День за днем я вживался в роль, написанную для меня Иваном Лукичом Абакумовым. Сáмому началу моей новой научной карьеры помогло то обстоятельство, что европейский физик по своей природе принадлежит хоть и к осторожной, но добродушной породе людей. Коллеги встретили меня по одежке, видом которой я, кстати, никогда не пренебрегал, и в дальнейшем никто из них не пытался подвергать анализу мой ум - во всяком случае так, чтобы я это заметил. Ночи, многие из которых я проводил в дежурствах у коллайдера, как некогда д’Артаньян в приемной Мазарини, стали казаться мне короче. Если на работе выдавалась минутка, я посвящал ее чтению научных статей. И хоть в иных произведениях я понимал от силы четверть, как ни забавно было мне самому, я вскоре действительно стал в чем-то разбираться и даже мог поддержать не слишком глубокий разговор в служебном кафетерии.
Шар, подобранный мной на улице после памятной грозовой ночи, стал объектом моих исследований в свободное время. Выходными вечерами, особенно в непогоду, я полюбил садиться за обеденный стол, накрытый цветастой провансальской скатертью, ставить перед собой прохладную бутылку Шабли, тарелку с толсто нарезанным желто-голубым сыром из Оверни и класть в середину натюрморта заветный загадочный шар. Я разглядывал его в течение часа или полутора, пока не заканчивалось вино, не утруждая свою голову надуманными размышлениями и предоставив мыслям полную свободу течения. Дело, безусловно, было в шаре, ибо в иных обстоятельствах мысль стремится метаться беспорядочно, словно комар в банке, а тут я вдруг начинал ощущать плавность, последовательность мысли и даже, если можно так сказать, отсутствие мысли как таковой. Поначалу новое чувство меня обеспокоило, но вскоре беспокойство прошло и сменилось удивительно приятным ощущением неподвижности, сродни тому, что бывает, когда глядишь на закат с берега моря. Невзрачный и серый на вид, едва ли больше мяча для гольфа, шар стал для меня неким наркотическим средством, если не предметом вожделения. Я очень и очень к нему привязался.
Однако мое уединение с шаром никогда не заходило слишком далеко, и всякий раз наступал момент, когда я внезапно утрачивал к нему интерес и возвращался к человеческой сущности. Я мог отправиться на позднюю прогулку, чтобы купить за полцены последнюю пиццу у знакомой арабской четы по соседству. Мог завалиться спать, что бывало реже, поскольку ночные дежурства перекроили мои биологические часы. А мог вытащиться с книгой и фонарем на небольшой балкон, чтобы проторчать там до рассвета, укутавшись в плед и три теплых свитера. Друзьями я пока не обзавелся, и круг моего общения, помимо работы, ограничивался Верой, ставшей для меня за прошедшее с моего переезда время больше, чем просто ассистенткой босса.
Она продолжала приходить ко мне почти ежедневно, и крайне редкие двух-трехдневные случаи ее отсутствия я научился списывать на женские недомогания. Вера всегда была строга, почти безупречна, в первые минуты выглядела недоверчивой и приносила в руках неизменную картонную папку синего цвета, которую умудрялась сохранять в первозданном виде, словно едва взятую с полки в канцелярском магазине. В папке лежали мои новые инструкции. Я винимал бумажки, а Вера, уходя, никогда не забывала забрать пустую папку с собой. Ввиду однообразности моей службы, инструкции не сильно отличались одна от другой и неизменно содержали в конце приписанные рукой Ивана Лукича две фразы: «Рекомендую по прочтении изорвать. Понадобишься - с тобой свяжутся». Видно, он и вправду имел на меня серьезные виды, раз не прененебрегал тем, чтобы уделять мне свое ежедневное внимание. Я поступал, как велено, и складывал обрывки в коробку для бумажных отходов.
