Оригинал взят у
rus_turk в
Переселенцы и новые места. 7. Толпа (2)Дедлов (В. Л. Кигн). Переселенцы и новые места. Путевые заметки. - СПб., 1894.
А переселенцы, пока мы рассуждаем, прибывают да прибывают в конторе, толпа сливается в неясную массу торсов, голов, лиц и рубах. Попробуем в ней разобраться.
Толпа состоит из представителей всей России, кроме северных губерний, белороссов и поляков. Северяне тянут на Пермь и Тюмень, поляки увлеклись Бразилией, белороссы сидят дома от непредприимчивости. Остальные - все налицо.
Самыми симпатичными оказываются пензенцы. Народ рослый, мясистый, бородатый, широкоплечий. Старики просто великолепны. Стоит твердо, осанка спокойно-гордая, то, что называется исполненная достоинства. Старики стыдливы: только молодежь входит в одних рубахах, сквозь ворот которых видна дочерна загорелая грудь, а старики, какая бы жара ни была, являются перед лицом начальства в опрятных, застегнутых темно-рыжих армяках. Манеры спокойные, неторопливые: спокойно вытаскивается из-за пазухи платок, из платка вынимаются паспорты и бумаги и подаются начальству. Соображают старики туго, но в конце концов понимают основательно: настоящий вековечный землепашец. Не легковерны, но и не недоверчивы. Глаза небольшие, серые, смотрят из-под нависших бровей как из кустов, но взгляд умный спокойный; холодный, но не злой. О пособиях если и просят, то только потому, чтобы узнать, не обязательно ли их выдают; дело идет не о милостыне, а о праве, которое, впрочем, и им самим кажется сомнительным. Но узнать все-таки надо: на чужой стороне надо обо всем расспрашивать. Молодежи и бабам воли не дают: нахмурил старик брови, - и те стушевываются. Когда старик заговорит о земле, в его голосе звучит что-то отеческое, сдержанно-страстное. Когда он говорит, что на старине надел был мал, «не то что корову, курицу некуда выпустить», - в его голосе тоска, точно он говорит о неудалом сыне. Начнет он объяснять, что в «Бийском» «по слуха́м» земля вольная, цельная, непаханая, - его голос дрогнет от полноты чувства; дрогнет, и старик сделает вид, что закашлялся, чтобы скрыть волнение. Нужно было видеть, какая глубокая скрытая тревога овладевала пензенским стариком, когда он иной раз узнавал, что туда, куда он задумал, идти нельзя.
- В Акмоллы, почтенный, идти нельзя.
Старик бросает из-под бровей на мгновенье блеснувший взгляд и потупляется. Он не спрашивает, боясь выдать свое волнение, но он ждет разъяснений.
- В Акмоллах киргизы живут, и жалуются, что переселенцы их стесняют…
- Так, - говорит старик, чтобы скрыть свое тревожное кряхтение, и снова жадно ждет, где-то там внутри себя, оставаясь снаружи неподвижным.
- Правда ли, нет ли, что стесняют, неизвестно…
- Неизвестно, - деловито вторит старик, но в нем рождается надежда.
- Чтоб разобрать это дело, киргизскую землю теперь межуют…
- На плант?
- На плант. Когда она вся будет на планту, тогда сделают расчет: верно ли, что киргизам тесно. Если стеснения нет, то сколько нужно им дадут, а остальное пойдет под переселение.
- Русскому народу?
- Да.
Старик молчит, стараясь быть спокойным, но не выдерживает, крякает, чмокает, невольно играет перстами, которые только самыми концами, черными ногтями, выглядывают из кожаных обшлагов, и, набрав в грудь воздуха, преувеличенно громко спрашивает:
- А когда ж его кончат?
- Кого его?
- Расчет землицы-то?
- Ах, я и забыл сказать! Через два года. - Старик опять сверкает взглядом: ишь ты, забыл! Нечего сказать, обстоятельный, когда этакое дело забыл! - А теперь, верно тебе говорю, а не то что пугаю: там рогатки поставлены. Конечно, проскочить можно, но крепко там не сядете.
Пензенцы верили, только просили «вычитать бумагу», циркуляр, которым переселение в Степное генерал-губернаторство закрывалось на два года. Но по мере чтения лица их омрачались все более и более и наконец становились темнее тучи. Молодежь и бабы смотрели на стариков с тревогой и тоскою.
