Ну, во первых строках поздравляю
avvas'a с замечательно прошедшим вечером. А во вторых строках -- узнал у него же, что майский "Новый мир" в бумажном виде уже вышел -- токмо в сети пока не появился. Так что я с чистой совестью вывешиваю свой оттуда для меня очень важный текстик
Апофеоз неактуальности
Давид Самойлов. Стихотворения. Вступ. ст. А.С.Немзера; Составление, подг. текста В.И.Тумаркина; Примеч. В.И.Тумаркина и А.С.Немзера. СПб.: Академический проект, 2006. 800 с. (Новая Библиотека поэта).
Давид Самойлов. Поэмы. Составление Г.И.Медведева, А.С.Немзер; Сопроводит. ст. А.С.Немзер. М.: Время, 2005. 480 с.
«Умру - полюбите, а то я вас не знаю…» - многие годы эта классическая строка Гандлевского была для меня подтверждением окончательной «правоты поэта» в его противостоянии ватной глухоте современников. И вот - не то чтобы усомнился, но появился повод к дополнительным размышлениям. Повод довольно весомый: в двух вынесенных в подзаголовок объёмных томах опубликован практически весь корпус поэтического наследия Давида Самойлова. Одного, на мой вкус, из самых значительных стихотворцев второй половины ХХ века. Отдельно - лирика, отдельно - поэмы. Удивительно однако, что большинство коллег по цеху, с которыми я пытался поделиться радостью от этого - не устрашусь пафоса - литературного события, по преимуществу досадливо отмахивались: «Самойлов неактуален, и вообще это довольно посредственный советский стихотворец…»
Итак, что же происходит? Неужели взаправду «Sic transit gloria mundi» - или же глухота современников оказалась унаследована потомками? Стала, так сказать, органическим изъяном слуха? Да простит мне Давид Самуилович, но выход в свет итогов его более чем полувекового стихотворческого труда послужит поводом к разговору не только о его поэзии, но и о нынешнем отношении к поэтической традиции - вне которой сам он своего существования не мыслил.
Беда, мне кажется, таится в порочности самого термина «актуальный», посредством новейших критических спекуляций приобретшего некий положительный привкус. При этом жонглирующие термином регулировщики «литературного процесса» начисто забывают его изначальный смысл: «актуальность» - это постмодернистски понятая «злободневность». Будем честны: начиная годов с 80-х злободневность смысловая (политическая злободневность является лишь её частным случаем) сменилась злободневностью эстетической. Т.е. принадлежностью к некоему, извините за выражение, поэтическому «мэйнстриму». Извиняться приходится потому, что антропологическая сущность поэзии заключается в подтверждении (и утверждении) человеческой уникальности говорящего.
При этом сам факт говорения в рифму является столь же весомым подтверждением принадлежности стихотворца предшествующей традиции, как его способность к осмысленной речи - принадлежности к роду homo sapiens. Из вышесказанного следует, что всякий подлинный стихотворец - просто из инстинкта самосохранения - противостоит по мере сил «злободневности»/«актуальности», навязываемых ему энтропией клишированного современного сознания. Идёт по линии наибольшего сопротивления - что, естественно, не способствует получению прижизненных дивидендов. Однако душеспасительно.
Отношения с традицией при этом могут быть самыми разнообразными: от классицистски/модернистского последовательно-охранительного, Элиотовско-Мандельштамовского, - до романтически/авангардистского, расширяющего само понятие «традиции» (из ближайших примеров в голову приходят Бродский и Айги). Однако эти отношения в сознании стихотворца неотменимы. Беда тех, кто ныне самочинно возвёл себя в ранг «актуальной поэзии», в том, что они «ленивы и нелюбопытны» - т.е. избегают душевного труда вчитаться в созданное предшественниками. Ныне едва ли не хорошим тоном считается походя попинывать недавнего кумира - Бродского, а уж Окуджаву, Левитанского, Владимира Корнилова, Давида Самойлова едва ли не сбросили с парохода современности - за компанию с условными исаевыми-грибачёвыми-софроновыми…
Итак, после затянувшейся преамбулы, обратимся, собственно, к «неактуальному» Самойлову. Его полувековое присутствие в литературе можно без малейшей натяжки поименовать «апофеозом неактуальности». Принадлежа к знаменитой «шумной» когорте предвоенных «ифлийцев», он сравнительно поздно начал печататься, поздно оказался удостоен внимания критиков, едва ли не в последние годы жизни получил подтверждение тому, что написанное им не оказалось очередным говорением в пустоту. Gloria mundi, которой в полной мере был взыскан «старший товарищ» Самойлова, Борис Слуцкий (а позже его наследники - «актуальные» для того времени «шестидесятники»), поэта, похоже, вовсе не прельщала. В «Подённых записях» Самойлова, вышедших в 2002 году в издательстве «Время», 25-м октября 1964 года датирован следующий значимый манифест: «Единственный способ писать стихи - это лечь на диван и прислушаться к тому, что происходит в тебе. И наиболее точно и просто изложить свое состояние. Оно и есть состояние человечества, если ты принадлежишь ему и не сбит с толку предубеждением, тщеславием или идеей субординации».
