Нашла в шкафу старый фотоальбом: обложка у него обтянута расшитым золотыми нитками атласом, сам на пружине, фотографии вклеиваются диковинным на момент появления альбома в нашем доме способом - то, что сейчас называется «магнитный». Это тогда казалось чудом: не надо мазать фотки клеем, отчего они пожелтеют через полгода, не надо обводить фото карандашом, чтобы потом точно приклеить картонные «уголки» с прорезями, из которых фотки всё равно станут вываливаться, а просто - отклеиваешь плёнку, располагаешь фото, как тебе надо, заклеиваешь плёнкой обратно. Этот альбом помимо всего прочего вкладывался в специальную картонную коробку, которая, правда, ныне утрачена. В этом фотоальбоме хранятся наши алжирские фотографии. Дело в том, что когда мне было три года, моего отца отправили военным переводчиком в Алжир. А через полгода мы с мамой поехали к нему. Сестру пришлось оставить на попечение злющей родственницы, типичной фрекен Бок до того, как она полюбила Карлсона. Мне было всего три с половиной, но я до сих пор помню всё, что тогда происходило.
Чудеса начались сразу по прилёте.
Как только после всех пересадок мы оказались, наконец, в Алжире, то первое, что случилось - оторвалась ручка у нашего огромного чемодана. Он и впрямь был чудовищных размеров: мы ведь ехали надолго, а мама у меня запасливая. Чемоданы эти покупали специально. Два из них взял папа, а один остался нам. К чемоданам мы покупали ещё специальные ремни-стяжки, но они оба достались папе. И вот мы стояли с мамой в аэропорту со здоровенным чемоданом без ручки. Мы стояли долго. Пока не поняли, что нас никто не встретит. Видимо, отца отправили куда-то или задержали. Мама не знала никаких языков, и мы стояли совершенно потерянные. А надо сказать, что мама моя родом из белорусской деревни в Брестской области. И вот мы стоим на африканском континенте, вокруг снуют смуглые люди в длинных одеждах. Чемодан транспортировке не поддаётся. Папы не наблюдается. И вдруг перед нами возникает мамин однокашник и односельчанин, которого я хорошо знала по поездкам к бабушке. Дядя Жора явился нам как ангел. После того, как мы все уверились в том, что мы друг другу не мерещимся, дядя Жора взял нас под крыло и доставил в отель. Отель был единственный на тот момент и прямо скажем не пяти и даже не двухзвёздочный. Мы поселились, не очень понимая, как теперь разыскивать папу. На следующее утро мама пошла умываться. Туалет и душевые там были отдельно, а умывальники в ряд на стене. И столкнулась там с папой, который как раз приготовился побриться. Оказалось, ему неправильно сказали дату нашего прибытия. Он приехал на день раньше (транспорт там был довольно условный, а Алжир далеко от места дислокации папиной части), поселился в единственном отеле и собирался этим утром ехать нас встречать в аэропорт. А встретил прямо возле умывальника. Произошло счастливое воссоединение семейства, омрачённое лишь моим ощущением, что у меня странно сжимается в животе и хочется спать. Но я про то никому не сказала. Покинув гостиницу, мы поехали туда, где нам предстояло прожить следующие полгода. Это был городок Айн-Сефра, совсем близко к пустыне Сахаре и границе с Марокко. Отец привёз нас в низкий длинный одноэтажный дом, выкрашенный в бордовый цвет. Крыша у дома была плоская. Отец делил там квартиру с четой К-ских. Им было лет по 50. Пока мама разбирала вещи, пока то-сё, мне становилось всё хуже. На следующее утро я проснулась с температурой. Мама была в ужасе: она и так ехала с запасом лекарств на целую армию, мне были сделаны все возможные прививки, мама страшно боялась всякой местной заразы, и вдруг в первый же день я слегла. Меня два дня выворачивало наизнанку, я не могла ничего есть, только пила без остановки. Температура держалась, я почти всё время спала, когда не пила и не тошнилась. Так прошло несколько дней. Однажды утром я проснулась. Первое, что я увидела - это открытую дверь в нашей комнате и девочку, стоящую в проёме двери и глядевшую на меня в упор. Девочка была по виду чуть постарше меня, она была очень худенькая, глаза у неё были словно нерусские, рот маленький и капризный. Она стояла, заложив руки за спину и таращилась на меня. Я отвернулась, а когда повернулась вновь, девочки уже не было. В тот день я съела мандарин. Он мне показался каким-то необыкновенно вкусным. Когда мама спросила, что бы я хотела ещё, я не колеблясь сказала: «Курицу!» Жареная курица была моим любимым блюдом. Услышав это, мама поняла, что я выздоровела.
