...Короткий - на четыре неполных странички - рассказ Хулио Кортасара (из поздних).
Короткий...но, вместе с тем, это одна из лучших, на мой взгляд, вещей о любви среди тех,
что встречались мне в мировой литературе.
/Даю его в двух переводах. Первый мне нравится больше./
Хулио Кортасар
/перевод В.Спасской/
ПРОСТРАНСТВЕННОЕ ЧУТЬЕ КОШЕК
Когда Алана и Озирис смотрят на меня, в их взгляде нет ни малейшего притворства, ни малейшей двуличности. Они смотрят открыто и прямо, и я купаюсь в голубом свете глаз Аланы и зеленых лучах, льющихся из узеньких щелок Озириса. Так же смотрят они друг на друга, Алана поглаживает черную спинку Озириса, а тот поднимает мордочку от блюдца с молоком и удовлетворенно мяукает - женщина и кот, узнавшие друг друга в измерениях, недоступных моему пониманию, куда не проникают мои ласки. Давно я уже отказался понять Озириса, мы добрые друзья, но расстояние между нами непреодолимо; однако Алана - моя жена, и тут расстояние уже иное, она вроде бы не чувствует его, но как оно мешает моему счастью, когда Алана смотрит на меня, когда смотрит на меня прямо, так же как Озирис, и улыбается или рассказывает что-то, ничего не тая, отдаваясь мне каждым жестом, каждым словом, как в любви, когда все ее тело становится таким, как ее глаза, - полная преданность, непрерываемая взаимность.
И странно, хотя я отказался от попыток вжиться в мир Озириса, моя . любовь к Алане не может смириться с чувством чего-то законченного, с положением пары, неразлучной вовек, с жизнью без всяких секретов. Позади этих голубых глаз есть что-то еще, под всеми словами, стонами, молчанием существует другая область, дышит другая Алана. Я никогда не говорил ей об этом, я слишком ее люблю, чтобы расколоть гладкую поверхность счастья, по которой укатилось в прошлое уже столько дней, столько лет. Я по-своему упрям и пытаюсь понять, открыть ее до конца; наблюдаю за ней, не шпионя; следую за ней, но без недоверия; люблю чудесную, слегка поврежденную статую, незаконченный текст, кусочек неба, вписанный в окно жизни.
Было время, когда мне казалось, что музыка приведет меня к Алане; я видел, как, слушая наши пластинки - Бартока, Дюка Эллингтона, Гала Косту, - она словно понемногу становилась прозрачнее, музыка обнажала ее по-иному, делала ее все больше Аланой, потому что Алана не могла быть только этой женщиной, которая всегда смотрела на меня открыто и прямо, ничего не тая. Я искал Алану вопреки Алане, за пределами Аланы, чтобы любить еще сильнее; и если вначале музыка позволила мне различить других Алан, настал день, когда я увидел, как перед гравюрой Рембрандта она изменилась еще больше, словно облака на небе вдруг перестроились и пейзаж, освещенный по-новому, стал иным. Я почувствовал, что живопись увлекала ее а границы самой себя - для единственного зрителя, который следил за мгновенной, никогда не повторяемой метаморфозой, ловил облик иной Аланы, смутно просвечивающей в Алане. Невольные посредники - Кейт Джаррет, Бетховен, Анибал Тройло - помогли мне подойти ближе, но перед картиной или гравюрой Алана еще больше освобождалась от того, чем, по ее мнению, была, на миг вступала в воображаемый мир, чтобы, сама того не зная, выйти за свои пределы, переходя от картины к картине, делясь своими наблюдениями или молча, - колода карт, которые каждое новое впечатление тасовало для того, кто осторожно и внимательно, чуть позади или держа .ее под руку, следил, как чередуются дамы и тузы, пики и трефы - Алана.
Что можно было поделать с Озирисом? Дать ему молока, оставить в покое, пусть удовлетворенно мурлычет, свернувшись черным клубком; но Алану я мог привести в эту картинную галерею,' как сделал это вчера, еще раз оказался в. зеркальном театре, полном скрытых камер, застывших образов на полотнах перед этим-другим-образом той, что, одетая в веселые джинсы и красную блузку, погасив сигарету у входа, переходила затем от одной картины к другой, останавливалась точно на том расстоянии, которого требовал ее взгляд, время от времени оборачиваясь ко мне, чтобы бросить какое-то замечание или сравнить наши впечатления. Она даже не подозревала, что пришел я сюда не ради картин, что, стоя чуть позади или рядом, смотрел иным взглядом, не имевшим ничего общего с ее. Она никогда бы не догадалась, что ее медленные, задумчивые шаги от картины к картине меняли ее настолько, что не приходилось зажмуриваться и бороться с желанием немедленно схватить ее в объятия, закружить, завертеть, увлечь за собой, бегом, бегом, на улицу, домой. Легкая, непринужденная, естественная в процессе узнавания, радости, открытий, она останавливалась и медлила перед полотном, и ее время отличалось от моего, было чуждо моей судорожной, настороженной жажде.
