В девятом классе за хорошо написанное сочинение учитель литературы подарил мне первую ночь с Набоковым. Незаметно вложил в мой портфель зачитанный донельзя, машинописный экземпляр «Приглашения на казнь», который я, как заранее условлено, должна была сунуть ему обратно в ящик стола рано утром перед уроками.
Культурное растление малолетних, за которое учителя в последствии уволили по доносу. На дворе на негнущихся социалистических ногах прочно стоял 75-й год.
Помню, как меня убил наповал этот роман своим живым прикосновением к иному, чья структура слишком нежна для грубых слов, но все-таки выражалась именно через них. И я еще долго вместе с Цинцинатом с надеждой высматривала «среди пыли потустороннего существ, подобных нам».
Именно в дом-музей Набокова на Морской в Петербурге мы и отправились замечательно прохладным утром, оказавшись беженцами из столицы этим дымным, знойным августом. Дошли и задохнулись, теперь уже не от гари, а от жалости и горечи.
Не знаю, какое слово важнее в этой упряжке: Дом или Музей. Думаю все-таки Дом, так подробно и любовно описанный во всех романах Набокова. И не важно, что он прожил здесь только первых 18 лет своей еще не писательской жизни. Другого дома у него никогда не было. Только этот.
Недаром, когда вполне обеспеченного после триумфа "Лолиты" писателя спрашивали:
- Почему вы не купите дом?
Тот отвечал:
- У меня уже есть один, в Петербурге.
Понимаете? Уже есть. Один единственный. Невозвратный. На всю оставшуюся жизнь. Духом он оставался здесь, на Морской. И, думаю, ни разу не приехал на Родину, когда было уже можно, именно потому, что не мог увидеть свой дом в руках чужих. Не мог пережить, чтобы у него, как когда-то у младшей сестры, чванливый советский вахтер, перегородив дорогу, поинтересовался при входе: «Вы тут жили? В какой комнате?» (Имея в виду коммуналку).
Не знаю, написал ли кто-нибудь из набоковедов работу об исключительности категории Дома у Набокова. Но вспомните, с какими муками, с каким отвращением его герой в «Даре» всякий раз обустраивается на новом месте, в меблированных берлинских комнатах. Как стыдно ему душевно и телесно обнажаться среди чужой обстановки. Как долго приходиться обживать стол, прежде чем за ним напишутся первые строки.
У Набокова рецепторы восприятия меблировки настолько чувствительны, что в «Камере обскура» он замечает: «достаточно переменить извечное положение любого незаметнейшего предмета, как данная комната сразу лишалась знакомой души, воспоминание испарялось навсегда».
Припомните, с какой брезгливой наблюдательностью он описывает неприкаянные жилища героев «Соглядатая», и какую маяту чувствует в новой, с иголочки, чудесной квартире несчастный молодожен Лужин. Как в «Подвиге» герой рвется прочь из уютного швейцарского дома любящей матери. А в «Лолите» душевная агония героя подхлестывается бесконечными скитаниями по американским мотелям, словно по персональному кругу ада. И только описание в «Твердых убеждениях» гостиничных апартаментов в Монтрё, ставших ему на многие годы жилищем, но не Домом, благожелательно, хоть и очень сухо.
Отобрав у Набокова Дом, мы вырвали у него внутренности, но он выжил, спасся единственно возможным для писателя способом: подарил своему Дому вечную жизнь. Оживотворил его в рассказах, в «Машеньке», в «Защите Лужина», в «Других берегах». Поэтому читатели Набокова приходят на Морскую, 47 уже со стойким ощущением знания этого места, как родного.
И тихо ужасаются, наткнувшись на трогательную убогость останков.
Два самых весомых экспоната музея, занимающего первый этаж дома: инкрустированные, деревянные потолки и отличный, получасовой фильм Леонида Парфенова, который примиряет тебя с чудовищной действительностью, потому что живо воссоздает атмосферу жизни Набоковых в этом уютном, сделанном по последнему слову техники, с лифтом и телефонами, семейном, родовом гнезде.
Когда-то к этому фильму у меня было столько мелочных, ревнивых претензий: ведь я тоже лично знакома с Дмитрием Набоковым и даже обедала с ним в одной компании на тенистой веранде старого отеля в Ницце, я тоже была в номерах набоковского жилища в Монтрё, смотрела с его балкона на теннисные корты, нагло примеряла на себя гоголевскую шинель.