Я с Антошкой в нашем садике
И я же с ним же на пороге выхода в садик
В длинном бордовом доме, кроме нас и К-ских жило ещё три семьи: Света и Сергей с дочкой Алей, Нина и Володя с маленькой Маришкой и Гузель и Равиль с дочкой Эльмирой, той самой, которая смотрела на меня из проёма двери. Она единственная была примерно моего возраста, и мне пришлось с ней подружиться. Кроме того в доме была зала для собраний и ещё помещения для солдат, вроде казарм. Там, где жили мы, было две больших комнаты: в одной жили мы, в другой К-ские, была общая кухня и туалет. Туалет был в виде дыры в полу. Когда там включался свет, то во все стороны разбегались тараканы размером с палец. Из нашей комнаты был выход в садик. Садик представлял собой кусок земли, обнесённый высокой стеной как бы в продолжение комнаты. Где-то треть земли со стороны комнаты было забетонировано, а на остатке росли чахлые деревца, кактус, цветы вроде астр и какие-то ещё то ли суккуленты, то ли фикусы. Там же в садике стояла кабина с душем. Наверху стояла бочка с водой, которая за день порядочно нагревалась. На окнах были ставни, которые по-французски называются «персидские».
Я помню многое из той нашей жизни. Помню, что днём было страшно жарко, и я всё время хотела пить. Но воды было мало, питьевую воду нам привозили, и мама её экономно тратила на готовку, а для питья стояла вода в графине. Она была тёплая, и пить её в жару было противно. Мне строго-настрого было запрещено пить из-под крана, хотя меня раздирало напиться водой, холодной, пахнущей водопроводными трубами, лежащими под землёй вне досягаемости солнца. Овощи и фрукты мама мыла в марганцовке, чтобы избежать малярии и прочих радостей африканской жизни.
Пока отец был на работе, а мама занималась дезинфекцией нашего жилища, готовкой и стиркой, я тоже находила для себя массу занятий. Перед домом был песок. Вдоль дома шла полоска асфальта. Она затем поворачивала под прямым углом в сторону домов на противоположной стороне улицы, шла вдоль них, а затем возвращалась к нашему дому. Таким образом получался квадрат. Этот квадрат очерчивал всю мою жизнь в Алжире. Справа от дома вдалеке виднелись горы. В песке я могла копаться бесконечно. Мама выливала мне туда ведро воды, чтобы песок был сырым, и я могла из него лепить куличики и строить города. Песок высыхал почти мгновенно, и мои города, едва построенные, выглядели так, словно им уже за тысячу лет, и их съедает эрозия и высасывает ветер. Я находила (с большим трудом) веточки и палочки и делала из них деревца в моих городах. Это выглядело очень правдоподобно, поскольку зелени в Айн-Сефре было крайне мало. Я помню лишь редкие пальмы по краю той дороги, какой мы ходили в центр. И ещё какие-то что ли сосны, потому что оттуда мы привезли гигантские шишки. Песочные мои города в основном имели вид лабиринтов с множеством стен, потому что из песка можно строить только стены, а потолки никак. Когда мне надоедало возиться в песке, я шла в дом играть в куклы. Тем более, что со мной был Антошка - немецкая кукла, точная копия живого младенца. Мама не хотела мне разрешать брать его с собой, но без него жизнь мне была не мила, и мама сдалась. Кроме него было ещё пара кукол и игрушек.
