Впервые "гарики" я читала в самиздате, в конце восьмидесятых, наверное. Теперь Игорю Губерману восемьдесят, он много издается и ездит с выступлениями по стране. В Салехарде не первый раз.
С Губерманом журналисты поговорили коротко, буквально минут десять, перед концертом.
- Вышел закон, запрещающий мат.
- Я предпочитаю о нем не знать и забыть. Закон-то идиотский, неформальную лексику из русского языка, великого, могучего, правдивого и свободного исключить просто нельзя, огромное количество книжек, которые выходят выхолощенные, их стыдно читать. Когда в производственном романе механик на заводе говорит: "Вы совершенно неправы, товарищ Иванов, так не поступают", а ты совершенно точно знаешь, что он пьяный и говорит матом чудовищным.
- Вы под санкции этого закона не попадали?
- Избави господи, пока нет. Но, может, сегодня кто-нибудь настучит, тогда попаду.
- Гарики восьмидесятых, девяностых, нулевых - чем они отличаются, вы задавались этим вопросом?
- Я задавался этим вопросом с помощью журналистов, которые меня об этом спрашивали. Я думаю, были раньше более оптимистичные. Тематически сильно поменялись, я сейчас гораздо больше пишу о боге, в Израиле это очень близко и понятно. Очень много пишу о старости, почти не пишу о любви и о женщинах, поскольку забыл, с чем это связано. Меняется содержание, падает тонус стишков, они становятся более грустными.
Я не употребляю иностранных слов, и свои почти не придумываю. В словарь русского мата внес несколько новых слов, и очень этим горжусь. А слова-новоязы - нет, не употребляю.
Нет, не скажу, какие попали в словарь. Вы их все равно не опубликуете.
- Но в жизни вы совсем не употребляете мат?
- Ну почему? Иногда употребляю - от крайнего удивления, от крайнего восторга, в музее я ругаюсь непрерывно, если мне хорошо в музее. Могу прочитать женский стих, очень красивый.
Была и я любима,
теперь тоскую дома.
Течет прохожий мимо,
никем я не ебома.
C выступления. О грустном
Зал ОЦНК полон, но не битком. Люди идут с книжками: читали, знают, любят давно.
- Позапрошлую книжку я начал с грустного стишка:
Нынче бледный вид у Вани,
Зря ходил он мыться в баньку.
Потому что там по пьяни
оторвали Ваньке встаньку.
И книжка пошла грустная. Я вам сейчас оттуда почитаю, и вы поймете, как опасно начинать с грустного стиха.
При хорошей душевной погоде
В мире все гармонично вполне,
Я люблю отдыхать на природе,
а она отдохнула на мне.
Русь воспитывала души не спеша,
то была сурова с ними, то нежна,
и в особенности русская душа
у еврея прихотлива и сложна.
Когда к нам денежки с небес
летят, валясь у изголовья,
то их, конечно, шлет нам бес.
Дай бог и впредь ему здоровья.
Любил я книги, выпивку и женщин
и большего у бога не просил.
Теперь азарт мой возрастом уменьшен,
теперь уже на книги нету сил.
Фото Артём Черемисов
О классике
- Я должен сделать вам два предупреждения. Первое - что у меня в стишках попадаются крылатые
строчки из русской классики. Когда у нас в Израиле началась зима, мы с Пушкиным сочинили такой стишок.
Зима, крестьянин, торжествуя,
наладил санок легкий бег.
Ему кричат: какого х*,
Еще нигде не выпал снег?
- Я недавно был в Одессе, познакомился с поэтом. Он подарил мне свою книгу. И я позеленел от зависти. Он из строчки Некрасова соорудил такое:
Войдет ли в горящую избу
Рахиль Исааковна Гинзбург?
О ненормативной лексике
- Это первое. Второе - у меня в стишках попадается неформальная лексика. Кстати, на вас сегодня проверю. Обычно возмущаются интеллигенты среднего поколения. А старики и старушки наслаждаются. Привыкли, что ли, не знаю.
Старушки мне легко прощают
все неприличное и пошлое.
Во мне старушки ощущают
их неслучившееся прошлое.
- Мне одна лингвистка подарила словарь великого русского лингвиста Бодуэна де Куртенэ. А он сказал так: "Жопа" - не менее красивое слово, чем "генерал". Все зависит от употребления".