До тех пор все было лишь смутным предчувствием - Алана в музыке, Алана перед Рембрандтом. Но теперь моя надежда оправдывалась почти невыносимо: с самого прихода Алана отдалась созерцанию картин с дикой невинностью хамелеона, переходя из одного состояния в другое и ничего не зная о том, что затаившийся зритель подстерегает ее движения - наклон головы, жест рук или гримаску губ, внутреннюю игру красок, делающую ее другой, - обнажающие те глубины, где другая всегда была Аланой, прибавленной к Алане; карты ложились одна на другую, колода собиралась, становилась полной. Идя рядом с ней, продвигаясь вперед вдоль стен, я видел, как она вся открывалась навстречу каждой картине; мои глаза множили ослепительный треугольник, стороны которого тянулись от нее к картине, от картины ко мне и возвращались к ней, чтобы подметить перемену, окружающий ее теперь иной ореол, а через миг он уступал место новому, новой тональности, по-настоящему, окончательно раскрывал ее суть. Невозможно предвидеть, сколько будет повторяться это преобразование, сколько новых Алан наконец приведут меня к синтезу, из которого мы оба выйдем успокоенные, удовлетворенные, - она, ничего о том не зная, зажжет новую сигарету, а затем попросит меня повести ее куда-нибудь выпить по глотку, а я буду отчетливо сознавать, что мои долгие поиски окончены, что отныне моя любовь будет охватывать видимое и невидимое, будет встречать чистый взгляд Аланы, не думая о запертых дверях, о скрытых от взора пейзажах.
Я увидел, как она надолго замерла перед одинокой лодкой и черными скалами на первом плане; неприметными волнообразными движениями рук она как бы плыла по воздуху, искала выхода в открытом море, устремлялась к далеким горизонтам. И меня уже не могло удивить, что другая картина, где решетка с рядом остроконечных копий преграждала доступ к аллее деревьев, заставила ее сделать шаг назад, как бы в поисках нужного угла зрения, а на самом деле отвергая эту недоступность, не соглашаясь с ней. Птицы, морские чудовища; окна, открытые в тишину или впускающие некое подобие смерти, - каждая новая картина меняла Алану, окрашивала ее в новые тона, исторгала из нее новые модуляции, утверждая принятие свободы, полета, больших пространств, протест перед лицом ночи и пустоты, ее жажду солнца, ее почти пугающее сходство с фениксом. Я держался позади, зная, что не сумею выдержать ее взгляд, удивленный вопрос в ее взгляде, когда она увидит на моем лице потрясенное подтверждение, потому что это был также и я, это осуществлялся мой проект Алана, моя жизнь Алана, именно того я желал и не мог добиться, скованный рамками города и собственной осмотрительности, зато теперь вот оно - Алана, вот оно - Алана и я, начиная с этого дня, с этого мига. Мне хотелось схватить ее, обнаженную, сжать в объятиях, любить так, чтобы все стало ясно, чтобы все было сказано между нами, и из бесконечной ночи любви для нас, знавших уже столько таких ночей, родилась бы первая заря новой жизни.
Мы достигли конца галереи, я подошел к выходу, все еще пряна лицо, ожидая, чтобы уличный воздух и огни вернули мне то, что знала во мне Алана. Я увидел, что она остановилась перед полотном, спрятанным от меня спинами других посетителей, и надолго застыла, глядя на картину, где были изображены окно и сидящий на подоконнике кот. В последнем своем преображении она превратилась в статую, наглухо отделенную от окружающих, от меня, когда я нерешительно приблизился, ища ее взгляд, ушедший в полотно. Я заметил, что кот - вылитый Озирис, он смотрел вдаль, на что-то, скрытое от нас стеной. Неподвижный в своем созерцании, он был менее неподвижен, чем Алана. И каким-то образом я почувствовал, что треугольник сломался: когда Алана повернула голову ко мне, треугольника уже не было, она ушла в картину, но не вернулась, она продолжала стоять рядом с котом, глядя в окно на то, что не мог видеть никто, кроме них, на то, что видели только Алана и Озирис всякий раз, когда открыто и прямо смотрели мне в глаза.