Иногда, отрываясь от игры в песке, я поднимала голову и видела, что воздух вокруг становится рыжим. Это означало приближение песчаной бури. Я сразу бежала в дом, либо мама меня звала. Все люди спешно заходили в свои дома. Либо плотно заворачивались в свои длинные одежды и жались к стенам домов. Мама закрывала ставни в комнате и на кухне, закрывала двери, затыкала все щёлочки. На улице же поднимался сильнейший ветер. Казалось, что весь песок с земли взлетал в воздух. Мельчайший алжирский песок окрашивал всё в рыжий цвет. У песка был особый песочный запах, запах, который удалось воссоздать в духах парфюмеру Энди Тауэру в своих духах «Воздух марокканской пустыни». Это особый запах свободной пыли. Есть пыль домашняя, а есть пыль дикая. Домашняя пыль пахнет затхлостью, бездействием, застоем. Свободная пыль пахнет дорогой. Этот запах способен свести с ума того, кто и так чувствует необходимость перемен в жизни. А тут ещё песок зовёт, перемешиваясь в воздухе, сама дорога, песчаная дорога, только что стелившаяся под ноги путника за много километров отсюда, - эта самая дорога прилетает под окна дома и сводит с ума своим запахом чего-то дальнего. Уже после возвращения домой мы ещё долго отмывали, вытряхивали и отстирывали песок со всего и из всего, что мы привезли оттуда. А папиросные странички библии на русском языке, которую отец там купил, до сих пор пахнут «Воздухом марокканской пустыни».
Для дружбы у меня там было три возможности: Аля, которая вскоре уехала, потому что её отца перевели в другой город (он там заболел малярией и чуть не умер). Маришка, которой было едва два годика и которая плохо говорила. И Эльмира, которая говорила даже слишком много, но голос у неё был противный, да и сама она была врединой. Я её не любила, но выбора у меня не было. Её мать Гузель была толстая, крикливая, неряшливая и склочная. Её тоже никто не любил. А отец Равиль был очень красивый татарин, небольшого роста, но хорошо сложённый. Он был менее противный, чем его жена, но когда Гузель скандалила, он никогда не вмешивался. Зато у мамы и остальных женщин всегда было, о ком позлословить. У них в садике, таком же, как у нас, помимо чахлых деревьев была ещё одна невероятно для меня притягательная вещь - качели. Качели были поставлены прямо посреди садика, в зарослях стелющихся по земле не то фикусов. Но мне редко удавалось на них покачаться. Гузель говорила, что в садике прямо возле качелей живёт скорпион. Моя же мама была уверена, что Гузели просто жалко, чтобы я качалась на их качелях.
Когда я ссорилась с Эльмирой, я шла играть с Маришкой. Маришка была очень милая, она во всём со мной соглашалась и вообще смотрела на меня обожающими глазами. С ней было бы совсем весело, если бы она умела получше говорить.
Чем ближе была зима, тем холоднее становилось по ночам. Перепады температур были очень резкими: порой ночью были заморозки, а днём страшная жара. У мамы почти постоянно болела голова. Чтобы согреться, отец привёз шофаж. Шофаж представлял собой металлический зелёный шкаф с дверцей и окошком. Работал он на солярке, поэтому первые полчаса обогрева в комнате жутко воняло керосином.
По выходным мы ходили в центр по магазинам. Овощи и фрукты нам иногда привозили в большущих деревянных ящиках, а вообще обычно мы всё покупали в центре. Я до сих пор помню дорогу, которой туда идти. За поворотом метров через сто от дома всегда сидел на скамеечке древний старик. На нём была чалма и длинная хламида. Рядом с ним сидела овчарка. При виде нас он вставал, опираясь на палку, и приветствовал нас, а потом выуживал из своих находящихся где-то в складках одежды карманов пару конфет и давал мне. Я очень хорошо помню вкус этих конфет. Они были маленькие, белые, с привкусом песка и приторно сладкие. Я их ужасно любила. Вообще арабы были неравнодушны к белым детям. Мне вечно в разных лавчонках давали что-нибудь просто так. Однажды я увидела в одной лавке брелок в виде бело-розового футбольного мяча. Он был сделан так, словно собран из кусочков. Я от него глаз не могла отвести. Продавец заметил это, снял его с крючка и подарил мне. То же самое было с солдатами-арабами, которые жили в нашем длинном доме. Там был один солдат невероятной, как мне казалось, красоты. Я в него немедленно влюбилась. Но каждый раз, как он пытался со мной поговорить, я в смущении убегала. А солдатики часто приносили мне конфеты или пытались со мной поиграть. Эльмира такой популярностью не пользовалась. Она сама всё время приставала к солдатам, но они на неё не обращали внимания, а я всё равно продолжала от них бегать. По дороге в центр нам всё время встречались женщины, замотанные в длиннющие куски ткани так, что торчали одни глаза или один глаз. Кто-то потом объяснял, что один глаз торчит у замужних.
