часть 1
http://kraj-terem.livejournal.com/140637.htmlчасть 2
часть 3
http://kraj-terem.livejournal.com/141157.htmlчасть 4
http://kraj-terem.livejournal.com/141342.html Данные обстоятельства, как уже говорилось, не могли не вызвать сильнейшего обострения «эволюционной болезни». Это связано не только с тем, что эволюция мозга по своим темпам резко опередила общефизиологическую (которая у гоминид приобрела патологически замедленный характер), но и с тем, что смещение «переднего края» эволюции в область мозга изменяло само содержание эволюционного процесса. Здесь уже можно говорить не об одном, а о двух, все более расходящихся эволюционных линиях. Первая продолжение общих морфофизиологических изменений организма в русле биологических процессов инерционного доразвития (горизонтальное направление). Вторая психофизиологический пролог эволюции культурной цефализация и сапиентизация, протекавшие в значительной степени под воздействием развивающейся МФА и выражавшие вертикальное направление межсистемной эволюции[22].
Нестыковка двух эволюционных линий не абстрактное умопостроение, а реально действующий фактор, объясняющий многие коллизии антропогенеза и раннего культурогенеза.
Один из примечательных феноменов антропогенеза торможение развития речи как следствие отставания общефизиологических изменений от опережающего развития мозга. Начала речевых функций вполне могли проявляться едва ли не у поздних австралопитеков, но на пути развития этих функций возник физиологический барьер. А. Уолкер, исследуя костные останки т. н. «мальчика из Турканы» (homo erectus, найденный близ озера Туркана в Кении), обнаружил, что отверстие позвоночного канала у него значительно уже, чем у современного человека. По этой причине позвоночный столб не мог вместить то количество нервных волокон и клеток, которое необходимо для надежного управления дыханием. А поскольку развитие речи физиологически обусловлено способностью контролировать выдох, то сколь ни продвинулись бы психофизиологические и когнитивные предпосылки речи, их реализация уперлась в проблему седьмого спинного позвонка (Т7)[23]. Поэтому специалисты предполагают у архантропов лишь микроскопические подвижки в развитии речи.
Если у архантропов главный фронт болезнетворной нестыковки проходил между морфофизиологией тела и психофизиологией мозга, то у неандертальца он сместился и оказался между этой самой психофизиологией мозга (морфофизологическая эволюция тела была уже почти завершена) и набиравшей немыслимые по биологическим меркам темпы эволюцией культуры. Это и послужило, как представляется, главной причиной «трагедии неандертальца». Вообще болезненные дисфункции, связанные с запаздыванием общефизиологической эволюции по отношению к развитию мозга, несомненно, служили причиной вымирания многочисленных «тупиковых» видов. Это обстоятельство и сыграло, по-видимому, ключевую роль в установлении видовых границ эволюционных трансформаций для гоминид от австралопитеков и родственных им видов до неандертальцев. Последние стали последней жертвой эволюционной болезни: у неоантропов морфофизиологическая эволюция уже полностью подчинилась культурной эволюции и инкорпорировалась в нее.
Рискуя отчасти повторить сказанное в гл. 2, напомню, что истоки эволюционной болезни проявились в совершенно конкретном наборе симптомов. Уже поздние австралопитеки в полной мере почувствовали «прелести» отрицательного универсализма: вынес из-под кавычек неспециализированность, морфологическую и поведенческую «бескачественность». Прямохождение, развивающийся неотенический комплекс, прогрессирующий синдром родовой травмы (у австралопитеков, если судить по реконструкции их физического образа[24], еще минимальный) и некоторые другие морфофизиологические изменения стали причиной широкого спектра дисфункций, охвативших все стороны жизни. Общим следствием этих дисфункций и стала описанная в гл. 2 аритмия, в силу которой предки человека выпали из природной системности и стали, говоря языком синергетиков, фактором неравновесия по отношению к порядку природного универсума.
