ЛИЦА НЕОБЩИМ ВЫРАЖЕНЬЕМ

Nov 28, 2013 12:10

Оригинал взят у privali в ЛИЦА НЕОБЩИМ ВЫРАЖЕНЬЕМ

МУЗА (Е. Баратынский)
Не ослеплен я Музою моею:
Красавицей ее не назовут
И юноши, узрев ее, за нею
Влюбленною толпой не побегут.
Приманивать изысканным убором,
Игрою глаз, блестящим разговором,
Ни склонности у ней, ни дара нет;
Но поражен бывает мельком свет
Ее лица необщим выраженьем,
Ее речей спокойной простотой;
И он, скорей чем едким осужденьем,
Ее почтит небрежной похвалой.
И. Бродский
ЛИЦА НЕОБЩИМ ВЫРАЖЕНЬЕМ
(НОБЕЛЕВСКАЯ ЛЕКЦИЯ)
.... что, окажись  на этой  трибуне Осип  Мандельштам, Марина  Цветаева, Роберт Фрост,
Анна  Ахматова, Уинстон Оден,  они невольно бы говорили  за  самих  себя, и,
возможно, тоже испытывали бы некоторую неловкость.
 Эти тени смущают меня постоянно, смущают они меня и  сегодня. Во всяком
случае они не поощряют  меня  к красноречию. В  лучшие свои минуты я кажусь
себе как бы их суммой -- но всегда меньшей, чем любая из них, в отдельности.
Ибо быть лучше их на бумаге невозможно;  невозможно быть лучше их и в жизни,
и это именно их жизни, сколь бы трагичны  и горьки  они не  были, заставляют
меня часто -- видимо, чаще, чем следовало бы -- сожалеть о движении времени.
Их, этих теней -- лучше: источников  света  -- ламп? звезд? -- было, конечно  же,  больше, чем
пятеро, и любая из них способна обречь на абсолютную немоту.
Произведения искусства, литературы в  особенности и  стихотворение в частности обращаются к человеку
тет-а-тет, вступая с ним в  прямые, без посредников,  отношения. За это-то и
недолюбливают  искусство  вообще,  литературу  в  особенности  и  поэзию   в
частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи  исторической
необходимости. Ибо там, где  прошло искусство, где  прочитано стихотворение,
они обнаруживают на месте ожидаемого  согласия  и единодушия -- равнодушие и
разноголосие,  на месте решимости к  действию  -- невнимание и брезгливость.
Иными словами,  в нолики,  которыми ревнители общего блага и повелители масс
норовят  оперировать, искуство  вписывает "точку-точку-запятую  с  минусом",
превращая каждый нолик  в  пусть не всегда  привлекательную, но человеческую
рожицу.
Философия государства,  его  этика, не  говоря  уже о его  эстетике  --
всегда "вчера"; язык, литература  -- всегда  "сегодня" и часто -- особенно в
случае ортодоксальности  той или иной системы  -- даже  и "завтра".  Одна из
заслуг литературы и состоит в том, что она помогает человеку уточнить  время
его существования, отличить себя  в  толпе  как предшественников, так и себе
подобных, избежать тавтологии, то есть участи, известной иначе  под почетным
названием "жертвы истории".
Только если  мы решили,  что "сапиенсу" пора остановиться  в своем
развитии, литературе следует говорить  на языке народа. В  противном  случае
народу  следует  говорить  на  языке литературы.  Всякая  новая эстетическая
реальность уточняет для  человека реальность этическую. Ибо эстетика -- мать
этики;  понятие  "хорошо"  и "плохо" -- понятия  прежде  всего эстетические,
предваряющие  категории "добра" и "зла". В этике не  "все позволено" потому,
что в эстетике  не "все позволено", потому что количество  цветов  в спектре
ограничено.  Несмышленый  младенец, с  плачем  отвергающий  незнакомца  или,
наоборот, тянущийся к  нему, отвергает его или тянется  к нему, инстинктивно
совершая выбор эстетический, а не нравственный.
Ибо  человек  со  вкусом,  в  частности   литературным,  менее
восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным  любой  форме
политической демагогии.  Дело не столько в  том, что добродетель не является
гарантией  шедевра, сколько  в  том, что зло, особенно  политическое, всегда
плохой  стилист.  Чем  богаче эстетический опыт  индивидуума, чем тверже его
вкус,  тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее -- хотя, возможно,
и не счастливее.
Именно  в  этом, скорее прикладном,  чем  платоническом  смысле следует
понимать замечание Достоевского, что "красота спасет мир", или  высказывание
Мэтью  Арнольда,  что  "нас спасет  поэзия". Мир,  вероятно,  спасти уже  не
удастся, но отдельного человека всегда можно.
Речь  идет  не  об образовании, а об образовании речи,  малейшая приближенность которой чревата
вторжением  в  жизнь  человека  ложного  выбора.
И в момент этого разговора писатель равен  читателю, как,
