Отличная статья Андрея Битова "Мой Толстой" в "Новой газете" (via
avvas , конечно).
Вот например:
.............................................
Невозможно постичь, что нам нравится и за что. Особенно в литературе. У одних прекрасна краткость, у других - наоборот. Т.е. мы не понимаем. Это - вера. Мы пытаемся объяснить ее себе, как оправдаться. Слов получается все больше, т.е. мы от нее (веры) удаляемся.
Вера - это точка. Точка, из которой мы вышли, а потом все хотим в нее вернуться, навсегда запомнив, что она таки была и есть. Бог не требует доказательств, а мы все их ищем, а не Его.
Толстого попросили сформулировать смысл романа в двух словах. Я бы на его месте ответил, что он и так в двух словах, если «и» не считать. Он же, если я правильно помню, ответил: «Если бы я мог короче, то и написал бы короче, а мне потребовалось столько, чтобы сказать всё как можно короче».
Примечательно это ВСЁ. Эпос как раз и рассказывал всё, в еще дописьменном виде. Книга - гениальное обретение цивилизации, но именно она погубила
эпос, разбив его на кирпичики историй, сюжетов (книжек), из которых эпос можно сложить лишь в библиотеку, погребая в себе явленный нам цельным мир. Ужас! Однако пафос Библии, одной книги как всего и единого целого, сохранился как подсознательная литературная амбиция. Но всюду это уже как бы с пародийным оттенком, не говоря о «Гаргантюа» и «Дон Кихоте», даже у серьезнейшего Данте это «комедия».
Усилие собрать мир воедино становится не только непосильным, но и несерьезным: у Бальзака и Гоголя пародируется уже Данте.
Насколько же простодушной и детской должна сохраниться вера в возможность воссоздать нормальное и очевидное!
Наверно, это и называется идеализм.
.....................................
Толстой признан как эпик и как классик-реалист. Я хочу здесь немного сказать о нем как о модернисте.
Недавно, по примеру Набокова, я решился на подобный хэппенинг. Директор Музея изобразительных искусств имени Пушкина в Москве пригласила меня поучаствовать в вечере, посвященном Прусту (в связи с экспозицией импрессионистов «в сторону Бергамота»). Сначала шли артисты, интеллектуалов оставили под конец, чтобы публика не начала выходить раньше срока. Я был последним. Приготовил, как выражаются музыканты, «фишку».
Помогла мне в этом Лидия Гинзбург (1902-1990). Я вспомнил ее рассуждения о том, что Пруст со своим психологизмом может быть рассмотрен как продолжатель прозы Льва Толстого, что и пресловутый поток сознания найдем мы у него задолго до Джойса. В доказательство приводились неоспоримые «Война и мир» и «Анна Каренина», но также была упомянута некая самая ранняя неоконченная проза. С этим смутным воспоминанием позвонил я просвещенному другу Сергею Бочарову с вопросом, что Л.Я. Гинзбург могла иметь в виду. Бочаров уверенно назвал «Хронику вчерашнего дня», первый суперзамысел юного Толстого: просто-напросто всего лишь взять и описать полностью один день. Это был прустовский по блистательности текст, захлебнувшийся в замахе «Улисса». Описание бала (будущий бал Наташи Ростовой?) - всего лишь проба пера молодого офицера за несколько лет до «Севастопольских рассказов».
Бочаров передо мной прочитал свой уточненный и утонченный перевод из Пруста (смерть Бергамота), и я подхватил эту линию: мол, и я перевел, несмотря на никакое знание французского, неизвестного русскому читателю совсем уж раннего Пруста, мол, простите и его, и меня. И я прочитал им «Хронику одного дня».
Конечно, «элитная» публика в основном не читала ни Пруста, ни даже Толстого. Но те, кто читал, не знали этого текста и не заметили подвоха: сочли меня эрудитом по Прусту.
Зал, однако, продолжал ждать от меня еще чего-то. И я прибавил Прусту еще и будущие заслуги Джойса.
Но и этого было мало. Я молчал, но и пауза не помогла. Тут меня осенило:
- А вообще-то, - сказал я, - Пруст тут ни при чем. Не его мы любили, а запрет на него. И знаете, за что мы вообще любили переводную литературу? За то, что нас не выпускали за границу.
Зал начал оживляться. Это меня смутило:
- Нет, я не о том, что вы подумали… на самом-то деле, мы любили иностранную литературу за то, что в ней в советских условиях сохранился нормальный русский литературный язык; именно в нише перевода укрылась недобитая интеллигенция, еще помнившая языки. Это подозрительное знание давало ей кусок хлеба, которым она исподволь накормила нас всех.
Зал воспринял мой пафос и зааплодировал, полагая, что это конец. Но я уже не унимался:
- Власть была слишком озабочена, чтобы не упустить главного: не перепутать национализацию с наследием.
Вся национализация классики выразилась в корявых предисловиях, которых никто не читал. Зато сами тексты сохранялись как достояние. Их мог бы прочесть незамутненный ум, если бы не школьное преподавание. Так что не Пруста, а Толстого уже никто не читал. Я вам только что прочитал раннего Толстого, а не Пруста. Простите.
И я сошел со сцены. Зал больше не аплодировал.
...........................