Ослабление биоритмических регуляций разбалансировало все механизмы эволюционного процесса: снизилось давление естественного отбора[25], упала динамика популяционных волн, изменился характер витальных процессов, протекавших на уровне локальных популяционных групп и отдельных особей (протоиндивидуумов), психика которых стала страдать от перцептивного хаоса и глубже от нарушения природных режимов ПМ и связи с ИМ. Эта разбалансированность стимулировалась не только опережающей цефализацией (столь бурное, по общеэволюционным меркам, формирование неокортекса в любом случае не могло проходить безболезненно), но и изменением функциональной конфигурации мозга. Последнее привело к изменению режимов сенсорного восприятия разными органами чувств, что, в свою очередь, вызвало не только усиленное развитие одних каналов восприятия (зрение) и редукцию других (обоняние), но и общее изменение соотношения интегративности и дифференцированности сенсорного восприятия[26].
Природная интегрированность в ВЭС оказалась безвозвратно утраченной, а новый системно интегрирующий контур еще даже не начал формироваться. Таким образом, развитие МФА приняло форму сильнейшей психофизиологической аномалии, с которой, несомненно, связано и развитие асимметрии в сексуальной физиологии. Разбалансировка коитальных режимов между полами вкупе с развивавшейся гиперсексуальностью21 явилась, однако, не только сильнейшей биологической патологией, но и фактором, выведшим предков человека за пределы биологического[27]. Можно сказать, что это обстоятельство стало результатом «встречи» общеэволюционных аномалий с дисфункциями локального психофизиологического уровня.
Итак, вероятно, уже австралопитеки попали в необычайно сложную ситуацию: значительный сектор жизненно важных инстинктивных программ оказался частично (а в некоторых аспектах полностью) разрушенным.
Среди ключевых и теснейшим образом взаимосвязанных проявлений этого разрушения можно выделить три: распад природной ритуальности как способов психо-поведенческой самонастройки, деформация и фрагментарная деструкция сигнальной коммуникативности и разбалансировка присущих высшим приматам социальных структур.
Вследствие изменения структуры и состава популяций[28] была ликвидирована основа биологической социальности, а когнитивные дисфункции и выпадение из ритмических регуляций подорвали психическую основу животной ритуальности. Точнее психическая матрица коллективных ритмически организованных действий, направленных на коррекцию поведенческих программ, осталась, но ее содержание и процессуальный порядок осуществления оказались необратимо разрушенными. Содержание прежней животной ритуальности стало неадекватным новой ситуации из-за того, что прежняя инстинктивная «правильность» животного поведения более не соответствовала пм психической конституции ранних гоминид. К тому же сами алгоритмы ритуальных действий стали разрушаться под действием болезненной аритмии. Ясно, что в силу необратимости эволюции ни о каком прямом «возвращении в природу» естественным путем не могло быть и речи. Оставалось, стремясь к достижению утраченной гармонии, вырабатывать принципиально иные, отличные от природных регулятивы жизнедеятельности.
Таким образом, австралопитеки оказались перед суровым вызовом, имеющим не только и, быть может, не столько внешнюю, сколько внутреннюю причину не сводимую к давлению экосреды, а скорее выводимую из вертикального вектора эволюции. Потому и появление неординарных для природной виталистичности мотивов и форм поведения было продиктовано не «естественными биологическими потребностями», а необходимостью ответа на глобальный эволюционный вызов. Поиск ответа был неосознанно направлен на реконструкцию ритуала как интегративной программы, в которой было возможно и достижение психической гармонизации, и ресоциализация. Вернее, в эту сторону был ориентирован весь комплекс спонтанных психо-поведенческих изменений. И хотя действия, ведущие в означенную сторону, еще вполне по-природному закреплялись и передавались из поколения в поколение, а дисфункциональные нет, сам характер изменений когнитивных и поведенческих практик уже, несомненно, был обусловлен началом смыслогенетических процессов. Разумеется, у австралопитеков они могли быть лишь точечными, обрывочными и ущербными.
