Спас

Dec 21, 2016 06:26

Оригинал взят у m_simonyan в Спас
Это, наверное, самое откровенное, что я написала за все время.

СПАС

Ох, напрасно Андрей Иванович заставил писать про страхи. Не посмеемся же совершенно. Ну, будем считать, что предупредила.
     У меня столько страхов, что скучно даже об этом думать: и летать боюсь, и детей заводить, и оставить маму ночью одну…
     Поэтому я расскажу о том, чего НЕ боюсь.
     Уже очень давно я не боюсь главного. Крыс.
     Крыса - это, наверное, первое, что я помню в своей жизни. Мне тогда был, может быть, год, и мы с мамой вернулись откуда-то, вошли в дом, и вдруг из-под шкафа под самый диван рванула огромная, с половину тогдашней меня черная крыса.
     С тех пор крыс я видела часто и панически их боялась. Мы с сестрой все раннее детство спали, подоткнув со всех углов концы одеяла, чтоб закрыть руки и ноги и насколько можно лицо. Я до сих пор, когда сплю, по привычке прячу лицо.
И ведь это не фобия была у нас в детстве с сестрой. Это была разумная предосторожность. Соседа нашего ночью именно так цапнула крыса. Ему делали сорок уколов в живот.
     Были еще некстати подслушанные разговоры о том, как у других соседей в нашем квартале ребенка прямо в коляске…
     В общем, крыс я боялась так, как только можно чего-то бояться.
     Пока однажды у нас не украли отцовские деньги, и я не открыла сарай.
     Это был сногсшибательный май. Впрочем, как любой другой май в моем городе.
- Зинаида, трам-тарарам! - кричал мой отец на весь двор, то влетая, то вылетая из нашей хибары. - Или ты сейчас вспомнишь, куда ты дела деньги, или я убью тебя, себя и разнесу тут всю улицу к тараканам собачьим!

- Симон, я тебя сколько раз просила, не ругайся при детях, - спокойно отвечала мама, продолжая отглаживать длинный пододеяльник, от которого пахло сыростью.
- Так убери детей, трам-тарарам, отсюда! И сама исчезни, пока я тебя не прибил!
     Мой отец кричал так все утро. С тех пор, как не обнаружил в подвале две тысячи рублей - деньги, которые он собирал всю свою жизнь и которые срочно ему зачем-то понадобились. Поймав материн взгляд, я вышла во двор. Хлопнула обшитая кожзаменителем дверь. За ней слышались крики отца и ровные интонации матери.
- Ты понимаешь, меня закопают, если я через неделю бабки не отдам!? Мне руки-ноги поотрывают, и хату нам спалят, и детей заберут! Где бабки, где???
- Я тебе сотый раз объясняю, ты сам положил их в трехлитровый баллон и убрал в подвал. Ты же нашел баллон?
- Но бабок там нет! И крышки нет! Там была крышка! Полиэтиленовая!
- Да, денег нет. Но их никто не мог взять. И ты сам это знаешь.
- Кто??? Кто эта крыса??? - надрывался отец.
- У нас никого не бывает, кроме твоей родни и твоих друзей.
     Отец внезапно умолк. Задумался. Потом процедил:
- Моя родня и мои друзья не могли взять мои деньги.
- Значит, деньги найдутся, - резонно заметила мама.
     Отец всхлипнул. Я услышала его тяжелые шаги. Грохнула крышка подвала. Оттуда заухали вопли:
- Кто скоммуниздил бабки??? Убью, суку!
     Я вернулась в комнату. Отец вылез из подвала, вытирая с лысины паутину. Он сел на диван, уставился в крашеный пол и долго-долго еще бормотал:
- Прячь детей, Зинаида. Прячь детей.
     Мама по-прежнему гладила длинный пододеяльник.
     Весь оставшийся день отец пролежал на диване с мокрой тряпкой на лысине, постанывая и отвернувшись от телевизора, но не разрешая ни переключить, ни сделать потише. Шел футбол. Отец не оборачивался, даже когда телевизор громко кричал: «Гол!!!». Он страдал.
