Mar 24, 2014 17:57
Бесполезно, наверное. Но никогда не бывает бесполезно.
Не знаю, снилось ли мне это, или в самом деле слышала.
Мама. Мамочка.
Не уходите. Тяжко мне, уймите меня.
Люди, которые её знали. Люди, которые её видели. Люди, которых она носила на руках. Кусочки её, а на остальное - плевать.
Единственные настоящие тут. Только так.
Разная жизнь, сегодня в одном, завтра - в другом, но когда горе, своё горе - только они. Какими бы ни были.
Десять лет это длилось, разорванное стянулось струпом, корка присохла и уже давно не больно, все выросли. Никто не пришел поверх, хотя эту кожу пытались пересадить - не прижились. Отторжение.
Моя история. База моя.
И вот, им уже по пятьдесят, а мне - целых двадцать один, немыслимый возраст, город немыслимый, мы все стали другими и помногу раз себя поменяли. Анька больше не рассказывает, выманенная из угла угрозами и посулами, скомканно и в себя, о том как плачет ива, и не получает тщательно выбранный приз - Анька теперь в отделе медиапланирования, и её диаграммы не понимает дядя Дима.
Дядю Диму уже не слышно из каждого уголочка квартиры, его голоса больше нет, и весь он ужасно похож на бабу Алю.
Тётя Света обнимает нас и рассказывает о любви. Плачет.
Мои изменились страшно, отец - меньше. Алиса - совсем, совсем с другими истоками. Двадцать первого века ребенок, москвичка. Скучает по Челябинску, как по сказке.
Мы, жившие там, скучаем по нему совсем не так. Мы знаем его, мы - из него, мы с ним слишком знакомы.
Когда приходит горе, видеть можешь только своих, свою кровь. Какими бы хорошими, близкими и настроенными на одну волну ни были твои новые, здешние, мобильные и легкие.
И вот, проходит десять лет, и мы лепим пельмени с утра вчетвером. Мама надевает платье, папа едет за тортом.
Приходит час, и мы сидим на подоконнике, выглядывая из окна, и ждем их.
Они приходят, как ни в чем ни бывало, приходят, как по тротуару десятилетней давности, вдвоем, пешком. Как всегда. Господи, как будто и правда ничего не было, ничего. Ни-че-го.
И он просит их пять часов спустя - не уходите. Он не просит вслух, он хихикает, кусается, дерется, прыгает на младшего, показывает видео, задает какие-то вопросы Ульке, он прислоняется к каждому, он валится на них, и они принимают его, молча, понимая, что ничем не могут помочь, но ни к кому чужому не пришел бы он, зная, что утешения не будет в любом случае - свой ли, чужой. Утешения не будет никогда. Но он утыкается в них, в своих. Утыкается все равно.
И они слышат его. Они слышат в каждой его шутке, в каждом несвязном вопросе то, от чего не уйти. И не уходят, хотя скоро закроется метро, они пьют с ним до конца, смежая водку слабым вином, и еще водкой, и еще.
Он тщится залить это, выглушить мозг, он хочет молчания, он хочет отрубиться тут же, на столе, чтобы отключиться от боли. Он заливает в себя столько алкоголя, сколько есть в доме, и тело, послушное, тяжелеет и мякнет, но мозг, привыкший и неубиваемый, мозг не умирает. Мой отец невероятно стоек к алкоголю.
Они уходят. Они всегда рядом.
Моя боль другая.
Папа,
Грусть,
Запорошенная тоска