Очень похожа на пензенцев мордва. У нас обыкновенно принято обижаться, когда говорят, что великороссы не чистые славяне. Еще чаще думают, что, говоря это, обижают великороссов. По-моему, это похвала. Самый даровитый и энергичный из славянских народов, конечно, великороссы. Чем чище славянин, тем он жиже. Так, у белороссов, у беспримесных малороссов Галиции и Волыни не хватает даровитости, у поляков нет устойчивости и практической мудрости. Чего же тут обижаться, что кровь не чистая, - была бы хорошая. Таким образом, я нимало не хочу обидеть великоросса, если скажу, что мордва ему самый близкий родственник. Не наметавши глаза, вы не отличите мордвина от великоросса из Пензы или Тамбова. Вас поразит только их крупный рост. Все остальное - русь, да и только. Та же крепкая кость, те же широкие плечи и выпуклая грудь, те же окладистые бороды. Лицо - «одно из славных русских лиц», неправильное, но выразительное. Речь, интонация, жесты - чистейшие великорусские. Да и мысль идет, очевидно, теми же путями: речь точна, образна и выразительна. Пензенец да и только. И лишь после частых столкновений с этим великороссом-невеликороссом вы начинаете замечать в нем черточки и черты, которыми он отличается от своего двоюродного братца. Сначала крупный рост. Потом поистине монументальные размеры его баб. Затем костюм этих баб, нимало не напоминающий «мордовских» платьев наших барышень и состоящий из белой рубахи, белых онуч, наверченных так толсто, что ноги мордовской дамы превращаются в бревна, и серег из больших красных шерстяных шаров.
- Да вы откуда? - с недоумением спрашиваете вы.
- Мы, твое степенство, самарские будем.
- Вы русские? Или… будто не русские?
- Русские, - уверенно отвечают они и потом потише, не то что смущаясь, а как будто боясь смутиться, прибавляют: - Только из мордвов мы…
Тут найдутся и еще отличия. Мордвин не так сообразителен и, вслушиваясь, слушает с бо́льшим напряжением, чуть-чуть вытянув шею и склонив набок голову. Взгляд его не так блестящ, и он никогда не сверкнет им на вас, как русский пензенец, когда вы показались ему недостаточно обстоятельным. Душевные его движения не так сильны. Правда, он и крякает, и чмокает, и шевелит перстами, но как будто из подражания великороссу, а не по собственной потребности. И действительно, как только мордвины заговорили между собою по-своему, сейчас же финн оживает в них. Меняются звуки говора, делаясь бесцветными и мягкими; меняются интонации, становясь монотонными; меняется даже лицо, переставая играть мимикой. Но заговорил мордвин по-русски, - и опять пред вами почти настоящий сангвиник великоросс… Если все финские племена, участвовавшие в создании великоросского типа, были такие же малодаровитые, как мордва, то я не вижу никакого резона открещиваться от родства с ними.
Корят великоросса еще родством с татарами. Опять-таки, и это предрассудок, и в этом родстве нет ничего худого. Татарин, вошедший в состав великоросса, совсем не монгол. Он и в основе своей тюрк, да и, кроме того, смешался с волжскими болгарами и хазарами. Сами себя татары Средней Волги называют булгарлык. Татарин, родня великоросса, - среднего роста, жилистый, широкоплечий. Голова маленечко кругла, борода пожиже, но лицо овальное, глаза быстрые, живые, хорошо, совсем не по-монгольски, открытые; у одних маленькие, серые; у других блестящие, веселые, черные. Татарин - неважный земледелец, но способный торгаш. Я мог бы назвать много первостепенных московских и петербургских коммерсантов, происходящих из татар; все это люди вполне русские, предприимчивые, образованные, и в числе семей, которые я теперь припоминаю, я не знаю ни одного некрасивого; напротив, многие - писаные красавцы и красавицы. Как видите, и тут нечем обижаться.
Среди переселенцев татар немного, и они как мужики ненадежны: телеги и лошади плоховаты, сами хорошенько не знают, куда идут; но о «способии» тоже просят.
- Да ведь вы татары.
- Что ж, милый человек, что татары; мы одного царя.
- Ладно! А что у вас толкуют, что татарский царь, в Истамбуле, весь свет завоюет и все татары будут?
Татарин вслушивается, припоминает и, видимо припомнив, что и он что-то подобное слышал, презрительно говорит:
- Это дураки толкуют. Истамбульский царь нам еще ничего не давал.
Иное дело чуваши. Это если и родня, то неприятная. Их идет тоже немного, но изредка в переселенческой конторе, где-нибудь в самом заднем углу, совсем затертая крупной мордвой, энергичными великороссами и стройными великанами из Новороссии, обнаруживается группа маленьких, жиденьких, худеньких безбородых человечков, с черными больными глазами и черными волосами, одетых в белое домотканое полотно; рядом с человечками - такие же дрянные, почему-то перегнутые вперед бабенки, с головой, укутанной белым полотенцем. Стоят, молчат, и точно они не люди, а собачонки, контрабандой забежавшие подремать в укромном уголку.