К нам регулярно приезжали два мальчика на ослике. Они собирали сухари для своего ослика. Подъехав к дому, они стучали в дверь, мама выходила, они протягивали ей мешок, и она бросала туда чёрствый хлеб. Однажды папа настоял, чтобы меня посадил на ослика, и так сфотографировал. На фото кусок руки мамы, которая боялась, что я сверзнусь. Ослик был жёсткий. У него были кроткие опущенные дОлу глаза и кроличьи уши.
Я не помню, чтобы я там ещё болела, помимо самых первых дней, когда я тяжело переносила акклиматизацию. А вот у мамы однажды разболелся зуб. Папа повёз её в часть, к их врачу. Врач был молодой, с длинными волосами, не похожий на араба, возможно даже, что и француз. Он тянул мамин зуб, а когда она охала и стонала, он ласково и с улыбкой говорил ей «Са ва, са ва, са ва».
Раз нас пригласил к себе на ужин папин комдив. Он был араб и жил весьма обеспеченно. Еда была очень вкусная, мама до сих пор вспоминает лимонный пирог, который испекла жена комдива. Я потом пыталась испечь аналогичный по французскому рецепту. Мама говорит, что похоже, но чего-то не хватает. Мне кажется, имбиря. После ужина меня отправили играть с дочками комдива. Я была поражена двумя вещами: двухъярусной кроватью, которую я увидела впервые, и куклой Барби, которую я тоже. понятно, увидела впервые, и забыть с тех пор не могла. Кровать же, вернее, её второй ярус обладала неоценимым достоинством: на него надо было забираться по лесенке!!! У тебя, то есть, была собственная лестница, а значит собственный домик! Для одного вечера это было слишком. Меня дома долго не могли уложить спать.
Как-то меня вместе с Маришкой пригласили на день рождения к Эльмире. Мы поиграли, затем Гузель позвала нас угощаться. Мы сели за стол. Передо мной стояло блюдечко с чем-то непонятным. Оно было прозрачно-мутное и зелёное. И дрожало от малейшего движения стола. Я была в сомнениях, но Гузель уговорила меня попробовать. Я попробовала. Не дожевав, вывалила изо рта всё обратно на тарелку. Затем начала медленно сползать со стула. И ушла. Молча. Дома мама меня несильно отругала за то, что я так невежливо ушла со дня рождения. Но я-то знала: на дне рождения должен быть торт, а не зелёная дрожащая гадость. Торт должен быть. Гадость, как объяснила мне мама, называлась желе. Впоследствии желе стало одним из моих любимых десертов.
К-ские, с которыми мы делили квартиру, жили в полном симбиозе: если муж был не на работе, то они непременно сидели рядком на кухне или в комнате. Я любила иногда приходить к ним, потому что тогда Лариса позволяла мне взять из стеклянной банки круглую жевательную резинку. Шарики были разноцветные, зелёные и розовые. Розовые напоминали редиску на вид. Я запихивала жвачку в рот и какое-то время, пока она не размягчалась, не могла ни закрыть ни открыть ещё шире рот. Жвачка была такая сладкая, что пока таяла её твёрдая оболочка из глазури, у меня набегало полный рот слюнок. У жвачки тоже был привкус песка. Ещё мне ужасно нравилось приходить на кухню, когда Краснокуцкие ели. Они обычно жарили полную сковородку картошки, выкладывали её на одну большущую тарелку и ели из неё оба. Меня привлекала как раз тарелка. Я таких дома не видела. Во-первых, она была огромная, а во-вторых, она была из прозрачного коричневого стекла. Недавно я видела похожие в каком-то супермаркете и чуть было не купила из ностальгии. Но потом передумала. Не позволило нажитое эстетическое чувство.