У истоков смыслогенетический конвертации разбалансированных биопрограмм находится синкретический протокультурный/проторитуальный комплекс практик. Он включает в себя три главные компоненты: артефактуальную деятельность, начала речевых функций и основы надприродной социальной организации. Подчеркну еще раз: последовательное перечисление этих аспектов не означает ни какой-либо между ними иерархии, ни тем более возможности их автономного бытования. Все они суть грани единого культурногенетического процесса, связанного общим генезисом.
Эти протокультурные практики нацелены на две условно выделяемые группы задач. Первая прямое и непосредственное достижение гармоничного и комфортного состояния на психофизиологическом уровне отдельного индивидуума. Вторая связана уже с надындивидуальным уровнем: это ресоциализация в оболочке реконструируемого ритуала. Реализация всей совокупности этих задач положила начало точечному, фрагментарному бытию культуры, направленному в перспективе на самооформление в систему. Не уверен, что именно это имел в виду М. К. Мамардашвили, когда сказал: «„хаос <„> окружает каждую точку культурного существования внутри самой культуры». Но применительно к описываемой ситуации это очень точно. При этом формировался специфический надприродный сектор психосферы, в котором зарождалась имманентная субъектность культуры с ее собственным principium volens.
Есть основания предполагать, что появление первых каменных артефактов это не самое начало культуры, а результат некоего достаточно долгого доартефактуального пролога, имевшего место в эпоху австралопитеков. К тому же первые артефакты могли быть изготовленными из дерева и потому не сохранились. Как уже отмечалось в гл. 2, не столь важно, кто был создателем первых артефактов: кениантроп, родственный ему неизвестный антропоид или поздний австралопитек. Главный герой раннего культурогенеза, несомненно, homo habilis[29]. Это он, соединявший в себе как прогрессивные, так и регрессивные (главным образом в пропорциях тела) черты, оказался в самом критическом эволюционном положении. Это он был обречен совершить прорыв к совершенно новым поведенческим формам и практикам, результатом которых и стало если не само появление, то по меньшей мере распространение галечной индустрии.
Рассуждения об эволюционных процессах, несоизмеримых по длительности с жизнью не только отдельно взятого представителя ранних гоминид, но и многих их поколений, не должны уводить от вопроса: что именно делал хабилис, раскалывая и оббивая галечные камни? Какие свои насущные проблемы он таким образом решал? И почему он решал их именно так? При всей шаткости возможных реконструкций мы обязаны предложить хотя бы гипотетический ответ.
Во-первых, откорректирую постановку вопроса. Он не о целях видовой особи (когнитивные механизмы целеполагания ей были не известны), а о целях самой нарождающейся культуры: куда был направлен ее principium volens[30]? Ведь явно недостаточно одного лишь утверждения, что изготовление первых артефактов и оперирование с ними осуществлялось в полубессознательном режиме. Как недостаточно и обращений к, прямо скажем, не очень убедительным концепциям «комплекса имитативных действий» или «оптического поля».
Во-вторых, ни в коем случае нельзя упускать из виду комплексность и взаимосвязанность морфофизиологических и психических трансформаций. Мы не вправе выделять какой-либо из факторов раннего культурогенеза в качестве основного, генерализующего и иерархически подстраивать к нему остальные. Соответственно, и оценка ситуации также комплексна и неоднозначна. Здесь мы имеем дело с такой степенью синкретичности, которая не только в принципе исключает какую-либо осознанную дифференцированность практической активности, но и поддерживает глубочайший изофункционализм между психическими и поведенческими практиками. Иначе говоря, мы сталкиваемся не с набором отдельных, пусть даже и как-то взаимосвязанных практик, а по сути, с неким внутренне единым праксисом, который мы лишь в силу неизбывной аналитичности нашего дискурса рассматриваем в отдельных аспектах, т. е. по его проявлениям в той или иной проекционной сфере. Поэтому говорить о каком-либо производстве, возникшем без всяких внепроизводственных культурных предпосылок и нацеленном на решение исключительно производственных задач, а создаваемые при этом артефакты рассматривать только как технологические орудия и приспособления вульгарнейшая модернизация. Охватить и описать этот палеосинкретический праксис целостно, в рамках линейного дискурса невозможно вообще.