Но теперь, десять лет спустя сидя в доме Набоковых, я пересмотрела парфеновский фильм с теплой благодарностью, потому что фильм Ольги Чекалиной «Владимир Набоков. Русские корни», хотя и больше, и богаче антуражем, но каждый из его героев и авторов тянет одеяло на себя, а Парфенов при всей своей харизматичности натягивает и подтыкает одеяло под самого Набокова и его дом.
Остальные экспонаты: разрозненная коллекция бабочек и книжек, бледный, словно на выцветшем фото, невощенный пяточек первозданного мозаичного паркета столовой и полностью убитый столик для рукоделья мамы писателя, с топорщащимися от сурового постнабоковского существования швами на стыках инкрустаций.
В трех пустых комнатах выставка какого-то приблудившегося петербуржского художника и еще одна комната, закрытая на реставрацию.
Остается только снять шляпу перед рыцарями этого музея с факультета филологии и искусств СПб государственного университета, которые взялись отбить этот дом у беспамятного варварства, и которые, наверняка, на мизерные средства по крупицам пытаются вернуть ему прежний облик.
Поблагодарить стройную пожилую даму - смотрительницу дорогих сердцу останков - которая позволила нам подняться на верхние этажи, в редакцию «Невского времени», чтобы взглянуть на цветные витражи лестничных пролетов, на кабинет отца и половину матери, куда (как иронично написано в «Других берегах») бодро провел революционных матросов швейцар Устин, чтобы показать тайничок с материнскими драгоценностями в ее спальне.
Поблагодарить журналистов за терпение к незваным гостям, что то и дело снуют по редакции, и за стеснительные улыбки этих нынешних хозяев, от того что все у них в такой канцелярской скудности. За улыбки нелегитимных квартирантов, слово говорящие: «Это не мы варвары! Не мы все это разрушили! Нас сюда потом подселили!»
И, кажется, что даже гигантский фикус, впихнутый в эркер, фонарь которого Парфенов так образно сравнил с корзиной воздушного шара, что этот фикус тоже чувствует себя невольным оккупантом и старается подобрать свои разлапистые листья и быть поскромнее.
Может, музей и дом все еще держатся на честном слове и продолжает дышать, хоть и на ладан, потому что здесь продолжает обитать стойкая и преданная душа Набокова? Может, падая со скалы в погоне за своей последней бабочкой, он знал, что приземлится здесь, на Морской?
И вслед за Парфеновым, назвавшим свой другой фильм «Птица-Гоголь», мы вполне можем сказать «Бабочка-Набоков». Сущность, вырвавшаяся из кокона телесной оболочки.
Бабочка-Набоков. Может, строгий и мужественный махаон. А может, индийский шелкопряд, как в рассказе «Рождество»?
«… По стене быстро ползет вверх черное сморщенное существо величиной с мышь. Оно остановилось, вцепившись шестью черными мохнатыми лапками в стену, и стало странно трепетать... Медленно разворачивались смятые лоскутки, бархатные бахромки, крепли, наливаясь воздухом, веерные жилы. Оно стало крылатым незаметно, как незаметно становится прекрасным мужающее лицо. И крылья - еще слабые, еще влажные - все продолжали расти, расправляться, вот развернулись до предела, положенного им Богом, - и на стене уже была - вместо комочка, вместо черной мыши, - громадная ночная бабочка, индийский шелкопряд, что летает, как птица, в сумраке, вокруг фонарей Бомбея…»
Кто знает, может, душа Набокова прошла именно этот путь, покинув тело-куколку. И теперь тень огромных крыльев этого индийского шелкопряда - внештатного смотрителя его изувеченного дома - то промелькнет по цветным витражам окон, то шевельнется пеплом в глубине каминного зева.
Удивительно равнодушие властей к этому дому и самому Набокову. Ведь если мы хотим хоть как-то утолить свой всегдашний комплекс неполноценности перед Западом, то Набоков - одно из самых лучших к тому обезболивающих средств. В целом мире писателей билингвов такого уровня раз два и обчелся, а у нас давно нет и еще долго не будет.
Даже вполне западные Тургенев или Бродский продолжали писать по-русски. Другие пытались, как например, Марина Цветаева, владевшая французским с детства, но так и не смогли перейти на другой язык в творчестве. Из билингвов у нас есть в запасе только гораздо менее известные Эльза Триоле и Василий Яновский.
Набоков не просто внес свой русский вклад в мировую литературу, как Тургенев, Чехов, Достоевский или Толстой. Он донес этот ценный груз до каждого англоговорящего читателя и вложил ему русский мир прямо в мозг.
Кстати, сам Набоков оценивал разницу в знании языков тоже в категориях Дома, говоря, что разница между его английским и русским, «примерно такая же, как между домом на две семьи и родовой усадьбой, между отчетливо осознаваемым комфортом и безотчетной роскошью».