Хулио Кортасар
/Перевод В.Андреева/
ПРОСТРАНСТВЕННОЕ ЧУТЬЕ КОШЕК
Когда Алана и Осирис смотрят на меня, я не способен увидеть в их глазах
ни малейшего притворства, ни малейшего обмана. Они смотрят на меня, не
отводя взгляда: Алана -- лазурь ее глаз, и Осирис -- лезвия зеленого огня.
Так же смотрят они и друг на друга, Алана гладит черную спину Осириса, он
поднимает от блюдца с молоком мордочку и, довольный, мяучит; женщина и кот,
узнавшие друг друга в неведомых мне мирах, там, куда мне даже со всей своей
нежностью не дано проникнуть. Уже давно я отказался от мысли стать хозяином
Осириса, мы с ним -- друзья, но всегда держимся на расстоянии друг от друга;
но Алана -- моя жена, и расстояние между нами -- иное, она, вероятно, и не
ощущает его, но оно разрушает полноту счастья, когда Алана смотрит на меня,
смотрит на меня, не отводя взгляда, -- словно Осирис, и улыбается мне или
что-то рассказывает, без малейшей утайки, отдаваясь мне каждым движением,
каждым желанием, как в любви, когда все ее тело -- словно ее глаза: полная
отдача, непрерываемая взаимосвязь.
Это странно: я отказался от мысли проникнуть в мир Осириса, но и в
своей любви к Алане я не ощущаю естественности завершения, союза навсегда,
жизни без тайн. В глубине ее голубых глаз есть что-то еще; сокрытое словами,
стонами, молчанием, лежит иное царство, дышит иная Алана. Я никогда не
говорил ей об этом, я люблю ее и не хочу разбивать зеркало, отразившее
столько дней, столько лет счастья. На свой лад я пытаюсь понять ее, открыть
до конца; я наблюдаю за ней, но не нарушаю покоя; следую за ней, но не
выслеживаю; я люблю прекрасную статую, пусть и поврежденную временем,
незаконченный текст, фрагмент неба в окне жизни.
Было время, когда музыка, казалось бы, открыла мне путь к истинной
Алане; я видел, как она слушает пластинки Бартока, Дюка Эллингтона, Галы
Косты, -- и медленно проникал в нее, словно она становилась прозрачнее,
музыка на свой манер обнажала ее, всякий раз делала ее больше Аланой,
поскольку Алана не могла быть только этой женщиной, что смотрит на меня
открыто, ничего не скрывая. Чтобы любить Алану еще сильнее, я искал ее --
вопреки Алане, вне Аланы; и если вначале музыка позволила мне задуматься о
других Аланах, то однажды я увидел, что, стоя перед картиной Рембрандта, она
изменилась еще больше, словно игра облаков на небосклоне неожиданно изменила
игру света и тени на пейзаже. Я ощутил: живопись унесла ее от нее самой --
для единственного зрителя, который мог бы уловить ее мгновенную,
неповторимую метаморфозу, различить Алану в Алане. Невольные помощники --
Кейт Джаррет, Бетховен и Анибал Тройло -- позволили мне приблизиться к ней,
но, стоя перед картиной либо гравюрой, Алана освобождалась еще больше от
того, чем представлялась мне, на мгновение входила в изображенный мир,
чтобы, сама того не сознавая, выйти за собственные рамки -- переходя от
картины к картине, что-то говоря, замолкая, -- карты тасуются по-новому от
каждой новой картины, только ради того, кто безмолвно и внимательно, чуть
позади или взяв под руку, наблюдает, как меняются тузы и дамы, пики и трефы,
-- Алана.
Как можно было вести себя с Осирисом? Дать молока, оставить его в покое
-- мурлычащего, свернувшегося черным клубком; но Алану я мог повести в
картинную галерею -- что и сделал вчера, -- вновь очутиться в зеркальном
театре, в камере-обскура, среди неподвижных образов перед образом той,
другой, одетой в джинсы ярких цветов и красную блузку; загасив сигарету при
входе, она шла от картины к картине, останавливалась точно на том
расстоянии, с которого ей было лучше всего смотреть, иногда поворачивалась
ко мне -- что-либо сказать или спросить. Она и не догадывалась, что я пришел
сюда не ради картин, что, стоя чуть позади или рядом с ней, я смотрел на все
совсем по-иному, чем она. Она и не сознавала, что ее медленный и задумчивый
путь от картины к картине менял ее настолько, что я заставлял себя закрывать
глаза, чтобы не сжать ее в объятиях и не унести на руках -- в безумии бежать
с ней посреди улицы. Свободная, легкая, естественная в радости открытий, она
останавливалась и созерцала, и ее время было иным, чем мое, чуждым моему
напряженному ожиданию, моей жажде.