Нельзя упускать из виду и громадные отличия фигурантов раннего культурогенеза от современного человека в плане психической конституции. Эти отличия на словах, разумеется, признают все исследователи, но в конкретном анализе почти никто их не учитывает. Напротив, они и хабилису, и эректусу, и неандертальцу с легкостью необыкновенной приписывают когнитивные свойства современного человека. Нежелание и неумение исследователей углубляться в этот аспект отчасти связаны с тем, что затрагивается весьма неприятная для традиционного научного сознания тема: наличие у древнего человека не только несравнимо более сильной, чем у современного человека, суггестивной потенции, но и сильнейших телепатических способностей. Их существование официальная наука хотя и признает (весьма неохотно), но продолжает упорно игнорировать. А между тем, не учитывая глубокую погруженность психики гоминид в ВЭС, действительное, а не мнимое восприятие и переживание так называемой «параллельной реальности», прямое воздействие энергий разных физических субстанций и т. д., в принципе невозможно понять и адекватно объяснить феномены ранних этапов культуры. Можно сколько угодно кривиться и пренебрежительно называть все это паранаукой, но рано или поздно со всем этим придется считаться всерьез. Иначе мы никогда не поймем, как был «заколдован» мир, расколдованный (по М. Веберу) просвещенным европейцем.
5.3.1. Протокультурный праксис
Не утверждаю, что практики по изготовлению первых артефактов вообще не имели никакой утилитарно-технической функции. Утверждаю лишь следующее:
в палеосинкретическом комплексе протокультурных практик утилитарная функция занимала подчиненное, второстепенное место;
не будучи осмысленной, она не могла осуществляться на основе осознанного целеполагания;
изготовление артефактов не было вызвано к жизни непосредственными биологическими потребностями, связанными с первичными программами жизнеобеспечения[31];
утилитарно-инструментальная функция лишь постепенно вычленялась из синкретического комплекса, и о выраженности этой функции можно говорить лишь применительно к ашельской эпохе;
утилитарно-орудийная функция первых артефактов почти полностью, если не всецело, подчинялась функции магемной.
Таким образом, ответ на вопрос о том, что представляло собой первое поколение артефактов, и на какие экзистенциальные вызовы отвечал их носитель/ изготовитель, в смыслогенетической теории дается через постижение магемномедиационного характера протокультурных практик.
Пока несформировавшееся мышление имело лишь точечный характер и спорадически растождествлялось с актами поведения, ни о каких, повторю, сознательном целеполагании и надситуативной активности не может быть и речи. Поэтому первые артефакты создавались спонтанно, в лучшем случае, полуавтоматически. При этом закрепление полуавтоматических операций было возможно лишь при условии достижения быстрого положительного психического эффекта; даже простые ритмические движения рукой сами по себе вполне эффективная форма ситуативной психической авторегуляции, тогда как объект приложения этих движений первоначально мог быть совершенно случайным. Когда же объектом, опять же случайно, оказался камень, это могло дать определенное «приращение» психического эффекта, и он стал закрепляться. Я убежден, что камень не случайно оказался в руках олдувайского гоминида. И как бы ни было важно само погружение в процесс, природа «объекта» приложения деятельных усилий не менее значима. К теме психического взаимодействия со стихией камня я вернусь чуть позднее.
Сейчас же надо в общих чертах охарактеризовать магемные функции первых артефактов продуктов галечной каменной индустрии олдувая. Теоретическая модель артефакта-магемы в общих чертах обозначена в предыдущей главе. Поэтому ограничусь лишь некоторыми напоминаниями. Так, главный тезис смыслогенетической теории заключается в том, что побудительным мотивом к протокультурным практикам было спонтанное стремление преодолеть психические дисфункции, вызванные эволюционной болезнью. Однако за гармонизацией психических процессов стояла и более глубокая и фундаментальная задача: выработка новых каналов ПМ и связей с ИМ взамен «забракованных» вертикальным эволюционным прорывом «челночных» траекторий, по которым осуществляла ПМ животная психика.
