И где искать Атмана, Где Он пребывает, где бьется Его
извечное сердце? Где, как не в собственном Я, в его сокровенной глубине, в
том Не уничтожаемом, что каждый носит в себе? Но где же, где это Я, это
сокровенное, это начало начал? Оно не в плоти и не в крови, не в мысли и не
в сознании,-- учат мудрейшие. Где оно тогда? Существует ли иной путь, чтоб
проникнуть туда, к этому Я, ко мне, к Атману? И стоит ли его искать? увы,
никто не может указать этот путь, никто не знает его,-- ни отец, ни
наставники и мудрецы, ни священные жертвенные песнопения. Все-то они --
брахманы и их священные книги -- знают, всем-то и даже более чем всем они
интересовались- творением мира, происхождением речи, пищи, вдыхания и
выдыхания, соотношением чувств, деяниями богов. Бесконечно много знают
они,-- но какую цену имеет все это знание, если не знаешь Единого и
Единственного, важнейшего, единственно важного?
На что Говинда ответил:
-- Мы учились и продолжаем свое учение. Ты, Сиддхартха, станешь великим
саманой. Ты быстро усвоил все упражнения - старые саманы часто восторгались
тобой. Ты со временем станешь святым, о Сиддхартха!
Но Сиддхартха заметил на это:
-- Я смотрю на дело иначе, друг мой. Всему, чему я доныне научился у
саман, я мог бы научиться скорее и более простым путем. В любой харчевне
квартала, населенного публичными женщинами, среди извозчиков и игроков в
кости, я мог бы, о друг мой Говинда, научиться тому же.
И сказал Говинда:
-- Ты шутишь, Сиддхартха! Каким образом ты мог бы у таких жалких
созданий научиться самопогружению, задерживанию дыхания, нечувствительности
к голоду и боли?
И Сиддхартха тихо, словно говоря с самим собой, ответил:
Что есть погружение? Что означает оставление своего тела? Какой смысл
имеет пост или задерживание дыхания? Все это -- бегство от "Я", все это лишь
кратковременное убегание от мук своего бытия, кратковременное самоусыпление,
дабы не чувствовать страдания и бессмысленности жизни. Но то же временное
освобождение, ту же кратковременную бесчувственность погонщик волов находит
на постоялом дворе, когда выпьет несколько чашек рисового вина или
перебродившего кокосового молока. Тогда он перестает чувствовать свое Я,
перестает чувствовать страдание жизни; на короткое время ему удается
одурманить себя. В своей чаше с рисовым вином, над которой он задремал, он
находит то же самое, что находят Сиддхартха и Говинда, когда путей
продолжительных упражнений выходят из своей телесной оболочки и пребывают в
Не-Я.
Цельной, нигде и никогда не прерываемой цепью рисуешь ты мир, вечной цепью,
сплетенной из причин и следствий. Никогда и никем эта мысль не была так ясно
осознана, так бесспорно доказана. Поистине, сильнее должно забиться в груди
сердце каждого брахмана, когда он, при свете твоего учения, увидит, что все
в мире неразрывно связано между собой, что в нем нет пробелов, все ясно, как
хрусталь, и ничто не зависит от случая, не зависит от произвола богов. Хорош
ли этот мир или нет, есть ли жизнь в нем страдание или благо -- это остается
вопросом. Быть может, оно и несущественно. Но единство мира, взаимная связь
всех явлений, одинаковая подчиненность всего, как великого, так и малого,
одному и тому же закону причинности, возникновения и смерти -- все это ярко
выступает в твоем возвышенном учении, о Совершенный. Но это единство и
естественная преемственность всех вещей, судя по твоему же учению, все же
прерывается в одном месте. Через один маленький пробел в этот мир единства
вторгается нечто чуждое и новое, чего раньше не было и чего нельзя ни
показать наглядно, ни доказать словами -- это именно твое учение о
преодолении мира, об искуплении. Однако благодаря этому маленькому пробелу,
этому маленькому прорыву, этот вечный, проникнутый единством мировой закон
разбивается и теряет силу. Прости, что я высказываю это возражение.
Пусть они
все остаются верными учению, пусть достигают своей цели! Не подобает мне
судить других. Только для себя, для себя одного я должен составить свое
суждение, должен избрать одно, отказаться от другого. Мы, саманы, ищем
избавления от Я. Если бы я стал одним из твоих учеников, о Возвышенный, то,
боюсь, мое Я только с виду успокоилось бы, нашло бы только призрачное
искупление, в действительности же продолжало бы жить и даже выросло еще
более, ибо тогда самое учение и моя приверженность к нему, моя любовь к тебе
и общность монахов стали бы моим Я.
