть та­ким ярко-голубым и так удивить и запомниться.
Он настоял, чтобы мы отправились в геологоуправление тотчас же. Всю инициативу в переговорах он взял на себя, меня попросил только повторить рассказ. Глазков убеждал, что необходимо снарядить машину, взять его и меня - «прекрасного Володю» - и немедленно ехать в Пономаревку за этой удивительной глиной. Он говорил, что, насколько ему известно, в предгорьях Урала ал­мазы вполне возможны и глину надо обязательно иссле­довать. Ради этой поездки он готов был отложить отъезд в Москву на любой срок.
Вот   когда   я   видел   его   разгоряченно-серьезным.   Но спокойно-серьезные   люди - геологи - слушали   нас,   ди­летантов,   без  особого  энтузиазма.  Они  соглашались:   да, на Урале, в его предгорьях, алмазы возможны, да, глина в  Пономаревке,  действительно,  удивительно  голубая.  Но она   уже   исследована.   Это - обычные   осадочные   поро­ды, интенсивно окрашенные каким-то красителем. Тут-то Николай Иванович их и прижал. - А каким красителем? Ведь такой интенсивный кра­ситель должен быть чем-нибудь ценен?
Отвечали ему на это невнятно: мол, ничем он не ценен. Это - скорее всего то-то или то-то...
Николай Иванович не верил им, досадовал. Ведь у не­го отняли возможность сделать открытие! Не менее в его глазах ценное, нежели поэтическое. Когда мы вы­шли из геологоуправления, он предложил было попросить машину в отделении Союза писателей, но потом вспом­нил, что машины там нет, махнул рукой. Отъезд от­менен не был.
А действительно, чем же окрашена эта глина? Не­ужели неинтересно? Или время не пришло выяснять? И правда, поэты частенько опережают его.
О помощи молодым литераторам говорят и пишут много. Но, честное слово, любую помощь администра­тивного рода не сравнить с той, которую оказывает ученику мастер общением с ним. Глазков был доступен для такого общения.
На одном семинаре молодых литераторов в Пицунде я познакомился с талантливым прозаиком из Барнаула Евгением Гавриловым. Умный и славно наивный парень он как-то решил пообщаться с одним большим литератором, там отдыхавшим. Глазков называл таких - лите­ратурными генералами. Понятно - пальмы, море. Всегда как-то глупеешь и теряешь осторожность в такой обстановке. Вышли мы с Женей на аллею, ведущую к мори вот он, этот большой литератор. Стоит, мило шутит с десятилетней девочкой. Женя расслабленно и смело подходит к нему и говорит: нельзя ли, мол, к вам обра­титься...
И как же изменился литератор, повернувшись к нему.
- Вы что, не видите, что я занят? - ответил он из-за невидимого, но громадного начальственного стола. Это был ледяной душ под солнцем юга.
Потом я часто видел этого человека улыбающимся, но никогда не верил его улыбке. И не верю, что он спо­собен кому-либо помочь. Даже тому, к кому он распо­ложен. Ну, денег одолжить, вероятно, может. Так ведь на это есть и касса взаимопомощи, всякие там кре­диторы...
В семидесятом мы виделись с Глазковым в Оренбур­ге, а через год с небольшим я приехал к нему в Москву. Я тогда очень хотел учиться в Литературном институте. И почему-то был уверен, что поступлю. А в институте доброжелательные женщины сказали мне, что два тура конкурса я прошел, но на третьем - срезался. Насчет двух туров они скорее всего соврали: мол, утешься. С го­ря я немного осмелел и выразил уверенность, что у них есть справочник Союза писателей, по которому они могут сообщить мне телефон Николая Ивановича Глазкова. Я решил утешиться хотя бы звонком к нему. Он, в самом деле, приглашал нас всех заходить к нему, но мало ли что бывает: занят человек или вообще дела. Все-таки столица. В общем, я позвонил.
-  Я    у    телефона! - ответил    мне    мягкий   мужской голос.
-  Николай  Иванович,  здравствуйте.  Вы  помните  Одноралова из Оренбурга?
-  Прекрасный Володя,  где  вы находитесь?  Ясно.  Не­медленно приезжайте ко мне.
И он подробно объяснил, как до него добраться.
Я был приятно ошеломлен столь безоговорочным предложением и пошел на старый Арбат пешком. Не­удача с Литинститутом совершенно вылетела из головы.
Дворик дома, где жил тогда Глазков, меня не поразил. Он был очень хорош и напоминал наши оренбургские дворики в старом центре. Но другое дело - квартира. Она была сумрачной, вероятно, из-за тяжелой, темного дерева мебели. Но сам Николай Иванович, кажется, све­тился приветливостью.
- Володя, вам здорово повезло. Росиночки нет дома, она ушла на Москву-реку ловить пескариков...