Поиск и обретение алгоритмов моторных действий, оказывавших немедленный (ситуативный) психотерапевтический эффект, самое простое и поверхностное объяснение тому, что олдувайские гоминиды манипулировали с галечными камнями. Но даже простые ритмические движения рукой, повторяясь бесчисленное количество раз в качестве бессознательного психотерапевтического средства, разрабатывали сенсомоторный канал для освоения линейно-дискретных когнитивных процедур. Именно через этот канал в отсутствие развитых речевых функций происходили стимуляция и развитие левополушарных мыслительных техник.
Скорее всего манипуляции с камнем изначально входили в широкий ряд сходных моторных действий, решавших проблемы ситуативной психокоррекции, и лишь со временем выдвинулись на первый план. Ситуативный психотерапевтический эффект был внешним проявлением глубокой и продуктивной ПМ. Суть же ПМ заключается в том, что протокультурное сознание в полубессознательном режиме «подправляло» прафеномен, приводя в относительное соответствие его внешний (перцептивный) и внутренний (когнитивный) образы. Причем структура этих образов уже не сводилась к феноменам эйдетического восприятия, хотя и генетически была с ними связана. При этом к первичному праксису совершенно неприменима дихотомия процесса и результата. В отсутствие выраженных каузальных когнитивных корреспонденций самой идее обусловленности результата процессом как в темпоральном, так и в прагматическом аспектах, еще только предстояло возникнуть и развиться. Постепенный приход к понятию результата параллельно с развитием левополушарных когнитивных технологий и надситуативной активности, подталкивало психику к ослаблению партиципационного погружения в прафеномен и к его экзистенциальному отстранению, отчуждению.
Итак, любого рода манипуляции с изготовляемым артефактом это прежде всего спонтанное стремление вернуться в состояние максимальной психической слитности с ним и снятия отчуждающей дихотомии я другое. Становясь прафеноменом и адресатом партиципации, галечный камень открывал возможность в ходе манипуляций с ним не только пережить глубокое чувство сопричастности и единства с миром, но и осуществить тем самым магический акт ПМ. Причем в силу все той же нераздельности психического и поведенческого акт этот не мог быть в полной мере осуществлен в чисто когнитивном плане, без деятельной, физической компоненты.
Протокультурный праксис сродни «колдовским» действиям ребенка, изменяющего вид и форму предмета в соответствии с неосознанными внутренними импульсами, за которыми стоит пробуждающееся сознание, ступившее на путь смыслогенеза. Неодолима тяга сознания экстериоризовать себя вовне, отметить, зафиксировать партиципационное единство с миром и свое в нем присутствие. А фокусом этого единства выступает тот или иной отдельный предмет, то есть прафеномен, ставший предметом в результате о-смысления и партиципационного природнения, которое в раннем сознании непременно было обусловлено практическим на него воздействием. Поэтому для ребенка порой совершенно безразличны практические достоинства новых игрушек, тогда как поломанность и затрепанность старых игрушек представляет глубокую экзистенциальную ценность их изломанность есть продолжение внутреннего мира ребенка, история его живого партиципационного опыта.