Тем не менее, он последовательно был пасынком всех чиновников от культуры в нашей стране. Еще двадцать лет назад на вопрос о Набокове министр культуры Захаров небрежно бросил, что Набоков уже никому не интересен! А теперь следа от самого Захарова даже в интернете невозможно отыскать.
Большинство наших чиновников любит российскую культуру и историю странною, варварскою любовью. Недалеко от Витебского вокзала мы наткнулись на вполне прилично вмонтированный в старый квартал современный угловой дом. И все бы ладно, но пошлое желание жильцов приобщиться к белой кости прежней российской элиты, выдает бронзовая табличка гласящая, что это именной дом и зовется он «Статский советник» с кокетливым твердым знаком на конце. Но из-под таблички торчат ослиные уши варвара. Потому что «советник» в старой орфографии писался не только с твердым знаком, но и через «ять».
И сколько бы ни пыжились эти псевдостатские советники, они все равно остаются слегка залакированными варварами. А до понимания интересов и чаяний государства, которое было у Владимира Дмитриевича Набокова - члена первого российского парламента, и до его личного благородства и отваги, им как от земли до неба.
Как тут не вспомнить анекдот про трех глав государств, которые хвастаются друг перед другом своими роскошными, подарочными портсигарами.
На крышке портсигара англичанина написано: «Премьеру от благодарного парламента». На крышке портсигара американца можно прочесть: «Президенту от благодарного народного собрания». Отщелкивает крышку наш архаровец (любой: от Ленина до Медведева), а там: «Потемкину от благодарной Екатерины».
Бредешь по Петербургу и везде натыкаешься на следы варварства. Даже нам, москвичам, давно потерявшим свои престольные облик и честь, больно смотреть, например, на великолепный Толстовский Дом в стиле модерн на берегу Фонтанки, одно из двух дивных овальных окон которого изуродовано вмонтированным грубым прямоугольником пластиковой рамы.
Так и хочется закричать петербургским чиновникам, смотрящим за памятниками архитектуры, в горячем бешенстве вслед за Павлом Первым: «Шагом марш в Сибирь!», а весь изуродованный этаж передать в безвозмездное пользование редакции замечательного журнала «Адреса Петербурга», если он еще жив.
Люди, которым достался этаж этого дома - абсолютные варвары. Они делают евроремонт, не догадываясь, что это «евро» отбрасывает их далеко назад и для любого европейца выглядит дикостью. Модная у нас реставрация в стиле «евро» требует отдельного стона.
Остается только гадать, что сделают с этим городом и его музеями наши дети, вновь изучающие иностранные языки, но путающиеся в собственной истории, как маленькая девочка в мамином платье.
На ходу слышу спор десятиклассников в Петропавловке у стенда с династическим древом Романовых. Симпатичные, шестнадцатилетние недоросли делово обсуждают: Анна Иоанновна сестра Петра Первого или Екатерины Первой? При этом все согласны, что Петр Третий - это сын Елизаветы Петровны, а Николай Первый сын Александра Первого. И это юные интеллектуалы, интересующиеся историей, а сколько прочих юных осталось за бортом этого интереса? Сплошные «фрески Врублева», как точно определено полуобразованное невежество в «Даре» Набокова.
Само по себе невежество интернационально. Не страшно, что у нас так популярен «Дом -2», подобная пошлость есть в любой другой стране, печально, что на противоположном конце улицы так мало обитателей другого дома, того, что на Морской.
Печально, что мы не учим греческий и латынь, не считаем древние античность своей культурной прародиной, поэтому дома и улицы Петербурга, полные исторических ассоциаций и символов больше говорят европейским туристам, чем нам самим. Как не вспомнить строки Александра Тимофеевского:
О, Петроград, советская Помпея,
Под пеплом похороненная вмиг,
Где на руины варвары глазеют
И топчут их, не различая их.
Вот и наш, вернее набоковский дом, - памятник невозвратной России - стоит, даром что на Морской улице, как красавец-корабль, полузатонувший в небытие, с отломанным у основания одним из двух парных чугунных декоров в виде разветвленных деревцев на крыше, как с отломанной верхушкой грот-мачты. Похож на тот самый корабль, с которым сравнивал Россию 17 года Черчиль, замечая, что она аккумулировала к этому времени огромный экономический потенциал и затонула, когда до гавани оставалось не более полумили.
На фотках дверь с родовым вензелем в спальню матери Набокова и парочка симпатичных домов рядом с нашей гостиницей.