     Все это было году в девяностом в армянских дворах Краснодара - в запущенном полуфанерном шанхае.
     Крикливые низкие дворики лепились к булыжникам трамвайных путей от рынка почти до самого городского вокзала.  
     Трамвай, на котором мама возила на рынок продавать бабушкины гиацинты, грохотал прямо под нашими окнами. Из тротуара росли отсыревшие бурые ставенки сизых окошек. Скрипели проржавленные еще до войны глухие ворота. Над халупами, спаянными из самана, вагонки, осыпавшихся кирпичей, досок, листов рубероида, жести, шершавого шифера и стекловаты, застрявшей в горле щелей, чернели горбатые акации.
     В одной из таких халуп я жила свои первые десять лет. Сидишь дома, замотавшись в колючие свитера маминой вязки, и смотришь, как по обоям красивым узором ползет плесневелая сырость, а если высунешь руку в окно, можно схватить за штанину прохожего или бросить в трамвай высохшего жука.
     По сравнению с нашим шанхаем настоящий Шанхай показался бы Сингапуром. Шесть семей делили уличный ржавый кран, летом пересыхавший, зимой примерзавший, и единственный туалет во дворе - неустойчивые мостки над червивой дырой, огороженные фанерой.
     По вечерам мама цедила на улице воду в большое ведро, грела ее на электроплите, и, выгнав отца на мороз, мыла нас в желтом тазу. Как она отважилась в этой клоаке родить двух младенцев подряд, я никогда не пойму.
У нас не было отопления, водопровода, кухни и унитаза. Но были соседи с гитарой, и шашлыки во дворе, и чайные розы с жуками, и кленовые листопады. И мальчик с квартала - черноглазый, как ветки акаций, кудрявый, как гиацинты, веселый, как вся моя жизнь. Но о мальчике позже.
     Наша улица называлась улицей Гоголя. Лучше не назовешь.
     Каждое утро первой во двор выходила бабка Вартушка - выливать в канаву помои и сживать со свету мою мать.
- Взяли без роду без племени! Еще Слава Богу, что деда Ншана Сталин расстрелял! А то бы он сейчас сам застрелился, когда такую невестку увидел!
     Мама молча цедила воду в большое ведро.
     Вылив помои, бабка Вартушка выносила на общий стол во дворе кастрюлю кислого спаса и командовала всем обедать.
     Я вытаскивала из плетеной корзинки зеленые ножницы и садилась за стол. Стол был покрыт драной клеенкой, засиженной мухами.
- Общежитская! - шипела бабка Вартушка. - Куда родители смотрели - сына единственного общежитской отдали!
     Сидя в самом углу, я долго кромсала клеенку ножницами под столом.
     Как раз в это время визжала жестянка ворот, и мир для меня озарялся сиянием радуг: во двор заходил тот самый мальчик. Со своей черноглазой свитой. Он вразвалочку, как положено принцу, прогуливался по щебенке, напевая под нос модное «Бессаме мучо», которое его папа - наркоман со стажем дядь Хачик - пел вчера во дворе так пронзительно, что в конце закашлялся кровью.
     Мальчик умел делать «Кия!», как армянский маленький Джеки Чан, воровать по карманам мелочь и смешить меня до истерики. Вечерами он играл на монетки со взрослыми - тринадцатилетними - в фантики от жвачек «Турбо». На фантиках были картинки красивых машин.
     Никто не знал тогда, что он первый раз вскроет вену в 16, через год загремит за угон иномарки, и умрет к 30-ти все в тех же дворах от СПИДа и туберкулеза.
     Но пока мальчик томно фланировал мимо акаций, делая вид, что ему ничего здесь не нужно. Он не знал, что я знала, что он приходил к нам во двор, чтоб смотреть на меня.
     Поломавшись с полчасика, мы, наконец, здоровались и шли вместе к сараю.