Так и предки человека, которые, как считают многие, переживали свое я не столько как нечто внутреннее, сколько как экстериоризованное вовне чувствилище всего социоприродного окружения, фиксировали свой партиципационный опыт в «подправляемых» протообъектах. Можно сказать, что первый акт культурной коммуникации, в отличие от биологической сигнальной, это диалог человеческой экзистенции со своим отражением в практически преображенном прафеномене, ставшем таким образом магемой предметом культуры. Итак, осуществляя стихийную психическую самонастройку в поврежденных эволюционной болезнью секторах психики, гоминиды встали на путь рукотворного изготовления магем-медиаторов. Партиципируясь к ним, гоминиды начинали диалог с миром на новом языке на языке смыслов. При этом мир выступал в неразделенном единстве своего эмпирического и запредельного модусов. И потому диалог с как бы вновь открываемыми реалиями физического мира это диалог также и с их психическими матрицами и пронизывавшими их интенционально-энергийными потоками. Так гоминиды нашли новые ключи к психосфере и, разумеется, не сознавая этого, начали посредством новых режимов ПМ устраивать в ней свой особый надприродный сектор. Глубинная же цель всякого рода ПМ, напомню, состоит в экзистенциальном обращении к ИМ. То, что к верхнему палеолиту в шаманском мифосемантическом комплексе сложился уже достаточно широкий ряд символов (мост, столб, лестница, протянутая наверх нить и др.) репрезентирующих магемы-медиаторы факт неоспоримый. Вопрос в том, насколько далеко в предшествующие эпохи уходит начало формирования этих представлений. По моему мнению, превращение прафеномена в артефакт-магему посредством полуспонтанных протомагических манипуляций и есть содержание первичных артефактуальных практик, овеществлявших первое поколение смыслов. А то, что с современной точки зрения видится главным результатом, т. е. изготовление некоего орудия, это эпифеномен, периферийный продукт магических операций. В связи с этим, вероятно, нет нужды подробно опровергать известную точку зрения, согласно которой «относительное обилие на палеолитических стоянках незавершенных кремневых орудий»[32] объясняется «браком» репликации. Этим же аргументом «трудовики» пытаются объяснить и отсутствие на этих артефактах следов технического использования.
Из точки максимальной палеосинкретичности (олдувай) начались постепенная инструментализация артефакта и умаление его магемной функции в пользу технологической. Однако масштабы продвижения по этому пути для всей эпохи палеолита не следует преувеличивать.
Добавлю попутно, что из этой же точки палеосинкрезиса берет начало еще одна важнейшая культурогенетическая линия. Любое действие в протокультурных практиках имело ритуально-магическую (содержательную) и моторнооперационную (техническую) компоненту. На основе последней развивались операционные и психологические автоматизмы. Поскольку цель всякого действия достижение партиципации, то рано или поздно возникла потребность отбросить опустевшую, лишенную всякой партципационной наполненности и, соответственно, сакральности операционность. Отсюда неизбывное стремление разгрузить сознание от психологически фрустрирующей профанно-рутинной работы, что, в свою очередь, породило технологизм как принцип перекладывания рутинных операций на некий технологический эрзац сознания, способный осуществлять тот или иной набор стандартных операций. Важность этого явления для генезиса социокультурных систем трудно переоценить. Обособление операции от ее изначального партиципационного содержания имеет прямое отношение не только к развитию технологизма и инструментализма как такового, но и к дифференциации социальных функций. С этим, в свою очередь, связан обширный комплекс разнообразных проблем и коллизий, вплоть до образования в наше время омертвело-профанной техногенной среды и появления «одномерного человека» монофункционального винтика макросоциального механизма.
Таким образом, если непосредственные мотивы развития технологизма и инструментализма, как и его конкретно-исторические формы, могут диктоваться конкретными прагматическим задачами, то сама его когнитивная возможность базируется на стремлении избавиться от рутины механических действий, не содержащих партиципационных переживаний. Нейрофизиолог назвал бы такой механизм снятием фрустрирующей нагрузки на мозг. Этим и объясняется стремление человека к изобретательству, технологическому совершенствованию и т. д. Причем движущей силой выступает не столько ожидаемый утилитарный эффект (хотя и не без этого), сколько неодолимое стремление избавиться от изматывающей рутины однотипных моторных действий. Хотя, разумеется, с развитием Культуры палитра мотивов обогащается и усложняется.