...Мои глаза открылись ясным сентябрьским днем в тот самый момент, который уже трудно назвать собственно днем, но и назвать вечером язык не повернется. Вневременье. Свет от солнца, скупо подогревавший мою тенистую комнату, еще не стал оранжевым, но в нем появились уже прощальные оттенки. В памяти всплыла некогда популярная песенка с торжественным речитативом «Солнце клонилось к закату, завершая очень короткий день». Ассоциация была странной, потому что мой мир едва подползал к равноденствию. Стояло то ли позднее лето, то ли ранняя осень - опять непонятно. Стояло вневременье.
Безусловно, что-то изменилось, но спросонья я никак не мог разобраться, в чем тут дело. Мне было удивительно приятно, и песня продолжала звучать, и свет был нежным, а еще был запах, который казался волшебным. Все это многообразие проникало в меня, делая тело и душу мои невесомыми. Ощущение не поддавалось осмыслению, поскольку не давало мысли шанса существовать. Сон с разлетающимися самолетами, еще не вполне прошедший, подливал масло в костер ощущений, и я таял, как лохматая снежинка, попавшая в чашку с чаем.
Я посмотрел туда, куда больше всего хотелось: влево. Рядом со мной, укрывшись одеялом и повернувшись ко мне лицом, лежала Вера. Откуда взялась? - Ума не приложу. Но тем не менее лежала, закрыв глаза, дыша спокойно и ровно. «Вот оно что!» - протиснул я сквозь себя почти спокойную мысль и не заметил, как по лицу моему муравьями поползли слезы.
Казалось, что Вера спит. Но она вдруг улыбнулась и, не поднимая век, тихо и медленно произнесла:
- Ты проснулся. Привет! Сможешь вспомнить, какого цвета у меня глаза?
- То ли зеленые, то ли серые. Когда как, - ответил я. Голос мой дрожал, и я не мог этого скрыть. - Сейчас, наверное, зеленые.
- Проверим, - прошептала она и уставилась на меня нежным серым взглядом.
- Ты здесь? - проверил я на всякий случай, глядя на нее в упор.
- Да. - Она продолжала улыбаться.
- Зачем?
- Я каждый день здесь. Это моя работа. Забыл? - Вера хихикнула и придвинулась ближе. - Мне надо сказать тебе кое-что.
- Говори. Конечно.
Подушка и простыня подо мной превратились в пушистое облако. Шансов на спасение не было.
- Я тебя полюбила.
Я перестал дышать.
- Ты почему молчишь? - спросила она.
- Пытаюсь ущипнуть себя.
- Позволь, лучше я. - Вера обхватила мои плечи и притянула себя ко мне так сильно, что я ощутил ее всю, каждую ее косточку. Свет Солнца, прятавшийся в ее влажных от моих слез волосах, наконец вспыхнул оранжевым...
Весь тот вечер представляется мне похожим на черное шерстяное одеяло, то там, то сям обшитое лоскутами разных цветов и рисунков. Черное потому, что временами я, видимо, проваливался в сон, хотя и сон был не пустым, а снившимся. Черное еще и потому, что вечер оборачивался ночью, хотя и ночь освещалась уличными фонарями даже возле моего коровника. Я вряд ли разберусь в этих оттенках, но лучше всего будет представить себе послезакатное небо, на котором звезды высвечены не точками, а бесопрядочными разноцветными пятнами, среди которых есть тусклые-яркие, большие-маленькие, красные-зеленые, цветные-серые. Простые, но затейливые пятна. Ощущения - это близость, тепло, пальцы, губы, прикосновения. Состояние - это входящий в атмосферу метеорит, это тающий лед на раскаленной сковороде. Слова - это короткие фразы наподобие «Недаром слово дружба мужского рода, а любовь - женского» или «Растет росток, а над ним мосток, как достанет до мостка - станет кустик из ростка». Запахи - это... пусто, это та самая черная шерсть; не было больше запахов, не было обоняния, я растаял.
Обычные ощущения стали робко возвращаться ко мне лишь наутро. Именно тогда я обнаружил себя отрешенно стоящим посреди приемной Мазарини в окружении других немногочисленных офицеров. Руки я держал в карманах, шпагу где-то бросил, нить беседы не улавливал, музыки в голове не было.
Palais Cardinal