Чудотворец

Dec 01, 2012 20:50

Оригинал взят у youdkov в Свечечка - плачу и рыдаю
"Такая тоска забрала меня вдруг в тот вечер, что не знал я, куда и деваться - хоть вешайся! Мы были с тобой одни в нашем большом, светлом и теплом доме. А за окнами давно уже стояла ноябрьская тьма, часто порывами налетал ветер, и тогда лес вокруг дома начинал шуметь печальным голым шумом.
Я вышел на крыльцо поглядеть, нет ли дождя...
Дождя не было.
Тогда мы с тобой оделись потеплее и пошли гулять.
Но сначала я хочу сказать тебе о твоей страсти. А страсть тогда была у тебя одна: автомашины! Ты ни о чем не мог думать в те дни, кроме как об автомашинах. Было их у тебя дюжины две - от самого большого деревянного самосвала, в который ты любил садиться, подобрав ноги, и я возил тебя в нем по комнатам, - до крошечной пластмассовой машинки, величиной со спичечный коробок. Ты и спать ложился с машиной и долго катал ее по одеялу и подушке, пока не засыпал...
Так вот, когда вошли мы в аспидную черноту ноябрьского вечера, ты, конечно, крепко держал в руке маленький пластмассовый автомобильчик.
Медленно, еле угадывая во тьме дорожку, пошли мы к воротам. Кусты с обеих сторон, сильно наклонившиеся под тяжестью недавнего снега, который потом растаял, касались наших лиц и рук, и прикосновения эти напоминали уже навсегда невозвратное для нас с тобой время, когда они цвели и были мокры по утрам от росы..... "
Юрий Казаков, "Свечечка", декабрь 1973 г
.


 Как здорово, что в детстве своем, когда я заглатывал книги, как пескарь червяка, не успел прочитать все лучшее в нашей литературе. Как великолепно делать открытия сейчас. Проза Юрия Казакова - просто плачу и рыдаю! 
Оригинал взят у youdkov в Чудотворец
Оригинал взят у elena_shturneva в Чудотворец
Тридцать лет назад умер Юрий Казаков



Алексей и Сергей Ткачевы "Детвора"

1.
Но мы-то знаем.
Ничего этого - нет.
Нет бойких пристаней, пахнущих рыбой, табаком и скипидаром, баб в разноцветных платках и ребятишек, ждущих мотобота до соседней деревни - верст двадцать вдоль берега.
Нет теплохода «Юшар», и нет механика Попова, и лоцмана Малыгина, и капитана Жукова, и рыбака Котцова, и за горизонтом Студеного моря - не далекий Канин Нос, не Вайгач с ненецкими становищами и не Новая Земля, а эксклюзивная экономическая зона, норвежская береговая охрана и железные зубы буровых.
И деревень с крепко посаженными в землю двухэтажными избами, озорными ребятами-«зуйками», окнами-глазами, глядящими на Белое море, и хозяевами - плечистыми, немногословными, рыжебородыми - тоже нет. Нет клубов с танцами под гармонь, и гармонистов нет, и певцов, и сказочников.
Нет московских дворов с фокстротом из окон, «классиками» и «ножичками», палисадниками и дворниками. Да и сама тихая утренняя Москва, умытая поливальными машинами, пропахшая бензином и сиренью, - где она?
И тех дубовых лесов тоже нет - а где есть, так за заборами и будками, где сидят охранники и смотрят концерт ко дню сотрудника органов.
И даже самого дома Юрия Казакова в Абрамцево, того самого, что становится вдруг живым в последнем рассказе, - нет уже и его.
А есть - склады компаний с хищными названиями и углеводородные бочки на пропитанной ядом земле, заборы с колючей проволокой в пять рядов и непременной вохрой, зоркой да жоркой. И ветки газопроводов сквозь леса. Лесопилки, исправно наполняющие кругляком тяжелые карго-составы, что идут в Вайниккалу и Вяртселя. И яхты для VIP-паломников на Соловки, и в Золотице - тоже VIP-отель с «заброской вертолетом» и заботливо подготовленными дровами для заранее оплаченной бани. Да еще столичные фотоблогеры, преодолевающие сотни километров ада с заборами и коровниками ради небес в какой-то полуразрушенной, загаженной церкви (лайк, ретвит, улучшение кармы).
Ну а люди - что люди? - кто-то, верно, живет еще на этой территории. Быть может, и в тех же вонючих неэргономичных избах, покуда не добрались еще сюда цивилизованные, обшитые сайдингом вагончики. А если кто не дожран водкой - так проглочен и пережеван телевизором, и народные песни им теперь поет Елена Ваенга в день сотрудника каких-нибудь еще органов.
2.
Но мы-то знаем.
Знаем, что запах антоновских яблок и нагретой солнцем сосновой смолы унес из России Бунин, первого ноябрьского снега, меда и ладана - Шмелев, вересковых полей и утреннего кофе со сливками в бархатном купе «Норд-Экспресса» - Набоков.
Знаем, что философ Пришвин здесь - это рассказчик детского комикса про случай на болоте, а ювелир Паустовский - автор инварианта ненавистного школьного изложения о рваном заячьем ухе.
Знаем, что в деревянных северных храмах хранится под строгими небесами гнилая картошка, и что от призыва 1923-го осталось - три из ста, а до того была финская, и что забор с колючей проволокой охраняет кто-то, звереющий от того, что покуда не добрался до этих мест телевизор, а вместо благовеста в праздник по селам - «Марш коммунистической бригады» из хриплого репродуктора, и что на Новой Земле никакие не ненцы, а могила для кузькиной матери, и баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли, а если кто не дожран водкой - то...