Он стал оглядываться кругом, словно в первый раз увидел мир. Как
прекрасен был этот мир, как разнообразен, как странен и загадочен был мир!
Пестрели синие, желтые, зеленые краски, текли небо и река, поднимались лес и
горы,-- все было так прекрасно, загадочно и волшебно, а посреди всего этого
великолепия -- он, Сиддхартха, пробуждающийся, на пути к самому себе. И все
это -- все это желтое и голубое, лес и река -- впервые лишь входило в
Сиддхартху через глаза,-- все это не было больше чарами Мара или покрывалом
Майи, не было больше бессмысленной и случайной множественностью мира
явлений, столь презренной в глазах глубоко мыслящего брахмана, который
пренебрегает множественностью и ищет единства. Синее было синим, река была
рекой, и хотя и в голубом, и в реке, и в Сиддхартхе пребывало в скрытом виде
единое и божественное, но ведь в том именно и заключалось свойство и смысл
божественного, чтобы здесь быть желтым или синим, там -- небом или лесом, а
тут Сиддхартхой. Смысл и сущность были не где-то вне вещей, а в них самих,
во всем.
Теперь он почувствовал.
Все время, как бы он ни отрешался от самого себя, он оставался сыном
своего отца, оставался брахманом, человеком высокого звания, ученым. Теперь
же он был только Сиддхартхой, правда, проснувшимся, но ничем более. Он
глубоко перевел дух и вздрогнул от холода. Никто не был так одинок, как он.
Всякий человек благородного звания, всякий ремесленник принадлежал к своему
сословию, находил у таких же, как он, благородных или ремесленников,
убежище, делил их жизнь, говорил их языком. Не было такого брахмана, который
бы не причислял себя к брахманам, не жил в их обществе,-- не было такого
аскета, который не нашел бы прибежища в среде саман. Даже наиболее
уединившийся от людей лесной отшельник не бывает совершенно одинок; и он
имеет общение с подобными ему, и он принадлежит к известному классу,
заменяющему ему родину. Говинда стал монахом, и тысячи монахов стали его
братьями; они носили такое же, как он, платье; имели такую же, как он, веру;
говорили таким же, как он, языком. Но он, Сиддхартха, кому он близок? Чью
жизнь будет он разделять? С кем у него общий язык?
Все это, со всем своим многообразием и
пестротой, существовало всегда. И раньше светили солнце и луна, шумели реки
и жужжали пчелы. Но раньше все это было для Сиддхартхи лишь мимолетным и
обманчивым видением, мелькавшей перед его глазами завесой, на которую надо
смотреть с недове рием, которая на то и существует, чтобы быть сорванной и
уничтоженной мышлением, так как она не была сущностью, так как сущность
пребывала по ту сторону доступного, зримого, видимого. Теперь же его
раскрывшиеся глаза останавливались на всем, что лежало по эту сторону; они
видели и познавали видимое, искали родины в этом мире, не искали сущности
вещей, не стремились в потусторонний мир. И как прекрасен мир, когда глядишь
на него таким образом -- так просто, так по-детски, без всяких исканий!
Ведь он сказал Готаме, что его, Будды,
сокровище и тайна не в учении, а в том невыразимом и непередаваемом словами,
что им когда-то пережито было в минуту просветления. Но ведь он затем именно
и идет теперь в мир, чтобы пережить подобное же самому; да он уже и сейчас
начал переживать это. Самого себя он должен теперь переживать. Правда, давно
уже он знал, что его Я -- есть Атман, что оно той же вечной субстанции, как
и Брахма. Но никогда на самом деле он не находил этого Я, потому что хотел
уловить его в сеть мысли. Если, бесспорно, не тело было этим Я, и не игра
чувств, то им не были также ни мысль, ни ум, ни заимствованная от других
мудрость, ни таким же путем приобретенное искусство выводить заключения,
ткать из продуманного новые мысли. Нет, и мир мыслей принадлежит еще
потустороннему, и нет никакой пользы убивать случайное "Я" чувств, чтобы
взамен усиленно питать случайное "Я" мыслей и приобретаемого от других
знания. И то, и другое -- как мысли, так и чувства -- прекрасные вещи, за
которыми одинаково скрывается истинный смысл всего. И к тем, и к другим надо
прислушиваться, играть ими, ничего в них не следует ни презирать, ни
переоценивать, а во всем подслушивать звучащий в глубине тайный голос.