     Этот дощатый полусгнивший сарай цеплялся к фанерному туалету и уходил змеей куда-то в заброшенную городскую глубь, другим концом вываливаясь на свалку и пустыри. Уже много лет никто никогда в этот сарай не входил.
     Никто кроме дяди Пети - одинокого алкоголика, непонятно как поселившегося в самой маленькой комнатушке армянского гетто. Дядя Петя вошел в сарай предыдущей весной, да так и не вышел. Помню, я тогда оказалась наказана.
     После школы я забежала домой, мама с теть Зузой варили вишневый компот, и я весело крикнула им:
- Эй вы, мудилы, ребенок голодный!
     Мама так и застыла с льющимся кипятком.
- Ты где услышала такое слово? - спросила она очень тихо.
- Бабушка Вартуш, когда дядю Петю вчера увозили, сказала: «И где этот старый мудила крюк там нашел?», - испуганно сообщила я.
- Мне стыдно за тебя, - сказала мама и отвернулась. И это был худший способ, которым меня когда-либо наказывали.
     Когда приходил этот мальчик, мы всегда с ним тащились к сараю. Сквозь щели в узенькой двери мы видели, что там очень темно, но в глубине, у другого конца, откуда-то льется полосками пыльное солнце. Иногда под лучами нам было видно, как в сарае зловеще шевелятся кучи тлеющего тряпья, и на них копошатся, шурша, жирные черные крысы.
     Надо ли говорить, что под этой дверью часами - месяцами, годами! - мы подзуживали друг друга: «Ну, кто смелый, кто войдет в сарай?» Надо ли говорить, что мы знали - никто никогда не войдет.
     Как уже было сказано, это был сногсшибательный май, как все маи в моем Краснодаре - жаркий, под сорок, и утонувший в цветах. В тот день я и мальчик должны были объясниться. У меня были на это причины.
     Я не знала, с чего начать. И начала, как обычно:
- Ну давай, заходи в сарай! Боишься?
     Он, как обычно, ответил:
- Сама заходи! Сама боишься!
     Тогда я неожиданно для себя предложила:
- Ну, хочешь, давай вместе зайдем. Вместе - нестрашно!
- Мне и так нестрашно! - сплюнул мальчик и свысока посмотрел на свиту.
     Я взмолилась:
- Послушай, если мы сейчас в него не зайдем, мы никогда не зайдем! И никогда не узнаем, откуда там свет.
- Это почему?
     И я выдохнула:
- Потому что мы переезжаем. В самый конец города, в новый микрорайон. Нам дали квартиру в большом доме возле реки. Там есть туалет, представляешь? И там нет трамвая! Завтра вещи будем собирать.
     Отчаянный детский ужас вдруг пронесся в черных глазах, но тут же они подернулись обычной насмешливой поволокой.
- Ну и переезжай! - сказал мальчик. - Нам тоже дадут квартиру. Ладно, ребя, погнали на гаражи за жерделой!
- Ну подожди! - почти закричала я и стала быстро соображать, что же ему сказать, чтобы он остался. - Ты просто боишься зайти в сарай!
- Я боюсь?! - неприятно рассмеялся мальчик. - Да я просто не хочу туда заходить! Делать мне нечего. Я адидас запачкаю - мне из Америки крестный привез. Это ты боишься зайти! Сыкуха, сыкуха, сыкуха! - и он стал плеваться мне прямо в лицо, выстреливая букву «с», толкая меня к двери сарая. А свита его похрюкивала, как откормленные к Новому году кабанчики в бабушкином огороде.
     Мой рот мгновенно наполнился солью, и что-то колом придвинулось к нЕбу, и стало абсолютно, физически, намертво невозможно не разреветься.
     Но разреветься в такой ситуации - это было еще невозможнее.
     И я сделала то, что я сделала: залепила мальчику в челюсть пипеточным кулачком, рванула хлипкую дверь, зажмурилась - и вошла в этот сарай.