Кошмар моего детства - это дневной сон. Я его ненавидела всей душой. В Алжире мама закрывала ставни и укладывала меня под простынкой спать. Заснуть я не могла. Крутилась и вертелась. К тому же было жарко, хотелось пить. Я лежала и не знала, чем себя занять. С улицы доносились разные звуки, ия начинала прислушиваться. Звуки были странные. Какие-то звери страшно кричали. Мама потом объяснила. что это были ослы. Но более непонятными были протяжные звуки издалека: "Алллааааааааах... акбар". Эти слова повторялись помногу раз. папа сказал, что это мулла на минарете. И один раз я даже его увидела.
В Алжире я первый и последний раз в своей жизни заплакала в магазине, когда мне не купили желаемую игрушку. Я как-то там отличилась или что-то в этом духе, в общем, родители решили побаловать меня игрушкой. И повели меня в большой игрушечный магазин. Там было всё. То есть, вообще всё, о чём можно было мечтать. Но почти сразу я увидела то, за что немедленно приготовилась продать душу: музыкальная карусель. Сейчас я уже не помню даже, как она выглядела. В памяти лишь какое-то светящееся и переливающееся пятно, от которого исходит какая-то божественная музыка. Она вся кружилась, играла и переливалась лампочками. Разумеется, она стоила очень, очень дорого. Мама сразу мне об этом сказала и предложила выбрать что-нибудь другое. Но я стояла, смотрела на карусель, уже понимая, что моей она не станет. Но я имела право хотя бы оплакать невозможность счастья. Поэтому я стояла и молча плакала. Отец, кажется, выбрал для меня детское лото, и я так же молча согласилась. Лото кроме всего прочего было развивающей игрушкой: на карточках были нарисованы животные и по-французски написаны их названия. Картинки были очень красивые. Но по сравнению с каруселью…
На несколько дней мы поехали на Средиземное море. Ехали мы туда по пустыне. Это был единственный путь к морю - через пески. Вокруг были барханы, гладкие, как горки муки, которую мама просеивала для выпечки, и иногда волнистые. Мы ехали на лендровере, точно таком, модель какого мне потом прислал папа в посылке. Пока мы ехали, у нас трижды рвался какой-то ремень в моторе. Мама потом рассказывала, как ей было страшно, потому что это же пустыня, воды у нас с собой было мало и вообще страшно. Приехав на берег моря, разбили лагерь. Там были все наши плюс солдаты. В воду я заходить боялась, как меня ни заманивал отец. Папа Эльмиры взял с собой надувную камеру. Эльмире было дико жалко, чтобы я тоже каталась на камере, но её папа позвал меня раньше, чем она успела ему об этом сказать. На камере было ужасно весело. Она качалась на волнах, а мы лежали на ней на животе или висели по краям, или сидели, свесив ножки внутрь, а Равиль нас держал. В остальное время я ходила по берегу и собирала ракушки или находила крабьи норки в камнях и тыкала в них палкой, чтобы краб выполз, и я на него посмотрела. Солдаты постоянно плавали. Среди них был один усатый в очках и с курчавыми волосами. Он был вроде старшего у солдат. Я его жутко боялась, а он всё время пытался подружиться и хохотал, когда я от него пряталась. Однажды я сбежала от него в палатку, но он в неё вторгся, потряхивая пакетиком с вишнёвыми леденцами и выкрикивая «Bonbons!Bonbons!». Я сидела, забившись в угол, и меня раздирал страх и страшное желание обладать конфетами. Их вишнёвый вкус был таким насыщенным, что от него горели язык и нёбо. Конфет хотелось со страшной силой, однако протянуть за ними руку казалось смертельным. Спасла меня мама, она взяла у усача пакетик и передала мне. Я к тому времени уже знала слово «Мерси», а мама настаивала, чтобы я поблагодарила усача, так что я шёпотом мерсикнула. А конфеты-то мои!