Вообще же его интерес возбуждали лишь
те люди, чьи дела, занятия, заботы, увеселения и заблуждения были раньше
чужды ему и далеки, как месяц на небе. Как ни умел он разговаривать и
сходиться с людьми, узнавать от них новое, все же он ясно сознавал, что есть
нечто, отделяющее его от других, и это нечто -- его саманство. Он видел,
какую ребяческую или чисто животную жизнь ведут люди, которых он в одно и то
же время любил и презирал. Он видел, как они хлопочут, страдают и седеют
из-за вещей, которые, на его взгляд, совсем не стоили этого -- из-за денег,
маленьких удовольствий, мелких почестей. Он видел, как они упрекают и
поносят друг друга, как они стонут от боли, которую самана переносит с
улыбкой, как страдают от лишений, которых самана и не чувствует.
По временам в своей груди он слышал голос -- слабый, умирающий,
звучащий жалобой и упреком, но так тихо-тихо, что он едва мог расслышать
его. Тогда на короткое время у него являлось сознание, что он ведет странную
жизнь, что все то, что он делает, пустая игра, и хотя он чувствует себя
недурно, весел, а подчас даже испытывает радость, но настоящая жизнь, в
сущности, проходит мимо и его не задевает. Как жонглер играет мячами, так он
играл своими делами, окружающими людьми; он глядел на них, развлекался ими;
но сердцем, тем, что составляло источник его существа, он не был при всем
этом. Этот источник протекал где-то далеко и невидимо для него, уходил все
дальше, ничего общего не имел больше с его жизнью. Несколько раз эти мысли
наводили на него ужас, и у него являлось сожаление, что и он не может
участвовать во всех этих ребяческих мелочах жизни сердцем, относиться к ним
со страстным увлечением, у него являлось желание жить, работать,
наслаждаться этой жизнью на самом деле, а не оставаться в ней простым
зрителем.
Но медленно и незаметно, по мере того, как сменялись и уходили периоды дождей и жатвы, его насмешка становилась бледнее, а чувство превосходства слабее Понемногу, среди своего
возрастающего богатства, Сиддхартха сам усвоил некоторые черты, присущие
людям-детям. И все же он завидовал им, завидовал тем сильнее, чем более сам
начинал походить на них. Он завидовал им в одном -- в той важности, какую
они приписывали всем своим переживаниям, в страстности их радостей и тревог,
в робком, но сладком счастье их вечной влюбленности. В себя ли самих, в
женщин или в своих детей, в почести или в деньги, в планы или надежды,-- но
влюблены эти люди бывали всегда. Но как раз того он не перенял у них --
именно этому, их детской жизни, радостности и детскому безрассудству он не
научился, а перенял как раз те неприятные черты, которые презирал в них.
Ты также,-- спросил он его однажды,-- узнал от реки ту тайну,
что время не существует? Лицо Васудевы просияло улыбкой.
-- Да, Сиддхартха,-- сказал он.-- Ты хочешь сказать, что река
одновременно находится в разных местах -- у своего источника, и в устье, у
водопада, у перевоза, у порогов, в море, в горах -- везде в одно и то же
время, и что для нее существует лишь настоящее -- ни тени прошедшего, ни
тени будущего?
-- Ты верно понял меня,-- ответил Сиддхартха.-- И когда я познал это,
то оглянулся на свою жизнь и увидел, что и жизнь моя похожа на реку, что
мальчика Сиддхартху отделяют от мужа Сиддхартхи и старика Сиддхартхи только
тени, а не реальные вещи. Точно так же и прежние воплощения Сиддхартхи не
были прошедшими, а его смерть и возвращение к Брахме не представляют
будущего. Ничего не было, ничего не будет: все есть, все имеет реальность и
настоящее.
И все же этот путь был очень хорош, все же птичка в моей
груди, оказывается, не умерла. Но что это был за путь! Через сколько
глупостей, пороков, заблуждений пришлось мне пройти, сколько мерзкого,
сколько разочарований и горя пришлось пережить,-- и все лишь для того, чтобы
снова стать, как дитя, и начинать все сызнова! Но так оно и должно быть, мое
сердце одобряет это, мои глаза улыбаются этому. Я должен был впасть в
отчаяние, должен был докатиться до безумнейшей из всех мыслей-до мысли о
самоубийстве, чтобы быть в состоянии принять благодать, чтобы снова услыхать
слово слов -- Ом, чтобы снова спать и пробуждаться по-настоящему. Я должен
был стать глупцом, чтобы вновь обрести в себе Атмана. Должен был грешить,
чтобы быть в состоянии начать жить сызнова. Куда же еще приведет меня путь
мой?
Он прихотлив, этот путь, петляет, быть может, идет по кругу. Пусть же идет как угодно, я пройду его.