- Вы кто такие?
Молчат. Лица тупые и совершенно неподвижные.
- Витебские вы, что ли? Или могилевские?
Опять молчат.
- Да что вам нужно-то? Переселенцы?
В ответ слышно невнятное, негромкое, апатичное бормотанье. Можно разобрать что-то вроде: «ехали», «лошадь околел», «давай лошадь новый».
И остальная публика переселенческой конторы с удивлением смотрит на группу курьезных человечков, обернувшись к ним своими лицами. Всем и удивительно, и интересно: откуда такие взялись, и что выйдет из их опроса, - из русской они земли или явились из каких-нибудь заморских стран? Недоумение разрешает казанский или симбирский русский, земляк загадочных человечков.
- Это - чуваши называются, - говорит земляк, сдерживая улыбку, - в нашей губернии проживают. Тоже мужики, крестьяне, землепашеством занимаются, - все как следует…
Хотя чуваши и «все как следует», но в родстве с ними быть, признаться, было бы нелестно. Уж на что мелок и плох оршанский или быховский белоросс, а и тот по сравнению с чувашем если не гвардеец, то гренадер. Умом чуваш недалек: «чувашскую книгу корова съела», говорят русские, и уверяют, что коровьи рубцы и есть чувашская книга. Но про добродушие и честность чувашей идет хорошая слава.
Больше всего хлопот доставляют тамбовцы. Кто их знает, отчего это происходит, но между тамбовцами много, что называется, «отчаянных». Может быть, потому, что тамбовец начал беднеть недавно: нужда уже не гнетет его, но не сломила еще, и тамбовец злобно барахтается в ее тенетах.
Тамбовец входит, и если есть еще народ, становится в сторонке и изучает. Опытный глаз чиновника изучает и его. Обыкновенно тамбовец - высокий, хорошо сложенный мужик. Одет он ничего себе, но все принадлежности туалета как будто маленечко украдены: зипун или широковат, или узковат, сапоги как будто оба с правой ноги, ворот рубахи не по мерке, а картуз, который он мнет в руке, старый и дырявый; на шее повязан не по нужде, а из франтовства розовый платок. Волосы тамбовца светло-русого цвета, расчесаны пробором посредине и даже припомажены. Густая рыжая борода. Лицо было бы прилично, даже красиво, если бы не было окрашено подозрительной краснотой; светлые, серые, большие глаза, с расширенными зрачками, блестят жидким блеском и бегают.
- Тебе что надо?
Тамбовец улыбается, силясь этой улыбкой выразить стыдливость и скромность, и отвечает:
- Я-с так-с… Я, ваше высокопревосходительство, подожду-с.
- Ну и жди, когда говорить не хочешь.
- Ну и подожду-с! - срывается у «него», - глаза сверкают; но он опоминается и за грубым возгласом мгновенно следует сладкий взгляд и улыбка.
- Я говорю: я подожду-с, - медовым голоском прибавляет он.
Тамбовец ждет и тем временем наблюдает и изучает слабые стороны чиновника и сильные стороны просителей. Но вид он имеет сочувствующий чиновнику. Кто-нибудь говорит резко, - тамбовец молча негодует на дерзкого. Смеется чиновник, - смеется и тамбовец. Чиновник сердится, - тамбовец вздыхает и качает головой. Словом, ничего хорошего ждать от него нельзя. И действительно, лишь доходит до него очередь, он сейчас же «оказывается». Откуда он идет? Ответы крайне запутанные: не то из Томска, не то из Уфы.
- Так откуда же ты?
Тамбовец вспыхивает.
- Говорю, в Томске был, в Уфе был, в Кустонае! Всего имущества решился, есть нечего…
- Да ты давно ли со старины?
- Третий месяц.
- Как же ты в Томске успел побывать?
- Обыкновенно как, - на подводе…
- Может быть, ты не в Томске был, а в Омске или в Орске?
- Я и говорю, в Торске.
- А далеко Торск-то этот твой отсюда?
- Чисто изничтожился! Дети, жена… Смерть приходит!
- Ты скажи, где Торск-то этот?
- Да что я - собака, что ли? Помирать мне, что ли? Положим, я ратник ополчения, а дети - рекруты растут. Брошу вот их тут, кормите тогда…
- Не кричи. Билет у тебя есть?
- Есть. Я не бродяга, слава Богу.
- Покажи.