Прежде все было только неясным предзнаменованием: Алана в музыке, Алана
перед Рембрандтом. Но сейчас мои ожидания оправдались с едва ли не пугающей
точностью: войдя в галерею, Алана отдалась картинам с первобытной
невинностью хамелеона, она переходила из одного состояния в другое, даже не
подозревая, что есть зритель, который зорко следит за каждым ее движением и
позой, наклоном головы, жестом, дрожью губ, делающих ее другой,
свидетельствующих о внутренних изменениях, -- там, в глубинах, где она,
другая, всегда была Аланой, дополняющей Алану, -- карты собирались в
целостную колоду. Здесь, медленно идучи рядом с ней по галерее, я видел, как
она отдается каждой картине, в моих глазах множился сверкающий треугольник,
стороны которого шли от нее к картине, от картины ко мне и вновь к ней,
чтобы зафиксировать перемену, новый ореол, окружающий ее, но в следующее
мгновение он сменялся иной аурой, новой цветовой гаммой, показывающей Алану
истинную, в наготе ее сути. Невозможно было предвидеть, до каких пор будет
повторяться этот осмос, сколько новых Алан приведут меня наконец к синтезу,
из которого мы оба выйдем, -- она, ничего не сознавая, закуривая сигарету,
скажет: пойдем где-нибудь выпьем, и я, сознающий, что мои долгие поиски
завершены, пойму: моя любовь отныне охватывает все видимое и невидимое, и
стану принимать как должное чистый взгляд Аланы, в котором нет заколоченных
дверей и недоступных пейзажей.
Я увидел: она застыла перед одинокой лодкой и черными скалами на первом
плане; руками Алана делала едва заметные движения -- словно плыла по
воздуху, отыскивая путь в открытое море, к горизонту. И я уже не удивился,
когда другая картина, на которой остроконечная решетка перекрывала вход в
аллею, заставила Алану отступить назад, словно бы в поисках удобной для
осмотра точки; но это было отрицание, неприятие какой-либо рамки. Птицы,
морские чудища, окна, раскрытые в безмолвие либо впускающие смерть, --
каждая новая картина обнажала Алану, изменяла ее внешне, как хамелеона, и
по-иному звучал ее голос, утверждались ее жажда свободы, полета, солнечного
простора, ее неприятие ночи и небытия, ее почти пугающее стремление стать
птицей феникс. Я стоял позади, понимая, что не способен выдержать ее
удивленно-вопрошающий взгляд, когда она увидит на моем лице ослепляющее
"да", ибо это был также и я, это была моя мысль Алана, моя жизнь Алана,
именно этого я и желал, скованный городом и собственным благоразумием, но
теперь наконец -- Алана, наконец -- Алана и я, теперь, отныне, с этого
самого мига. Мне хотелось взять ее, обнаженную, на руки, любить ее так,
чтобы все стало ясно, чтобы между нами было сказано все и навсегда, чтобы из
бесконечной ночи любви для нас, познавших немало подобных ночей, родилась
первая заря жизни.
Мы дошли до конца галереи; я стоял у выхода, все еще закрывая лицо,
ожидая, что свежий воздух и уличный свет вернут мне то, к чему Алана
привыкла во мне. Я увидел: она остановилась перед картиной, что была
наполовину скрыта от меня другими посетителями, застыла, глядя на окно и
кота. Последнее преображение превратило Алану в неподвижную статую,
полностью отделенную от всех, от меня, а я, нерешительный, подошел к ней,
пытаясь отыскать ее взгляд, затерянный в картине. Я увидел: кот -- вылитый
Осирис, он смотрел вдаль на что-то, что оконная рама не позволяла увидеть
нам. Неподвижный в своем созерцании, он казался менее неподвижным, чем
Алана. Каким-то образом я ощутил: треугольник сломан; когда Алана обернулась
ко мне -- треугольника уже не было, она ушла в картину и не вернулась, она
стояла рядом с котом, и они вдвоем смотрели в окно на что-то, что только они
и могли видеть, на что-то, что только Алана и Осирис видели всякий раз,
когда смотрели на меня, не отводя взгляда.