И ещё: блогонамеренная скотина должна писать душещипательные истории в своей убедительно-литературной обработке, обдавая читателя россыпями метафор, упиваясь красотой своего слога в ожидании нескрываемого восторга своих друзей френдов.
Грузное, иссиня-красное марево неторопливо опускалось на город, как бурый медведь с высшим экономическим образованием неспешно поедает разляпистый бутерброд с красной икрой, подобный греющемуся на солнце электрическому скату. Остроконечные стрелы лучей ранее праздно шатавшегося по хмурому небосводу воспалённого солнца пронзали неорганизованную вату серых туч, придавая пейзажу поразительное сходство со слоёным пирогом, стремительно падающим из окна небоскрёба и при этом бойко уворачивающимся от воспаряющих с бренной земли матюков. Вдали то и дело на посадку заходили стальные сосиски гражданской авиации.
Я стоял, смиренно облокотившись об исполненный печали забор и покачиваясь как тонкая рябина на выданье. Со всей внимательностью соколоподобного воробья я неодолимо созерцал перипетии разноцветного подлунного мира, аляповато раскрашенного всеми оттенками серого от ядовито-зелёного до бледно-голубого, как высокотехнологичный лубок. Я вбирал в себя катастрофически плавно разворачивающиеся вокруг события, страшно боясь признаться даже самому себе, что в моём сподручном затылке неистово роится тупая свербящая мысль: всё это достойно величественного описания лишь моим, ни с чем не сравнимым, монументальным языком древнегреческого ритора, посещающего интенсивные курсы русского языка в связи с недавним открытием африканских корней своего чрезвычайно генеалогического древа и пространным намёком на использование этого фантастического наречия вождём сугубо мирового пролетариата. И теперь, вальяжно расположившись в сумраке моей уютной обители я кропотливо изливаю своё красноречие, которым я сподобился великодушно осчастливить страждущую публику.
Итак... Я всегда относился с глубочайшим до потери сознания пиететом к этому слову, позволяющему с неописуемой изящностью рьяно подхватить некогда потерянную тонкую нить моего поразительно литературного повествования, опричь того заставляя даже самого скептически настроенного читателя неизменно восхищаться моей неземной ловкостью изложения.
Итак, я смотрю на этот динамичный лубок и вижу гордую девицу невнятного происхождения, чеканящую свой женственный шаг по направлению к александрийскому столпу правопорядка сиречь доблестному регулировщику, что стоит на оживлённом недавно прошедшим грибным дождём перекрёстке и победоносно жестикулирует своим зеброидальным снарядом. Изящнейшим образом упомянутая мной дама стремительно подходит к муниципальному служащему и, пронзительно взглянув в его бездонные карие глазёнки, безо всяких околичностей произносит тоном изрядно осипшего после новогоднего застолья, но, тем не менее, скрупулёзно начищенного тромбона: Меня зовут Глория Мунди, я здесь так, транзитом и потому хотела бы знать, где мне взять автобус, который умчит меня в заоблачную даль к центральному вокзалу. Милиционер бросил один из самых косых взглядов, которые мне когда-либо приходилось встречать в сторону автора сих божественных строк (который совершенно справедливо истолковал знак этот, как секретный сигнал мгновенно поумерить прыть своего высокохудожественного излияния), с высочайшим профессионализмом ухмыльнулся краем фуражки и вместо прямого ответа одарил незадачливую гостью пышным букетом, который он с изумительной точностью движений достал из узкого рукава своей, до боли в корнях волос выглаженной, гимнастёрки цвета “кто здесь главный?”. Поросячьи рыльца роз задумчиво раскачивались на своих тернистых стеблях, демонстративно намекая, спешащим навстречу неизвестному, случайным прохожим на бренность всего сущего.
Лицо ошеломлённой паломницы исказила бешеная гримаса глубокой задумчивости, однако я не могу не отметить, что, пробежав по всем укромным складкам её бледно-салатового лица, тень сомнения покинула её, как и всё неизбывно покидает нашу грешную землю. Опомнившись от высококультурного шока, Глория испросила у собеседника жалобную книгу...
О наиблогороднейший из читателей, сын или дщерь наиблагороднейших родителей! даже мой, красноречивейший из когда-либо звучавших в наших Богом забытых широтах, язык бессилен передать насколько жалобной была книга, которую надежда и опора дорожного движения вручила просительнице! Этот субтильный сгусток материи всем своим видом опровергал расхожий тезис о безграничной долготерпимости бумаги. Нервно трепещущие на ветру листки не оставляли никакого сомнения в том, что именно они непосредственно участвовали в таинстве сморкания заезжего представителя народа, променявшего Шиллера на Мыллера, Мюллера и иже с ними. Каждая страница могла рассказать больше о тщете всего сущего, чем все одинаково обшарпанные стены кладбищ нашего мира вместе взятые!
Опрятно посаженные на лице добропорядочной гражданки Мунди морщины разгладились, как будто скучный штиль, неизбежно сменяющий всякую бурю, установился над пучиной её лица, покрывшегося устрашающими пятнами телесного цвета. Соблюдая правила этикета и с негодованием отвергнув парламентские лексические вериги, девушка в самых учтивых выражениях обматерила своего внимательного визави, элегантно помянув интимный процесс, в котором ближайшая родственница его по женской линии принимала пассивное, но непосредственное участие и в общих чертах обрисовав цель предлагаемого путешествия муниципального служащего на хуй, отчего тот расплылся в фантасмагорической улыбке и его причёска а ля Элвис Пресли, он же Васёк Трубачёв, мгновенно поникла, как поэт, павший, но не расставшийся со свинцом, жаждой мести и другим необходимым инвентарём в груди, по свидетельству другого, хоть и отличного от Байрона, но так же, как и предмет его описания, не нарушившего ритуал.
Наша героиня круто развернулась и уже знакомой нам походкой деспота-победителя целеустремлённо направилась в направлении ближайшего горизонта, за коим и скрылась, как это обычно и делают действующие фотомодели в натуральную величину. Лёгкий ветер долго бежал со всех ног ей вслед обдавая меня собой, но, по-видимому, так и не догнав.
Она ушла, загадав нам всем загадку.
Где же мораль?, - спросит не проникшийся глубиной моего величественного повествования читатель. Мораль проста: если бы Господь хотел, чтоб мы все были умны, он бы не дал нам столько глупости.