3.
И про Юрия Казакова мы всё тоже знаем.
Превратиться в неразменную монету ностальгирующих эстетов - не самая еще плохая посмертная биография для русского писателя, умершего в один год с Брежневым. Сколько тех, чьи строчки в 70-е наполняли собою толстые журналы, ушли в небытие навеки, погребенные в братской могиле позднесоветского «реализма». В лучшем случае - остались строчками в словарной классификации, тут деревенщики, тут шестидесятники, все в прошлом, неважном, не верится, что нашем.
Рассказы Казакова, не погрязшего в конфликтах между писательскими «партиями», вцепившимися друг в друга в безнадежных поисках погубителей земли русской, стали идеальным выбором для хранителя древностей, превращения в экспонат на какой-нибудь дальней полке: вот, мол, «Россия, которую мы потеряли». Неважно, что за Россия - советская ли или же та, давняя, «северная, суровая, от века свободная», по словам Сергея Юрьенена, провозгласившего Казакова после смерти «полномочным представителем» той России в СССР (а «наследство» будто бы передали ему при встречах в Париже Адамович и Зайцев). Так было принято в той России (да теперь уже и неважно, в которой из них) - писать долго и мучительно, еще дольше печататься, вызывать восторг, подвергаться обструкции, называться гением, дружить со знаменитостями еще большими, чем ты, пить с ними, потом просто пить, умирать, не дожив до старости. Рассказ, верно, прочесть проще, чем роман, - хотя и в рассказах нужно уже продираться через какие-то странные прилагательные вроде «аспидный», сквозь описания природы, непременно осенней, октябрьской, самой-самой русской - листопад, распутица, стынущие медленные реки, туман в низинах и запах дыма охотничьего костра или близкой деревни, сквозь непонятные взаимоотношения странных людей, на челе которых, как бы ни верили они в мимолетный обман счастья, - стоит печать угасания и скорой гибели их мира. Вот такая была Россия, и Дух витал над ее полями, - но уж потеряли, что теперь, снявши голову, плакать по волосам. Его, мол, «называли лучшим стилистом эпохи» - эпохи декораций для сериала «Мосгаз».
Таков уготованный Казакову в истории русской словесности ласковый гроб.
Но гроб сей пуст, и камень отвален.