Сахара. Когда впоследствии читала Маленького принца, виделся именно этот пейзаж.
На Средиземном море я влюбилась в двух солдат сразу. Это была вынужденная акция, потому что солдаты были близнецами. А разве можно влюбиться в одного близнеца, не влюбившись в другого? Мама посмотрела на них и спросила, почему я решила, что они близнецы, они же совсем не похожи. Но у меня была железная логика: хаха, у них же одинаковые плавки! Кто станет надевать одинаковые плавки, если не близнецы?
Вокруг палаток постоянно валялись пустые колючие шубки морских ежей. Мужчины их ловили и как-то там на камнях выбивали из них икру и ели её.
Я там жутко обросла и ходила лохматой. А усач нырял и разбил голову об камни. Курчавые волосы слиплись от крови. У нас оказалась резиновая шапочка, которую мы ему отдали, и он снова нырял, но уже в шапочке.
Потом мы вернулись в длинный бордовый дом в Айн-Сефре.
Каждый вечер я выходила гулять с дядей Геной. Дядя Гена был папин товарищ. Он был ужасно весёлый и всегда шутил. По вечерам мы с ним гуляли по асфальтовому квадрату и о чём-то говорили. Мне тогда казалось, что мы говорим о чём-то невероятно важном и что дядя Гена - единственный, кто меня понимает. Он говорил со мной на равных. С ним и говорить было хорошо, и помолчать, идя по квадрату посреди песка под огромными звёздами. Над дядей Геной все подшучивали, потому что его обожала овчарка того старика, который давал мне конфеты. А он её страшно боялся. Иногда ему говорили: «Гена! Там твоя под окном!» И дядю Гену сдувало как ветром.
Иногда по праздникам нам привозили барашка. Его зажаривали целиком. Это было ужасно вкусно, хотя барашка было и жалко.
Иногда приходили письма от сестры. Они приходили попеременно с письмами от фрекен Бок, которая жаловалась на сестру, описывая, какая она хамка невоспитанная. В письмах сестры было не знаю - что, но однажды я вошла в комнату и увидела, как мама плачет. В руках у неё была фотография, присланная сестрой. Но фото была моя старшенькая, и лицо у неё было странное: в глазах как будто стоят слёзы, а на губах странная улыбка. Мама плакала над ней долго и потом каждый раз, как приходили письма. Я тоже скучала по сестре, но находились разные отвлекающие дела.
Когда уехала Эльмира, а потом и Маришка, у меня не осталось никого, с кем играть. Мне было строго сказано, чтобы я не подходила к местным детям. Но я всё же подошла. Вернее, они подошли ко мне. Две девочки, одна совсем малышка, а вторая чуть постарше меня. Не помню - как, но мы прекрасно понимали друг друга без перевода. Я вынесла им показать своего Антошку, за что потом была отругана мамой. У девочек были чёрные кудряшки, жесткие, словно пластмассовые. Мы играли вместе несколько дней, но потом они перестали приходить.
Как-то отец принёс с работы в газете поджаренного скорпиона. Уже не помню, зачем его поджарили, то ли он сам куда-то упал и запёкся, но выглядел он неожиданно аппетитно… Отец показал мне, из-за чего скорпионы такие опасные - из-за жала на загнутом вверх хвосте. В другой раз он принёс показать скорпиона, которого его коллега посадил в банку и залил синим спиртом. В синем спирту скорпион выглядел очень фантастично. Были ещё рассказы про кобру у кого-то в дипломате. А в саду у нас постоянно бегали вараны. Большие и маленькие. Однажды я играла на песке перед домом и увидела варанчика. Он был вместе с хвостом не длиннее моей ладони. Я понеслась в дом и позвала отца. Он выскочил и погнался за вараном. Никогда я так не смеялась, глядя, как он скачет по песочному квадрату, пытаясь поймать стремительную ящерицу, которая к тому же была нежно-песочного цвета и периодически просто исчезала на песке. Но всё-таки он его поймал. И посадил в банку. Варанчик сидел в банке, иногда пытаясь взлезть по стеклянным стенкам. Поняв, что это невозможно, он сел и стал смотреть сквозь стекло на мир. У него были чёрненькие глазки, и весь он был очень симпатичный. Я пыталась ему что-то дать поесть, но он ничего не съел. Через пару дней варанчик сдох. Я плакала. Мёртвый он стал совсем некрасивый.