Паспорт оказывается давным-давно просроченным. Сомнения нет: это один из искателей приключений, которые бродят с места на место, где побираясь, где выпрашивая пособия у благотворительных обществ, где поворовывая, кое-когда работая, держась городов и не уживаясь в деревнях. Давать пособия таким очень опасно. Сегодня дали одному, завтра явится десяток, а послезавтра контору осадит целая толпа. Это уже изведано горьким опытом, и потому с тамбовцем поступают круто.
- Что же тебе надо?
- Пустите в переселенческий дом на житье.
- Не пущу.
- Зачем же у вас дом-то?
- Не твое дело.
- Покорнейше благодарим за милостивое объяснение, господин переселенный.
Глаза тамбовца зеленеют. Одну ногу он выставляет вперед, а руку засовывает за кушак. Чиновник пристально и многозначительно смотрит ему в глаза. Напрасный труд: его не «пересмотришь». Но глаза замечательны. Что в них там играет, что трепещет, - никак не подметишь, но в их игре целый монолог, содержащий в себе далеко не комплименты. Чиновник всматривается и, как бы в ответ на немой монолог, говорит:
- Так так-то?
- Так точно-с, - с трепетом злости в голосе отвечает тамбовец, не изменяя ни позы, ни выражения глаз.
- А если так, то… Рассыльный, убрать его!
- Покорно благодарим, господин.
- И вперед не пускать. Видна птица по полету.
- Пок-корнейше благодарим! Много обязаны.
Тамбовец уходит и хлопает дверью.
Средину между тамбовцем и пензенцем занимают великороссы из старых губерний: рязанцы, орловцы, туляки. Отличительный их признак - одежда с влиянием города и то, что называется «неосновательностью». Мужик-то он мужик, но и на дворового смахивает. Пензенец - тот первобытен как медведь. От туляка отдает фабрикой, от орловца - однодворцем, от рязанца не то кучером, не то «фолетором». По внешности он мельче и худее. Худоба эта не хорошая, - не жилистая, а поистощенная. Лицо интеллигентное, но помятое. Голос - нервный тенор. Писателю или чиновнику простительно все это: худосочность, помятость и интеллигентный тенорок; но в землепашце, в мужике это неприятно. Мне представляется тревожным это свойство нашего народа, - быстро вырождаться. Немец, например, гораздо старше нас, история его была труднее нашей, жить ему несравненно труднее; а между тем в Германии народ сохранил свои физические качества куда лучше, чем мы. Многим ли Рязань старше Тамбова, а между тем какая разница между тамбовцем, с которым мы только что имели удовольствие беседовать, и рязанцем! Сравните также черниговского малоросса с воронежским, - первый поместится в кармане последнего, но и воронежец, в свой черед, влезет в заплечную котомку тавричанина или херсонца. Рост и здоровье людей уменьшаются прямо пропорционально числу лет, которое насчитывают себе их пашни.
Рязанцы, туляки, орловцы, отчасти куряне, - «неосновательный народ». Из Пензы, Саратова, Самары, Симбирска идут люди серьезные, настоящие «кондовые» мужики, идут они не на авось, а послав вперед ходоков, по письмам родственников, уже засевших на новых местах; в крайнем случае их ведут «верные» садчики. Конечно, их продают ходоки, обманывают садчики, а родственники вызывают часто потому, что, обеднев вконец, хотят попользоваться деньжонками, которые, они знают, водятся у родни, оставшейся на старине. Но все-таки этот народ совсем зря не пойдет. Туляк же или орловец сплошь и рядом идет не наверняка, а «по слухам». Пензенец всегда укажет вам не только уезд или округ, но волость и село, куда он направляется. Туляк и рязанец, в вычищенных ваксой сапогах бутылками и тонком армяке, гонится за мечтой и спрашивает маршрут в «индейскую землю», в Мерв, «где хлебопашество с поливкою, вроде как сад», на Амур, который он представляет себе где-то неподалеку от Оренбурга и Самары. Узнав, что все эти места существуют только в его воображении, мечтатель теряется, просится в переселенческий дом, спрашивает, нельзя ли куда-нибудь проехать на казенный счет и чтобы на новом месте его, по крайней мере, первый год кормили, и часто обращается вспять. Пензенец с товарищами никогда не вернется назад: срам, и перед людьми, и перед домашними, и перед самим собой; он пойдет куда задумал, во что бы то ни стало, чем бы то ни кончилось.