4.
Это чувство - из раннего отрочества, и его никогда не забыть.
Мир все еще кажется маленьким и круглым, но, будто в стратегической игре, прорывая «туман войны», его границы все раздвигаются, раздвигаются, обнажая нечто совсем незнакомое или только робко, тайно чуемое раньше. В каком бы любящем доме ни рос человек, какие бы чуткие люди его ни окружали - когда-то наступает миг осознания одиночества в большом мире и одновременно - его открытости, так что невозможно не ужаснуться и не восхититься одновременно.
Именно в это время так болезненно-сладко осознание того, что есть те, кто уже прошел по этому пути до тебя, и чувствовал то же, и теперь помогает тебе найти язык для выражения того, что бурлит внутри, но не находит выхода. «Ведь это обо мне!» - лучшая похвала в устах подростка, но как объяснить, что Казаков с его в глаза не виденным мною Севером и героями с бесконечно далекими судьбами - был обо мне?
Дело, быть может, в поезде, том самом, увиденное из окна которого русским мальчиком и спустя тридцать лет преображает реальность - так, что подхваченная ветром газета на темном перроне оборачивается решением каверзной шахматной задачи, крылом редкой бабочки на лугу Среднего Запада, именем из трех слогов, пляшущим на губах. С такого поезда всегда можно начать разговор о себе; но уже тогда я глядел из окна не «по-набоковски», а «по-казаковски», и нужно было лишь добраться по совету кого-то из взрослых до толстого тома из библиотеки «Дружбы народов», чтобы с восторгом спрашивать, - откуда, откуда вот этот лысый человек в очках, совершенно не знакомый со мною, знает, о чем я думаю, глядя в заоконный сумрак?

О ЧУДЕ МОЖНО ТОЛЬКО ТАК: НЕ РАСПЛЕСКАВ НИ МГНОВЕНИЯ, НЕ УПУСТИВ НИ ШОРОХА, НИ ЗАПАХА, НИ ОТТЕНКА, НИ ВСКОЛЬЗЬ ПРОЛЕТЕВШЕЙ МЫСЛИ.