- Наше ухо ловит любую возможность исказить имя или фамилию. Мы с товарищем сидели в лагерях одновременно, а встретились уже в ссылке. У них в лагере сидел старый еврей-хозяйственник, что-то украл у себя на заводе. По фамилии Райзахер. У него была кличка Меняла.
О детях
- Я вижу почти всех, а слышу всех. И, знаете, у некоторых смех нервный. Не волнуйтесь, наши дети обречены на полное знание ненормативной лексики, потому что русский язык попадает к нашим детям и внукам не только от нас, не только от собеседников с помойки, а просто из воздуха.
Сейчас расскажу один факт. В Америке, в Бостоне у меня есть семья приятелей. Глава семьи - бабушка, она вся из себя филолог, окончила филфак в Питере. Дочка, зять и внук. Бабушка целиком посвятила себя внуку. Она с ним разговаривает, она ему читает, рассказывает о великом городе на Неве.
Мальчик приехал в Америку в возрасте одного года. Сейчас ему лет девять, наверное. У него прекрасный русский язык, пластичный, с большим словарем. Как вы понимаете, все от бабушки, вокруг английский, ну, американский.
Как-то раз мы были в гостях. Внук очень долго читал наизусть первую главу из "Евгения Онегина". Все восхищались, хвалили. Потом выходят, идут к машине. Вторая половина декабря. Внук говорит:
- Бабушка, однако скользко на дворе. Дай, пожалуйста, руку, по крайней мере, нае*ся вместе.
О себе
Звякают налитые стаканы,
Я к себе за стол зову не всякого,
я лишь тех зову, чьи тараканы
бегают с моими одинаково.
Дряхлеет мой дружеский круг,
любовных не слышится арий,
а пышный розарий подруг
уже не цветник, а гербарий.
А если мне вдруг повезет на Руси
из общего выплыть тумана,
то бляди заказывать будут такси
на улицу И. Губермана.
О выпивке
- Выпивка в моей жизни играет большую роль, что греха таить. Чтобы не произносить панегирики спиртному, я лучше расскажу, как выпивка десять лет назад сыграла целебную роль в моей жизни.
Десять лет назад мне сделали операцию. Серьезную, полостную. Или нет, начинать надо с предоперационной. Кто не знает, что это такое, дай бог, чтобы и не узнали. Это большая комната, со сцену размером, в ней стоят семь-восемь кроватей. И мы там лежим, это очередь под нож хирурга. Думаю, что уже немного уколотые, потому что легкое блаженство.
И вдруг выходит мужик, молодой, русскоязычный, в зеленом костюме операционном, и говорит: "Игорь Миронович, меня прислала бригада анестезиологов. Мы вас сейчас усыпим, поэтому не пообщаемся. Они просят передать, что мы вас очень любим и постараемся, чтобы все было хорошо. Как вы себя чувствуете?" Я говорю: "Старина, я себя чувствую плохо, начинайте без меня".
Да, он засмеялся и ушел.
Сделали операцию, лежу, там капельницы, всякие причиндалы. И врачи идут. Кто на иврите, кто на русском желают выздоровления и уходят. А один не уходит, молодой, лет тридцать пять, наверное. Говорит:
- Игорь Миронович, почему вы ничего не едите? Уже кончаются вторые сутки после операции, надо есть.
Я говорю:
- Неохота.
Он говорит:
- А выпить вам хочется?
Я говорю:
- А есть?
Он говорит:
- Есть полбутылки виски.
Я говорю:
- Неси скорее.
Он идет к дверям, смотрю, молоденький такой, я говорю:
- Только спроси у какого-нибудь местного профессора, мне уже можно выпивать-то?
Он говорит:
- А чего вы меня так обижаете. Я и есть ваш местный профессор.
Принес он полбутылки виски, я сделал глотков пять, наверное. Вечером пришел приятель, мы с ним все это допили. Покурили, там верандочка такая в больничке городской. И, знаете, я стремительно начал поправляться, на четвертый день уже начал писать стишки. Грустные, конечно, больничные.
Выпивка - это хорошо, и я вам немного почитаю.
Налей нам, друг, уже готовы
стаканы, снедь, бутыль с прохладцей.
И наши будущие вдовы
охотно с нами веселятся.
Я рад, что вновь сижу с тобой.
Сейчас бутылку мы откроем.