     Никто из мальчиков за мной не побежал. Они остались ждать у дверей. Джеки Чан, оправившись от кулачка, только крикнул:
- Что ты делаешь, дура, они же тебя сожрут!
     Меня не было больше часа. За это время я успела, наверное, десять раз умереть и родиться. Я стремглав пробежала сарай, буквально взлетая над шевелящимися кучами, и прижалась к тем дальним доскам, в щели которых сочилось предзакатное солнце. Я стояла там, окаменев, очень долго, понимая, что нет такой силы, которая заставит меня вернуться назад - пройти еще раз весь путь по этим визжащим и убегающим кучам.
     Но потом даже в этом адском сарае я стала тупо скучать. Потянулась за какой-то рогатиной, схватила ее. Крысы меня игнорировали. Обороняться было не от кого. Тогда, от скуки, я ковырнула рогатиной ближайший хлам. Рваная тряпка легко соскользнула. И вот там, освещенное пыльным лучом, явилось оно. Большое, уютное, аккуратное крысиное гнездо. Свитое целиком из отцовских червонцев…
     Выходя обратно на свет, я даже не посмотрела на этих дебилов, что ждали меня у сарая. Я их вообще никогда больше в жизни не видела.
     Отец мой неделю мыл свои деньги хозяйственным мылом и сушил пылесосом. И все приговаривал:
- Я знал, что крысами в моем доме могли оказаться только крысы!
     И тогда же сказал первый раз:
- Не забывай, Маргарита, ты - мой единственный сын.
- Ты посмотри! - умилилась бабка Вартушка, слышавшая разговор, как и все разговоры в нашем дворе. - Наш Симончик такой семьянинник - я тэбэ дам!
     После чего скомандовала всем ужинать. Надо же было кому-то доесть кислый спас.
     Кстати, о спасе. Если вам нестрашно, вот бабки Вартушкин рецепт.
     Смешать пару литров мацуна с парой литров воды. Туда же можно бросить сметану или что еще кисломолочное есть в доме. Потому на самом маленьком огоньке очень долго и очень муторно, медленно помешивая, довести до кипения. Растереть муку с парой яиц, добавить в кастрюлю, туда же заранее пережаренный лук и заранее сваренный булгур, если, конечно, найдете на рынке такую крупу. И много нарезанной кинзы. Или мяты. В общем, что выросло в огороде. И опять вскипятить, все еще нудно помешивая. Если вы не армянская бабушка, терпеливая, как кошка в охотничьей стойке, можно даже не начинать. У меня лично нервы сдают еще до первого закипания.
     Поэтому спас из всех женщин в нашем дворе варила только бабка Вартушка. Она умерла недавно, Царство ей там Небесное.
     Я тоже боюсь умереть. Я боюсь умереть слишком рано. Не успеть все, что надо успеть. Еще больше боюсь никогда не понять, что же именно надо успеть. Я боюсь умереть слишком поздно. Протянуть окончательные, не подлежащие исправлению десять-двадцать лет, шарахаясь от болячки к болячке, не глядя вокруг. После такой жизни, какая пока что вылепливается у меня, артроидная старость была бы, как если запить званый ужин в мишленовском ресторане: цветы цуккини, фаршированные трюфелями, черепаший суп, суфле из омаров, телячий зоб с артишоками, - все это взять и запить рыбьим жиром. Убить послевкусие. Как будто и не было никогда никаких омаров.
     Я боюсь.
     Но я запрещаю себе бояться. Каждый раз, когда ватное, серое застилает мне душу, как ноябрь - московское небо, я говорю себе: «Дорогая! Ты должна войти в этот сарай. Это даже не обсуждается, тема закрыта, ты просто должна. Да, там крысы, вонючие крысы, но ведь ты - человек. Тебя - больше. Пусть тебя даже цапнут, и сделают сорок уколов, но никто тебя не сожрет, и в конце ты найдешь то, что не смог найти твой отец. Давай, зажмурься - и просто войди».
     А мальчики - подождут тебя у дверей.

Previous post Next post
Up