Я вглядывался в окружающую меня обстановку квартиры: тяжелые, как мне показалось, черные стулья, громадный, как шестиспальная кровать, стол. А за ним черным айсбергом высился то ли буфет, то ли сервант. Еще один, тоже не маленький, буфет стоял по левую руку, а справа было окно, слишком маломощное, чтобы хорошо высветить все эти темные предметы. Но вообще сумрак был не пугающий, а приятный. Такой сумрак при­водит детей в сладкий трепет. И вообще какая-то, по­хоже, детская игра шла в этой комнате...
Так, проникаясь окружающим, я помогал Николаю Ивановичу накрывать на стол. Накрывали мы его доволь­но необычно. Закусок было много, но всего поне­множку. И вскоре половина этого громадного стола ока­залась заставленной. Тут были небольшие котлетки, варички (вареные яички), зудавы (сосиски), борщ, уха, жареная рыба, что-то еще и любимые Николаем Ивано­вичем высококалорийные помидоры. И все это - на двоих.
Беседа была очень долгой. Николай Иванович много рассказывал о друзьях-поэтах Наровчатове, Слуцком, Недогонове, Окуджаве. Рассказы эти были полусерьез­ными и временами смешили до слез. И вот что интерес­но: забавные эти рассказы нисколько не были обидными для их героев. Рассказывая, Глазков подчеркивал наи­более острую грань таланта того или иного из них, а в забавных ситуациях герои рассказов всегда выходи­ли победителями.
А вот о Кульчицком и Майорове он сказал с такой искренней болью, что больше я о них не расспрашивал. Он сказал, что война не дала им высказаться как поэ­там, но как граждане они высказались до конца.
- Давайте,   Володя,   стихи   читать,-   предложил   он.
Маловато у меня было стихов, которые я мог бы про­читать ему без стыда. А стыд за некоторые свои произ­ведения я ощутил именно в этой квартире, обнаружив на полке серванта трехлапые чороны золотистого хрус­таля. Они были материальной основой его стихов о якут­ских чоронах и мастерах Гусь-Хрустального. Они помог­ли мне принять в душу знакомую до сих пор пона­слышке истину: поэзия должна вытекать из реалий, из жизненного опыта, а не из заданности, начитанности или неудержимого желания рифмовать. И в этом для меня главная помощь Глазкова.
Но не читать стихов в беседе с ним было нельзя. К этому он относился серьезно. У него были друзья - стеклодувы, ювелиры, краснодеревщики. И если, напри­мер, приходил к нему ювелир, то он тоже должен был показать свои новые произведения или рассказать о своих замыслах. Читали мы тогда, как и в Оренбурге, поровну или, как говорил Глазков, по-братски, и была даже по­хвала:
- У вас есть ошибки,- одобрительно заметил он и пояснил.- Как-то молодой поэт принес мне стихи. И ни в одном стихотворении я не обнаружил ни единой ошиб­ки. Ни в рифмах, ни в ритмике, ни в логике. А это говорит о том, что поэт писал стихи, строго соблюдая инструк­цию. Но разве можно, соблюдая инструкцию, сделать от­крытие? Можно получить школьную пятерку. Помните наше приключение в Караван-Сарае? (Так называется здание, в котором расположено наше геологоуправление.) Там с нами тоже поступили по инструкции, а в результате никакого открытия не произошло.
И он прочитал стихотворение «Голубая глина», в ко­тором уже не возбужденно, но спокойно-иронично отра­зил наше столкновение с учеными-геологами.
Таким приветливым и гостеприимным он был со все­ми, с кем подружился в своих многочисленных по­ездках по стране. Он никогда никого не забывал, потому что в каждом человеке искал и находил новизну, необходимую в его поэтической жизни. Поэтому в его стихах так много незнакомых публике имен. Но это име­на живых людей, друзей Глазкова.
На прощание он подарил мне свою книгу «Творчес­кие командировки», в которой были опубликованы сти­хи, написанные после поездки в Оренбург: «Река Урал», «Тюльганская сирень», «Пугачевские ордена». А еще он показал мне шкаф (вернее - его содержимое), в кото­ром хранились разложенные по месяцам и годам, ак­куратно переплетенные маленькие самодельные кни­жечки его стихов и коротких рассказов (последних зна­чительно меньше). Этих книжечек хватило бы на не­сколько томов.
-  Будь возможность, вы бы все это издали?
-  Нет,    Володя,    примерно   половина   здесь   ерунды, малозначительного,- серьезно ответил он.
Это  к  вопросу о  его требовательности к  себе  и  спо­собности к самооценке.

Это и была моя последняя встреча с Глазковым. А теперь, после его смерти, я часто обращаюсь к его стихам. Они дают возможность посетить неповторимый город его поэзии, полный жизни и присущих ей открытий. Впечатление такое, что его Поэтоград отстраивается и растет, как растет и отстраивается его Большая Москва.

литературное краеведение

Previous post Next post
Up