Мы объявили пьянству бой,
но надо выпить перед боем.
Любая мне мила попойка,
душе дарящая полет.
Я в жизни этой выпил столько,
что не любой переплывет.
- Я еще забыл вам рассказать одно важное свойство выпивки. Первые две-три рюмки крепкой выпивки высвобождают эмоции, которые мы обычно прячем. Сейчас расскажу, что я имею в виду.
Есть товарищ, он бард, пишет песни и поет с такими же коллегами. Однажды был общий концерт, семь или восемь человек. Он пел последний. А коллеги уже отпели, уже ушли в гримерку и выпили свои три-четыре рюмки. Он приходит и говорит: "Ребята, вы знаете, меня только что сравнили с Высоцким".
И вдруг в комнате совсем другая атмосфера - злобная, неприязненная. Его же товарищи, коллеги совершенно по-другому на него смотрят. Он говорит: "Ребята, вы послушайте. Подошел незнакомый мужик, похвалил мои песни, похвалил, как я их пою. И добавил: а по сравнению с Высоцким ты г*".
У них мгновенно посветлели лица.
Про евреев
- Я свой любимый народ уже сильно, крепко, много понаблюдал: в Америке был раз десять, в Австралии дважды, в Германии раз пять или шесть. В разных других европейских странах. Наконец, в Израиле и России.
Средний тип не такой, как мы привыкли в Советском Союзе. И я пришел к такому полунаучному выводу, что мы очень необыкновенный народ. Мы очень поляризованы. На одном полюсе, там, где ум, сметка, быстрота реакции, очень нас много. Это причина того, что многие уважают нас за это, а другие не любят. Но зато на противоположном полюсе, где глупость полная, у нас тоже такое количество повышенных дураков и даже идиотов, что любо-дорого посмотреть. Я уверен, что еврейский дурак - самый страшный дурак, потому что он с амбициями, с энергией, с эрудицией, все знает и все может объяснить.
Приведу примеры с обоих полюсов.
Может, помните, был знаменитый скрипач Буся Гольдштейн. Этому мальчику в тридцать четвертом году было двенадцать лет. Его в Москве в Колонном зале Советов награждал орденом за победу на международном музыкальном конкурсе всесоюзный староста Калинин. Перед началом церемонии его мама отзывает его в сторону и говорит: "Буся, когда дедушка Калинин пришпилит тебе орден, ты громко скажи: "дедушка Калинин, приезжайте к нам в гости". Он говорит: мама, неудобно, она ему: "Буся, ты скажешь".
Начинается церемония, Калинин пришпиливает ему орден. Мальчик послушно говорит: "Дедушка Калинин, приезжайте к нам в гости".
И тут же из зала хорошо поставленный испуг, дикий крик его мамы: "Буся, что ты говоришь, мы ведь живем в коммунальной квартире!"
А теперь история с другого полюса.
Знаете, год, наверное, девяносто седьмой - девяносто восьмой. В Америку на постоянное жительство приезжает старый еврей, полковник авиации. Его чиновник из чистого интереса, через переводчика (мне это переводчик рассказывал) спрашивает:
- А отчего вы оставили Россию? Все-таки сделали такую карьеру - полковник авиации...
Старик говорит:
- Я уехал от антисемитизма.
Чиновник:
- А как это вас задело?
Старик:
- Смотрите. Когда в семьдесят третьем году в Израиле шла война, наша подмосковная эскадрилья собиралась лететь бомбить Тель-Авив. А меня не взяли.
Вот такие у нас разные люди.
Здесь мое исконное пространство,
Здесь я гармоничен, как нигде,
Здесь еврей, оставив чужестранство,
Мутит воду в собственной среде.
- Я люблю Израиль, я там дома. По-прежнему люблю Россию, но не разрываюсь между двумя странами, я израильтянин.
- Друзья, давайте устроим антракт минут на пятнадцать. Я пойду покурю, а потом выйду в фойе подписывать для вас книжки, они продаются в фойе.
В очередь выстроился, наверное, весь зал.
Я ушла после антракта. Губерман прекрасен, мудр, ироничен, временами я даже улыбалась, настолько он возвел в искусство обсценную лексику. Все понимаю, могу оценить.
Но коробит. Не умею материться - вообще нигде, никогда, никак, физически не в состоянии. Вывих воспитания.
Хватило и одного часа губермановской эстетики.