«Лежание на диване» - и есть та «внутренняя эмиграция», которую увидел в стихах Самойлова политически ангажированный Слуцкий. Увидел ещё в 1957-м году, когда Самойлов в стихотворении «Ночлег» констатировал как нечто само собой разумеющееся, что «счастье ремесла / Не совместимо с суетою». Собственно, о том, что «Суетливость не пристала настоящим мастерам», Самойлов писал ещё в 49-м, в стихотворении «Гончар» - но там, окрашенное восточным колоритом, это прозвучало как некая заёмная мудрость, вполне в духе ориенталистских стихов Тихонова или Луговского. В «Ночлеге» же, пронизанном поразительной, почти пушкинской прозрачностью, «несовместимость с суетой» явилась поэту как выношенное, сугубо личное откровение. Не откажу себе в удовольствии привести из него развёрнутую цитату:
Старик был стар - или умен,
Он поговорки всех времен
Вплетал умело в дым махорки.
Или, наоборот, ему
Все время чудились в дыму
Пословицы и поговорки...
Его прекрасное смиренье
Похоже было на презренье
К тому, что мучило меня.
Он отвергал легко и грубо
Фантазии народолюба,
Не возмущаясь, не кляня…
За отточием в конце строфы скрывается не прерванная цитата, но путь к иному развитию стиха. В приведённых в конце тома «Библиотеки поэта» «Других редакциях и вариантах» читаем:
Он был народ. И глас его
Был, как известно, гласом Божьим.
Но этим вечером погожим
Не понимал я ничего.
Самойлов выбрал иное развитие стихотворения:
Старуха кружево плела.
И понял я, что мало стою,
Поскольку счастье ремесла
Не совместимо с суетою.
«Суетой», по мысли Самойлова, является, прежде всего, пресловутое разделение на «интеллигенцию» и «народ», а также умствование в рифму по этому поводу, унаследованное от поэтов-разночинцев и закреплённое в словах знаменитой революционной песни: «Вышли мы все из народа». Для Самойлова, иронизирующего над собственными «фантазиями народолюба», поэт становится столь же равноправной частью народа, сколь и человечества: «…если ты принадлежишь ему и не сбит с толку предубеждением, тщеславием или идеей субординации».
(Заметка на полях: приведённые в конце тома «Библиотеки поэта» редакции и варианты не только приоткрывают доступ на суверенную поэтическую кухню, но и дают нешуточное представление о взыскательности нашего автора. Навскидку могу перечислить десятки стихотворцев, которые были бы счастливы написать строфы, Самойловым в итоге отвергнутые. Безмерно жаль, что в томе «Поэм» редакции и варианты отсутствуют.)
Позиция «лежащего на диване», чуждого современности чудаковатого поэта-анахорета - и, одновременно, беззаботного гуляки-острослова - довольно прочно закрепившаяся за Самойловым, не лишена некоей кокетливости, даже карикатурности. Надо сказать, что сам поэт немало способствовал укреплению этого мифа: и собственным Пярнуским отшельничеством, и замечательными, полноправно соперничающими с Глазковскими, юмористическими шедеврами. Следует отдавать себе отчёт, что избранная маска - помимо исторически спасительной при любой форме тиранства позы юродивого - выполняла, подобно «старому пиджаку» Окуджавы, не только камуфляжную, но и вполне конкретную литературную задачу. Это было своеобразное противоядие от чрезмерной пафосности, унаследованной современной Самойлову советской поэзией у своих предшественников - символистов и футуристов. При этом сам поэт, достаточно толерантный по отношению к современникам, похоже, в какой-то момент стал тяготиться избранной ролью. И, одновременно, невозможностью от неё отказаться:
Я сделал вновь поэзию игрой
В своем кругу. Веселой и серьезной
Игрой - вязальной спицею, иглой
Или на окнах росписью морозной.
Не мало ль этого для ремесла,
Внушенного поэту высшей силой,
Рожденного для сокрушенья зла
Или томленья в этой жизни милой.
Да! Должное с почтеньем отдаю
Суровой музе гордости и мщенья
И даже сам порою устаю
От всесогласья и от всепрощенья.
Но все равно пленительно мила
Игра, забава в этом мире грозном -
И спица-луч, и молния-игла,
И роспись на стекле морозном.
Игла здесь апеллирует, скорее, не к сшивающей разодранную ткань мироздания игле из «Большой Элегии Джону Донну» Бродского - но к более смиренной игле из стихотворения Ходасевича «Без слов»:
А я подумал: жизнь моя,
Как нить, за Божьими перстами
По легкой ткани бытия
бежит такими же стежками.