В подтверждение сказанного отмечу, что всякого рода изобретения далеко не всегда сразу обнаруживают свою прикладную полезность. И если полезность эта являет себя лишь в далекой временной перспективе, то неправомерно ею одной объяснять порывы к инновациям. А вот партиципация к новообразованным феноменам и к самому процессу их создания обретается сразу. Впрочем, обширнейшая категория исторических субъектов во всех без исключения культурах находит чисто когнитивные режимы адаптации к рутинной деятельности, и потому ни в каких технологических инновациях-уловках не нуждается. Но это отдельная тема.
Вернемся к вопросу о двух смыслогенетических линиях, берущих начало из точки палеосинкрезиса. Первая, напомню, связана с постепенной инструментализацией артефакта, вторая это сохранение, развитие и усиление собственно магической функции артефакта. Ни о какой технологической мотивации, разумеется, и речи быть не может. Но главное то, что в этом секторе ментальности консервируется локально-ситуативное, правополушарное в своей основе «гештальтное» мышление. Осуществляя посредством артефакта-магемы акт ПМ, палеомышление максимально приближается к полному погружению в мир локальных перцептивных и психо-энергетических таковостей, в мир прямых когерентных суперпозиций, почти не затронутых/испорченных каузальностью.
Стремление удержать или «собрать заново целостные таковости как единицы восприятия (позднее познания) действительности, проходит, дробясь и мельчая, через всю историю человеческой мысли вплоть до конструирования таких эпистем как «целостный социальный факт» (М. Мосс) и т. п.
Артефакт при этом выступает в функции проводника, посредника, на него проецируется экзистенциальное и магико-прагматическое содержание акта ПМ.
Локально-ситуационное отношение к артефактам-магемам (этнографы его наблюдают в традициях фетишизма) отсылает нас к самым первичным стадиям протокульутры и косвенным образом объясняет магическую функциональность галечных камней олдувая. Эти камни суть протофетиши служили они прежде всего ситуативными отмычками в когерентный мир, прямая и спонтанная связь с которым медленно утрачивалась по мере очеловечивания. Этим, в частности, можно объяснить явно избыточное, по меркам с производственной необходимости, количество обработанных камней на стоянках олдувая. А если камень использовался, конечно же, ситуативно, в функции, которую с современной точки зрения можно назвать производственной или технологической, то для самих олдувайских гоминид функция эта никоим образом не могла отделяться от протомагической.
Шлейф палеосинкрезиса был настолько велик, что наблюдая за современными первобытными народами, специалисты не могут не признать: «одна из отличительных особенностей примитивной культуры отсутствие дифференциации культурных явлений, и что на этом уровне развития нет ничего, что было бы только правом или только обычаем, только религией или только хозяйством»[33].
Локально-ситуативное отношение к артефакту-магеме оказалось живучим не только в силу колоссальной инерции: психические матрицы такого образа мыслей складывались и усиливались бесчисленным количеством повторений на протяжении по меньшей мере миллиона лет. Кроме этого, психические силы, сдерживающие развитие надситуативной активности, опираются и на сохранение «реликтовых» правополушарных перцептивных и когнитивных технологий, которые, будучи антропологической константой, в принципе не могут быть подавленными и изжитыми до конца. Поэтому развивающаяся надситуативная активность как в рамках магического праксиса, так и вне его[34] не столько подавляет и преобразует активность локально-ситуативную, сколько ответвляется от нее и постепенно завоевывает доминирующие позиции.
Устойчивость локально-ситуационного мышления и отношения к вещам, которые этнографы обычно связывают с наиболее архаичными формами фетишизма, подтверждается многочисленными наблюдениями.
Так, еще Э. Б. Тэйлор приводит получивший известность рассказ одного исследователя прибрежных районов колониальной Гвинеи: «Ремер раз заглянул в открытую дверь и увидел старого негра, сидящего между 20 000 фетишей своего частного музея: он совершал таким образом свои молитвы. Старик сказал ему, что не знает и сотой доли услуг, оказанных ему этими предметами. Их собирали его предки и он сам. Каждый оказал им какую-нибудь услугу. Ремер взял в руки камень величиной с куриное яйцо, и хозяин рассказал его историю. Однажды он выходил из дома по важному делу, но, перейдя через порог, наступил на этот камень и ушиб себе ногу. “Ага! подумал он, ты здесь”. И он взял камень, который действительно много помог ему тогда в его делах»[35].