Между малороссами таких резких контрастов, как среди великороссов, нет, - в нравственном отношении, а не в физическом. Физически черниговец, воронежец, тавричанин отличаются друг от друга так же, как пони, битюг и першерон. Огромная разница и в благосостоянии. Северный черниговец из Новозыбкова или Стародуба приходит бедненьким, худеньким, робким. Подолец или киевлянин приезжает на деревянной телеге, хорошей, но все-таки на деревянных осях, мазанной пахучим дегтем, которым непременно выпачканы развевающиеся шаровары киевлянина. Не то тавричанин: его телега немецкая; оси патентованные; втулки точеные; смазывается аккуратно особой мазью; мало того, телега не везет, а сама едет по железной дороге; мало и этого, вместе с телегой едут дорогие аглицкие плуги, бо́роны-зигзаг, жнея Дэзы из Чикаго; словом, немец, помещик, а не мужик. Это различие не мешает всем малороссам быть довольно неприятными гостями переселенческой конторы. Прежде всего, малоросс позволяет говорить жинкам, а уж не дай Бог, когда заговорит малороссийская жинка: из самой быстрой веялки не вылетает с такой быстротою столько зерен, сколько слов из жинкиного рта. Жинки даже хуже веялки. Веялка сортирует, а у жинки вылетает все вместе, - и зерно, и мякина, и сор, и песок. Можете слушать ее хоть до завтра, - и даже при понимании малороссийской речи, вы ничего не разберете. Мне сильно сдается, что мужики позволяют жинкам говорить нарочно, чтобы одурить кого нужно, а потом голыми руками и взять. Второй недостаток малоросса - притворяться не то что дураком, а новорожденным младенчиком. Войдут эдакие два младенчика из Мелитополя, войдут - взглянуть удивление: в сажень ростом, голова котлом, седые, кудлатые; утробы с Крымский полуостров. Войдут и станут. Станут и горько вздыхают.
- Что вам нужно?
Вздохи.
- Какое у вас горе?
Сокрушенное покачивание головою.
- Обидел вас кто-нибудь, бедных? - нарочно спрашивают их.
- Должно быть, обидели.
- Кто-о?
- Не знаем. Сами не знаем.
- Чем же?
- Лишние деньги с нас за проезд по железной дороге взяли.
- И много?
- Та не знаем же? Мы люди темные, не письменные. Научите нас.
- Да у вас какие билеты были: дешевые или простые?
- Були якие-сь-то паперы, а мы никак не знаемо, чи воны простые, чи кривые.
Вот и разберитесь с ними: прямо новорожденные младенчики, по восьми пудов каждый. Но не думайте, чтобы эта невинность и простота были настоящие: у простоты не было бы ни таких утроб, ни таких бумажников. Это особая манера хитрить, довольно тяжелая и довольно ненужная. Малороссы хитрят не активно, не опутывая вас, а пассивно, с изумительным терпением выжидая, чтобы вы устали и как-нибудь проговорились, высказались, раскрыли карты. Вот и теперь эти младенчики-тавричане. Они приехали сюда по самым настоящим и самым дешевым переселенческим билетам. Но приехав, стали думать-думать и додумались до подозрения: а нет ли билетов, которые еще дешевле, дешевле дешевых? Нет ли таких, которые дают совсем даром? Вот они и пришли это выведать. Выведывают измором. С ними толкуют и бросают, ничего не выяснивши; опять принимаются за них, и опять отступают. И только тогда, когда малоросс все узнал, все сообразил, он превращается из младенца во взрослого и твердо говорит:
- Благодарим покорно. Значит, дешевле тех билетов, по которым мы приехали, нет?
- Нет. Вы за этим и приходили?
- А за этим же.
- Что же вы прямо не спросили! - не без сердцов говорят им.
Но малоросс тотчас же опять превращается в новорожденного:
- Чи мы знаем что! Чи мы письменные! Чи мы…
- Ступайте, ступайте!
- Ну, спасибо. Ну, бывайте здоровы.
С великороссом можно сделать десять дел, прежде чем с малороссом кончишь одно. Воображаю, как упаривал дьяков царя Алексея Хмельницкий, пока они не приняли его в русское подданство.
Такая-то вереница проходит ежедневно перед «переселенным». В летние, весенние и осенние месяцы нет ей конца. Каждое утро до открытия конторы толпа гудит у подъезда; целый день по деревянной лестнице вверх и вниз тяжело ступают мужицкие ноги, в мягких и осторожных лаптях и стучащих, смазанных дегтем сапогах. Во время обеденного перерыва толпа снова нарастает у дверей, а потом до самого вечера скрипит лестница, и снова - бесконечные вопросы; просьбы, разъяснения, указания, прочувствовательные речи, суровые отказы, запах пота и легионы блох.
(Продолжение следует)См. также:
•
И. И. Гейер. По русским селениям Сыр-Дарьинской области.