Во вступительной статье к тому стихотворений Андрей Немзер высказывает поразительную по точности мысль: «Выстроив в середине 1960-х поэтическую систему, разделенную на потаенно дневниковую “поэзию для себя” и совершенную (порой с легким холодком) “поэзию для публики”, он <Самойлов> медленно, от книги к книге, рефлектируя и рискуя, сводил два разностройных стиховых массива в смысловое единство». В создававшихся тогда же, в 70-х, «Пярнуских элегиях» из-под игровой маски проглядывает лик подлинного трагизма. Лицо поэта, не обезображенное, но облагороженное страданием:
Любить не умею.
Любить не желаю.
Я глохну, немею
И зренье теряю.
И жизнью своею
Уже не играю.
Любить не умею -
И я умираю.
Чудо Самойлова-лирика - в умении «претворить (по выражению уже цитированного Андрея Немзера) стихи о нелюбви в стихи о любви». Одного этого уже достаточно, чтобы остаться не только в истории русской поэзии ХХ века, но и в благодарной памяти читателей.
Я сознательно не обращаюсь к стихам Самойлова, ставшим хрестоматийными: «Сороковые, роковые», «Я - маленький, горло в ангине», «Я зарастаю памятью», «Пестель, поэт и Анна» или «Конец Пугачева» - без них нашу поэзию второй половины истекшего столетия представить попросту невозможно. Замечательность вышедшего в «Библиотеке поэта» тома в ином - в едином пространстве поэзии Самойлова, состоящем не только из ранее опубликованных шедевров, но и из дневниковых стихов, стихотворений на случай. Всё это даёт представление о подлинном масштабе личности поэта. С горечью констатирую: поэта по сей день должным образом не прочитанного и не оцененного.
Приведу ближайший для меня пример. Любил и люблю строки Гандлевского «Но стихи не орудие мести, / А серебряной чести родник» - и лишь сейчас, перечитывая Самойлова, наткнулся у него на стихотворение 1975 года:
А слово - не орудье мести! Нет!
И, может, даже не бальзам на раны.
Оно подтачивает корень драмы,
Разоблачает скрытый в ней сюжет.
Сюжет не тот, чьи нити в монологе,
Который знойно сотрясает зал.
А слово то, которое в итоге
Суфлер забыл и ты не подсказал.
И ещё: поэт, ставший едва ли не символом традиционности, написавший «Книгу о русской рифме», дал - одновременно - лучшую из формул верлибра, которые я когда-либо встречал:
Мое единственное достояние -
Русская речь.
Нет ничего дороже,
Чем фраза,
Так облегающая мысль,
Как будто это одно и то же.
Именно «фраза, облегающая мысль» - и есть та традиция, приверженность которой Самойлов отстаивал всю свою жизнь. Отличительный знак его самостояния в окружающем повальном неряшливом стихописании. Ещё одной чертой этого самостояния стал гигантский по объему корпус поэм, составивших том, вышедший в издательстве «Время». Писание поэм (тем паче - поэм сюжетных и драматических), похоже, было для Самойлова своеобразным жестом внутренней аскезы: «Поэмы спасают поэта. // Нужна воля и нелюбовь к себе, чтобы выстроить сюжет». Это тоже было движением по пути наибольшего сопротивления: сама идея поэмы - после изнурительной «Середины века» Луговского, после поэм-циклов Евтушенко (ну и, конечно же, после всевозможных творений Егора Исаева) - была профанирована. Обрекая себя на этот непопулярный жанр, поэт, похоже, рассчитывал лишь на «провиденциального» читателя - а значит, при всём подспудном пессимизме, верил, что отправленные им письма в бутылке будут востребованы и прочитаны:
Когда сумбур полународа
Преобразуется в народ,
Придет поэт иного рода,
Светло и чисто запоет.
<…>
А вы, хранители традиций,
Вдруг потеряете себя,
Когда потомок яснолицый
Над вами встанет, вострубя.
Потомок покамест не вострубил. Но и «сумбур полународа» в народ ещё не преобразовался. Я уверен, что одну из причин тому Самойлов определил в хрестоматийных стихах, написанных после смерти Ахматовой. Не удержусь, и процитирую целиком: сорок лет прошло, а куда как актуально:
Вот и все. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло, и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.
По-моему, никто из критиков ещё не обращал внимания на очевидную перекличку Самойловского «всё разрешено» с «если Бога нет… всё дозволено» Достоевского.
Но не всё дозволено. Не всё. Слава Богу, пока ещё не всё…
Update:
К возникшей дискуссии прибавился пост в журнале Влада Кулакова
vladkul. Даю ссылку:
http://vladkul.livejournal.com/26003.html