Поразившее наблюдателей количество предметов-фетишей объясняется конкретностью, сугубой локальностью ситуации, в которой тот или иной предмет мог проявить свои магические свойства. Как тут не вспомнить «коллекции» сбитых галечных камней олдувая?
Вопрос о том, насколько «иллюзорны» и «мистифицированны» отношения между человеком и «чувственно-сверхчувственным» предметом, как это обычно принято трактовать, был затронут в разделе 3.2. В связи с этим важно отметить, что иерархизация артефактов-магем (позднее фетишей) происходила не из-за «относительного упорядочения и систематизации человеческих представлений», а в силу появления своего рода психо-энергетических «якорей», которые связывают все более индивидуализирующийся психический субстрат человека (см. гл. 3) с психическими матрицами тех или иных вещей, веществ и вообще любого рода субстанций[36].
Эти якоря суть устойчивые партиципационные привязки раннего сознания. Они отражают незримую гетерогенность его психосферных контактов и определяют бессознательные критерии, по которым из бесконечного множества природных объектов (каждый из них потенциально мог стать фетишем)[37] начинают выделяться предметы, по тем или иным причинам привлекавшие преимущественное внимание. И уже как следствие этого начинает складываться иерархия «относительно упорядоченных представлений» о вещах и разнице их магического потенциала.
Вряд ли те и иные вещи стали магическими фетишами только потому, что каким-то образом внешне выделялись среди себе подобных (например, вещи, отмеченные Г. Нассау, вообще внешне неприметны). Причина в том, что они оказывались по своим незримым, но ощущаемым интенционально-энергетическим характеристикам релевантными тем или иным локальным когерентным суперпозициям, в которые ситуативно вовлекается психическая матрица человека. Переживание этой ситуативной (а позднее и устойчивой) релевантности и есть магический акт ПМ, в результате которого физический носитель психической матрицы получает статус атрибута магического праксиса. Статус этот, в силу «логики» психо-энергетической эмпатии, распространяется на аналогичные по своей интенционально-энергетической субстанции вещи. Не исключено, что комбинации естественных ингредиентов, каждый из которых обладал магической функцией прото-фетиша, не менее древняя и не менее бессознательная практика, чем изготовление первых артефактов[38]. Быть может, именно с бессознательного механического соединения естественных ингредиентов на путях «нащупывания» новых каналов ПМ и начали вырабатываться в «самом нижнем» палеолите психические предпосылки надситуативной активности вообще?
Сущность первых артефактов заключается в магической фиксации партиципационного переживания или, точнее, целостного комплекса переживаний, который в современной лексике звучал бы, как я, переживший единение с миром посредством вот этого предмета.
Поэтому не удивительно, что эти артефакты выполняли еще две функции. Во-первых, служили внешней репрезентацией его психической матрицы, интуитивно перцептируемой другими членами группы в условиях заново формирующейся среды социальных коммуникаций, и, во-вторых, являлись внешней репрезентацией самого индивидуума.
Применительно к мезолитическим чурингам о такой репрезентации можно говорить совершенно определенно (Б. Спенсер, Ф. Гиллен, К. Штрелов). Причем репрезентируется не душа или тело индивидуума как таковые (по поводу чего между названными авторами возникал спор), а прежде всего сама связь между индивидуумом и его тотемным предком. Вполне допустимо предположить, что этот присущий поздней первобытности феномен мог иметь истоки в нижнем палеолите.
И если носителями иных функций, условно выделяемых из палеосинкретического комплекса, могут быть самые разные предметы, то функцию психоэнергетической репрезентации мог выполнять лишь определенный класс предметов, объединенных общей интенциональностью. Таковым для протокультурной стадии стали галечные камни.