(no subject)

May 08, 2018 21:25

9 мая 2018

* * *
Я знаю тихий небосклон.
Войны не знаю. Так откуда
Вдруг чудится - ещё секунда,
И твой отходит эшелон?!

И я на мирном полустанке,
Замолкнув, как перед концом,
Ловлю тесьму твоей ушанки,
Оборотясь к тебе лицом.
1965

* * *
То облава, то потрава.
Выжил только третий справа.
Фотография стара.
A на ней юнцов орава.
Довоенная пора.
Что ни имя, что ни дата -
Тень войны и каземата,
Каземата и войны.
Время тяжко виновато,
Что карало без вины,
Приговаривая к нетям.
Хорошо быть справа третьим,
Пережившим этот бред.
Но и он так смят столетьем,
Что живого места нет.
1983

* * *
А тогда, на начальном этапе,
Рисовала я солнце на папе,
А вернее, на снимке его.
Я не знала о нем ничего.
Лишь одно: его мина убила.
И так сильно я папу любила,
Рисовала на нем без конца.
Вышло солнышко вместо лица.
2010

------------------------------------

«Папа Миша»
(Из книги «А у нас во дворе», М.: АСТ-CORPUS, 2014)
…………….
Так постепенно отец начал возвращаться ко мне. Он возвращался через рассказы Мельмана и других людей, с которыми учился в Литинституте, работал в Литгазете или служил в армии.

«Он открыл мне Маяковского, Пастернака, вообще поэзию в ее лучших, величайших проявлениях, - написал об отце один из его лучших друзей-сокурсников. - Перечитываю теперь книжки поэтов, которых когда-то читали вместе, и передо мною встает образ «первооткрывателя» - совсем еще юного Миши Миллера. Всегда думаю о нем с обожанием и признательностью... Живописью он увлекался самозабвенно».

«Он был влюблен в литературу, а в поэзию особенно бескорыстно, фанатично. Любимые стихи готов был читать часами наизусть. Замечу при этом, вкус к поэзии у него был безупречный. А Пастернаку он готов был поклоняться, о Пастернаке готов был говорить бесконечно», - так писал другой его приятель по институту.

А Наум Дмитриевич рассказывал мне: «В день моего рождения Миша подарил мне книгу стихов Пастернака в серо-голубом супере. Я не хотел брать, потому что это была единственная книга, которую он взял на фронт. «Бери, - настаивал он. - Из этой книги я все помню наизусть, а ты нет».

Отец возвращался ко мне и через письма, которые дала мне моя тетя, через ее рассказы о любимом младшем брате Меличке. Она была смертельно больна, настоящее воспринимала туго, зато прошлое помнила до мельчайших деталей. И, когда она говорила об отце, казалось, что он жив и скоро вернется.

Спустя много лет я шла по его следу. Беседовала с теми, кто знал его в разные годы. Говорила и с Анатолием Михайловичем Медниковым - с ним отец пережил самое страшное время в своей жизни. С трудом, с болью вспоминал Анатолий Михайлович то, что произошло зимой 1942 года.

Об их самовольной отлучке в Москву узнал политработник газеты и потребовал трибунала. Это было время, когда вышел указ Сталина об усилении дисциплины в армии. Отца и его приятеля судили и приговорили к смертной казни. «Трибунал заседал в большой избе, - вспоминал Мельман. - Я вижу Мишу со спины, его бритый затылок. Он в шинели без хлястика и ремня. Хлястик срезали, ремень отобрали. И очки тоже. Помню его последнее слово. Он сказал только, что хотел бы честно посмотреть в глаза дочери». После трибунала осужденных отвели в избу, которая служила тюрьмой, а через некоторое время отправили в Калужский централ. Там в камере смертников они провели девяносто дней. Камера помещалась на втором этаже и была заполнена самыми разными людьми. Каждую ночь кого-то уводили на расстрел, что часто сопровождалось истерикой и криком уходящих и остающихся.

На папу и его друга в камере смотрели с удивлением. Они занималась странным делом - читали друг другу лекции: папа своему приятелю - по литературе, музыке, кино, а тот ему - по математике и другим точным наукам. Они даже справили там день рождения папиного друга. И папа подарил ему половину своей дневной порции зерна, размоченного в воде, - единственной пищи, которая им полагалась.

Прошло три месяца, и наконец осужденных вызвали и повели на первый этаж. Они не знали, что их ждет. Сразу после приговора была послана апелляция на имя Калинина, но решение было неизвестно. С некоторых пор, чтобы избежать криков в общей камере, смертников стали уводить из нее заранее в специальную камеру на первом этаже. Конечно, заключенные знали, где эта камера. Знали об этом отец и его друг. Дорога казалась долгой. Сорок с лишним лет спустя Анатолий Михайлович рассказывал мне об этой бесконечной минуте срывающимся голосом: коридор, лестница, коридор. Все ближе и ближе ТА дверь. Заведут ли в нее или проведут мимо? Их провели мимо. Апелляцию удовлетворили: смертный приговор был заменен десятью годами с пребыванием на передовой.

Друзей отправили на фронт. Вернее, в лагерь под Йошкар-Олу, а оттуда с арестантской ротой на передовую. Их везли через Москву. Эшелон стоял в Москве несколько часов, и отцу снова, в последний раз, удалось увидеться с мамой. Это была их последняя встреча. Рассказал ли он ей, что пережил, я не знаю. И спросить не у кого. В письмах в Ядрин родителям и сестрам отец писал, что был ранен, лежал в госпитале и потому молчал. Письма, которые он писал маме с фронта, пропали. Одноделец отца говорил мне, что отец держался очень мужественно. И лишь в лагере, когда стал пухнуть с голода, стал нервничать, что его не возьмут на фронт. Но на фронт он попал и даже чудесным образом опять встретился с Мельманом. «Часть лета, всю осень, вплоть до ноября, Миша вместе с Толей (Медниковым) писали историю 326-й дивизии, - рассказывал Наум Дмитриевич. - Их любил комиссар и не считался с тем, что они осужденные. В ноябре история была написана, комиссара отозвали в Москву, а Мишу с приятелем отправили в резервную роту». В первом же бою отец погиб. Это произошло 26 ноября 1942 года. Ему было двадцать восемь лет.

Теперь я понимаю, почему мне так скупо рассказывали дома об отце, избегали называть имена его фронтовых друзей. Мои близкие панически боялись проговориться, боялись выболтать то, что мне не следует знать. Боялись ради меня, ради моего будущего. И с детства я слышала только одно: «Папа Миша пошел на фронт добровольцем и погиб, подорвавшись на мине». Сколько помню себя, столько помню эти слова. Много раз в детстве я представляла себе минное поле, почему-то непременно покрытое снегом, и отца, почти слепого, в очках, совсем одного, идущего через поле. И вдруг взрыв... Что дальше, я не умела вообразить. Тут я останавливалась и начинала представлять все сначала: белое поле, одинокая фигура отца, медленно идущего навстречу своей гибели…
http://berkovich-zametki.com/2005/Starina/Nomer1/Miller1.htm

НА ФОТО: Я С ПАПОЙ МИШЕЙ, 1940 г.


Previous post Next post
Up