впрочем, и наоборот,  независимо  от того,  великий  он  писатель  или  нет.
Равенство это -- равенство сознания, и оно остается с человеком на всю жизнь
в  виде  памяти,  смутной  или отчетливой,  и  рано  или поздно,  кстати или
некстати, определяет поведение индивидуума. Именно это я имею в виду, говоря
о роли исполнителя, тем более естественной, что роман или стихотворение есть
продукт взаимного одиночества писателя и читателя.
... книга является средством перемещения  в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы.
Перемещение  это, в  свою  очередь, как всякое  перемещение, оборачивается бегством от  общего
знаменателя, от попытки  навязать знаменателя этого черту, не  поднимавшуюся
ранее  выше  пояса,  нашему  сердцу,  нашему сознанию,  нашему  воображению.
Бегство  это --  бегство  в  сторону  необщего  выражения  лица,  в  сторону
числителя, в сторону личности, в  сторону частности. По  чьему  бы  образу и
подобию  мы  не  были созданы, нас уже  пять миллиардов, и другого будущего,
кроме очерченного искусством,  у человека нет.  В противоположном случае нас
ожидает  прошлое  --  прежде  всего,  политическое, со  всеми  его массовыми
полицейскими прелестями.
Потому что не может быть законов, защищающих нас от самих себя, ни один
уголовный  кодекс  не  предусматривает  наказаний   за  преступления  против
литературы. И  среди преступлений этих наиболее тяжким является не цензурные
ограничения и т. п., не  предание книг костру. Существует преступление более
тяжкое --  пренебрежение книгами, их не-чтение. За  преступление это человек
расплачивается всей своей жизнью: если же преступление  это совершает  нация
-- она платит за это своей историей. Живя в той стране,  в которой я живу, я
первый  готов  был  бы  поверить,  что  существует  некая  пропорция   между
материальным   благополучием  человека  и   его  литературным   невежеством;
удерживает  от  этого меня,  однако, история страны,  в которой  я родился и
вырос. Ибо  сведенная  к причинно-следственному минимуму, к  грубой формуле,
русская  трагедия -- это  именно  трагедия  общества, литература  в  котором
оказалась прерогативой меньшинства: знаменитой русской интеллигенции.
Скажу только, что -- не по опыту, увы, а только теоретически -- я полагаю, что для
человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе  подобного во имя  какой
бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего.
И  я  говорю  именно  о  чтении  Диккенса,  Стендаля, Достоевского, Флобера,
Бальзака,  Мелвилла  и т.д.,  т.е.  литературы,  а  не о  грамотности, не об
образовании.  Грамотный-то, образованный-то  человек  вполне  может, тот или
иной политический  трактат прочтя, убить себе подобного  и даже испытать при
этом  восторг  убеждения.  Ленин был грамотен, Сталин  был  грамотен, Гитлер
тоже; Мао Цзедун,  так тот даже стихи писал; список их  жертв, тем не менее,
далеко превышает список ими прочитанного.
В настоящей трагедии гибнет не герой -- гибнет хор.
Недостаток разговоров об очевидном  в том, что они развращают сознание
своей  легкостью,  своим  легко  обретаемым  ощущением  правоты.  В этом  их
соблазн,  сходный по своей природе с соблазном социального реформатора,  зло
это  порождающего.
Поэт,  повторяю, есть  средство существования языка. Или, как сказал великий Оден, он --  тот, кем язык жив.
Существуют, как мы знаем,  три метода познания: аналитический, интуитивный и
метод, которым  пользовались библейские  пророки  -- посредством откровения.
Отличие  поэзии от  прочих форм  литературы в том, что она  пользуется сразу
всеми  тремя (тяготея преимущественно ко  второму и третьему),  ибо все  три
даны  в  языке; и  порой  с  помощью  одного  слова,  одной рифмы  пишущему
стихотворение  удается  оказаться  там,  где  до него  никто не бывал, --  и
дальше,  может быть, чем он  сам бы желал. Пишущий  стихотворение пишет его
прежде  всего потому, что стихотворение -- колоссальный ускоритель сознания,
мышления,  мироощущения.  Испытав это ускорение единожды, человек  уже не  в
состоянии отказаться от  повторения этого опыта, он впадает в зависимость от
этого процесса,  как впадают  в  зависимость  от  наркотиков  или  алкоголя.
Человек,  находящийся  в  подобной  зависимости  от   языка,  я  полагаю,  и
называется поэтом.








Бродский, стихи

Previous post Next post
Up