Вот идет поезд, и все в нем на своих местах, и манит какая-то цель впереди (а нет цели - и то хорошо, «легкая жизнь»!), а за окном поезда лес, и мелькают вдали огни - а что это за огни? И что за люди их зажгли? И почему же нужно мчаться мимо, а не идти сейчас к этим людям, не говорить с ними, не горевать с теми, кому грустно, не радоваться с теми, кому весело? И не то что на каждый огонек хочется пойти и в каждой избе переночевать - каждое дерево в этом лесу, что промелькнуло только и исчезло, обнять хочется!
Но жизнь этих людей - всех, всех людей! - манит не сама по себе. А тем, что в их быте, и нелепостях, и ссорах, и хлопотах, попойках и песнях - видится что-то большее, чем все это, взятое вместе и само по себе оглушительное для сошедшего вдруг с поезда мальчика. Как будто маленькое зернышко чуда, родом не от мира сего, но не могущее прорасти без человека. В каждом оно есть, и это чудо стоит всего остального.
Это чудо именно частное, каждый пред ним - одинок и наг. Казаков чуждается «коллектива», причем не только соцреалистического «рабочего котла», переплавляющего хорошее в отличное, но и камарадшафтов «коллег», получающих открытки из Марокко стариков Велосипедовых, инкубаторных интернатов «Полдня» и прочих шестидесятнических попыток скрестить ужа с ежом. Какой там коллектив, когда и вдвоем-то мучительно трудно друг друга услышать.
Верно, без оттепели не было бы, наверное, писателя Казакова; но ведь и сам Казаков стал лицом оттепели именно потому, что она была не «программой», но отражением смены ценностей. Солженицын вернул душу расчеловеченному было Щ-854, превратив его в Ивана Денисовича (Хрущев не мог этого понять и ставил в пример ударный труд его бригады при кладке стены, видя в И. Д. все тот же «винтик» - только хороший, годный винтик, который негоже держать в ГУЛАГе - ну а можно, например, послать по комсомольской путевке на Братскую ГЭС). Казаков очеловечил тех самых «баб, слобожан и слесарей», но не мимолетных вагонных попутчиков, а тех, ради кого он сам, москвич, вышел-таки из того самого поезда и постучался в окна, где горели те самые огни. Не побоявшись тех, кто уже тогда мог бы сказать: «Но мы-то знаем».
5.
Наследие Казакова - две, много - три дюжины рассказов. Есть среди них классически-конфликтные, - но чаще, чем явные пороки, жизнь людям ломает будто некое зло, извечно присущее нашему миру, проявленное в непонимании, неслучайных случайностях, гордыне. Есть и рассказы вполне трагичные, где в драме одного человека отражена нравственная опустошенность целой страны. А есть рассказы о чуде. Эти-то и есть самые лучшие.
Не о «чудесах», которыми любили кичиться и советские, а о чуде - тихом, а порою и тайном, не заметном ни для кого, кроме тех, кому оно ниспослано, - и самого автора, призванного в свидетели и трепещущего от того, что сам он, грешный, стал причастным тайн. Рассказать о чуде можно только так: не расплескав ни мгновения, не упустив ни шороха, ни запаха, ни оттенка, ни вскользь пролетевшей мысли. Потому (а вовсе не пресловутого стиля ради) так одухотворена у Казакова природа - она сама соработница чуда и свидетельница его.
Вот они: «Тихое утро» и «Ночь» (а какой там сюжет? Охотник идет по лесу, встречает у костра подростков-рыболовов, говорит с ними два часа и дальше идет - и все же это рассказ именно о чуде, и ни о чем другом), «Поморка» (90-летняя старуха готовится к главному в своей жизни чуду) и «Трали-вали» (один из самых сильных образов Казакова - вечно пьяный бакенщик, спасающий душу - свою и тех, кто окрест, - песней). Чудесен, и даже по канонам сказки выстроен сюжет «Долгих криков» (а впрочем, чудо ли - то, что всего лишь сбывается сказанное: стучите - и отворят вам?), и чудесна «Осень в дубовых лесах» («Главное, сколько в жизни у каждого будет таких ночей»). И хватит этого чуда - на всех.
Такая щедрость дает Казакову еще одно редкое право: говорить просто и ясно, без оглядки и без боязни быть уличенным в банальности и пафосе. И говорить о себе, без скорлупы рассказчика - повествователя - лирического героя и прочих там актантов и творцов дискурса. О себе, рабе Божием Георгии, о своем страхе смерти и чаянии жизни будущего века, о предстоящей разлуке и грядущей встрече, о малости перед лицом бытия и гордости от угаданного, кажется, предназначения, - и о сыне, плач которого был тем чудом, породившим последний его рассказ.
Но мы-то знаем...
Пусть даже и так - но все те беды и страхи, о которых мы, кажется, знаем, не отменяют чуда, а лишь еще больше вопиют к его явлению. И еще мы знаем, что не можем знать ни дня, ни часа, ни обличья, в каком чудо придет - хоть к кому бы из нас, хоть к одному, а будем верить - что и ко всем.
И к механику Попову, и лоцману Малыгину, и капитану Жукову, и рыбаку Котцову, и к машинисту состава, тянущего кругляк до заграничной станции Вайниккала, и к менеджеру компании с хищным названием, и к лихому человеку в ледяной пустыне, и к охраннику, смотрящему в телевизоре концерт ко дню сотрудника органов в будке за бессмысленным забором.
И ко мне.

http://russlife.ru/allworld/read/chudotvorets/index.php

дети, язык художественной литературы, слово о писателе, слово о словах, литература, чтение, писатель

Previous post Next post
Up