Когда уезжала семья Эльмиры, все вышли их провожать. В основном не потому, что им так хотелось их проводить, а чтобы своими глазами убедиться, что Гузель уезжает. На следующий день нам привезли газоль в баллонах - на ней работали кухонные плиты и шофажи. мама послала меня к тёте Нине сказать, что привезли газоль. Когда тётя Нина мне открыла дверь, я выпалила: «Тётя Нина! Там Гузель привезли!» «Как! - вскричала тётя Нина, - Опять???» Все потом смеялись и цитировали меня.
Мы уезжали из Алжира непросто. Дело было к Новому году. Сначала никак было непонятно, какая именно дата отъезда, поэтому собранные чемоданы стояли дня три готовые, пока не стало известно точно, когда же мы едем. Я дико радовалась, что мы вернёмся домой, кроме всего прочего потому, что за неделю до этого мама связала мне ярко-красную шерстяную шапку с помпоном и ленточками, чтобы завязывать под подбородком. Уехать же оказалось трудно. Мест в автобусе до столицы не было: всё было забито солдатами, едущими в отпуск. Но нам повезло: там оказался папин знакомый военный. Он взял и ссадил двух солдат. Они смотрели на нас в окно с выражением искренней ненависти: их лишили нескольких лишних часов дома, а может, и суток, кто знает, куда они ехали и на какие перекладные собирались поспеть. Я же продолжала радоваться жизни и носилась по автобусу в своей новой шапке, пока мама не взяла меня на руки. Папин знакомый офицер прозвал меня “Chaperon Rouge”, папа перевёл: Красная Шапочка. Помню, что летели мы как-то в том числе через Будапешт. Там нам пришлось на сутки остановиться в гостинице. В гостинице я подружилась с русским мальчиком Серёжей. У него была такая же каруселька с зайцами, как у меня. И мы поставили всех зайцев в длинную очередь на карусель. Они очень хорошо стояли, держась друг за друга.
Мама вспоминает Алжир как кошмар. А я - как один из самых ярких моментов раннего детства. Сколько потом можно было рассказать в детском саду! А показать!
Мы вернулись из Алжира то ли под Новый год, то ли сразу после. Я помню, что стояла ёлка. Сестра выбежала нас встречать в ночной рубашке и вся простуженная. Я кинулась её обнимать, а фрекен Бок ходила вокруг и шипела: «Не целуй её, она заразная!»
Потом Маришка прислала мне (через свою маму, разумеется) две своих фотографии. На одной она с опущенной головой стоит под указателями на Саиду и Бешар.
А папа уехал туда ещё надолго и присылал оттуда свои фото, на которых он был с усами. Сам он брюнет, а усы отросли рыжие, это даже на чёрно-белых фото было видно. Мама сказал, чтобы немедленно сбрил. А ещё он там завёл щенка, и я ужасно страдала, что меня там нет со щенком. Ещё отец прислал нечто, упакованное с большой осторожностью. То была «Роза Сахары» - образование в виде слепившихся друг с другом лепестков из песка, не успевшего полностью превратиться в стекло, но всё же очень близко к тому находящегося. Сверху лепестки были покрыты песчинками, но если разломить такой лепесток, то внутри был гладкий и сверкающий слюдяной срез. Эта роза была невероятно хрупкой, а коробку с ней в нашем доме сто раз успели уронить, за что получали от отца. В результате сохранились лишь обломочки.
Потом, когда я спрашивала отца, зачем он, в принципе, туда ездил, он рассказал, что СССР поставляло туда какое-то ПВОшное оборудование, а они туда ездили, чтобы обучить и переводить документацию к нему. При этом в личном деле у отца Алжир не значится, поскольку советский офицер не мог находиться в данной зоне боевых действий (а это была именно она на тот момент), а вместо этого написано что-то другое. В общей сложности он пробыл там три года.
Группа наших перед нашим домом
Маришка