Стою на тротуаре. Я последний день в Америке. Завтра меня отвезут в
аэропорт, посадят в самолет. Самолет в срок доставит меня в Россию. Там, в
далекой России, меня аккуратно положат на диван и приговорят к пожизненному
заключению в четырех стенах.
Добрые русские люди будут давать мне еду, пить
со мной водку. Там будет сытно и, может быть, тепло. Там будет все, кроме
свободы. Мне запретят видеть солнце, гулять по городу, сидеть в кафе.
Снисходительно объяснят, что все эти излишества для нормальных, полноценных
граждан. Дадут еще немного еды и водки и в очередной раз напомнят о моей
черной неблагодарности. Скажут, что я хочу слишком многого, что нужно
немного потерпеть, немного, совсем чуть-чуть, лет пятьдесят. Я буду со всем
соглашаться и отрешенно кивать. Буду послушно делать что прикажут и молча
терпеть позор и унижение. Приму свою неполноценность как неизбежное зло и
стану медленно подыхать. А когда мне надоест такая сволочная жизнь и я
попрошу немного яду, мне, разумеется, откажут. Быстрая смерть запрещена в
той далекой и гуманной стране. Все, что мне позволят, -- медленно травиться
водкой и надеяться на язву желудка или инфаркт.
Я стою на тротуаре. Если до отказа отжать ручку управления
электроколяской от себя, мощный мотор унесет меня в неизвестность. Самолет
улетит без меня. Через пару дней кончится заряд коляски. Без денег и
документов я не выживу в этой жестокой и прекрасной стране. Максимум на что
я смогу рассчитывать, это еще день свободы, затем -- смерть.
x x x
А потом в России я целый месяц жрал водку с утра до вечера, плакал по
ночам и в пьяном бреду пытался нащупать джойстик управления несуществующей,
мифической коляски. И каждый день жалел о том, что в решающий момент сделал
неправильный выбор.
У Гальего есть гораздо более страшные строки, которые тоже - на злобу. Но мне почему-то сегодня вспоминаются именно эти.