Антонио Бени́тес Рохо
Земля и небо
Педро Лимо́н попрощался с Паскасио, и я сказал ему по-креольски - чтобы показать, что я все еще помню креольский, и что я всё еще один из них, несмотря на прошедшее с тех пор время - и что приятно видеть, что он работает на сахарном заводе, ремонтируя машины и читая учебники для инженеров. Потом взвалил рюкзак на плечи и, изредка оборачиваясь, отправился по дороге, красной от глины и солнца, ведущей к домам на территории сахарного завода на краю Камагуэй.
Сначала Паскасио не узнал его за маской, склеенной ему в больнице - печальное лицо, обжигавшее до кости во влажные ночи, которое, по мнению врача, осталось приемлемым и на которое стоило нанести последний мазок (всегда он был последним) через пару лет; но он немедленно спросил его о Тигуа́, и Паскасио уронил ветошь и улыбнулся, протянув для пожатия руку, а у Тигуа́ всё хорошо, бормоча себе под нос в моменты, когда не разговаривал с самыми важными loas (богинями) вуду, жалуясь, что пижоны сбежали из Гуанамака поближе к стройным негритянкам Флориды и Эсмеральды, проповедуя старушкам, что Фидель сбрендил, перевернув мир и ухвативши поля, которые bone Dieu (Господь Бог) отдал кубинцам. И тогда ему не оставалось другого средства, кроме как рассказать Паскасио о своей жизни в армии Сьерры, о Гаване, о полученной прямо в лицо ране от мины на Плайя-Хирон, а потом об увольнении из армии, о госпитале попеременно со школой мастеров; о совершенных им вещах с мыслями о народе Гуанамаки - он уже собирался сказать «с мыслями о твоем брате Аристоне», но это не вышло из его уст, - о тебе и о Тигуа́, и об Аспирине, и о Хулио Мани́ и о других, и о Леонии. А теперь Паскасио перебрался в центральное управление и стал помощником механика, и стал учиться, показав книгу с чертежами котлов на обложке, и когда мы больше не получали писем от тебя, то подумали, что тебя убили на Сьерра Маэстра. Нет, никогда не было никаких известий о твоих родителях. Леония? Она живет со мной и у нас сын, шести лет.
Да, Педро Лимон: Леония живет с Паскасио и как раз вчера они переехали в дом на территории сахарного завода; Хулио Мани́ стал каменщиком и строит бараки для рубщиков сахарного тростника на юге провинции; Аспирин женился вполне официально на вдове из Флориды и отправился туда водить такси, ты знаешь, что у него всегда был хорошо подвешен язык, одним словом, и Паскасио засмеялся, разинув свою здоровую челюсть без шрамов, бурую и покрытую потом, и тогда ты понял, что те, кого ты больше всего любил, уже не вернутся в Гуанамаку, и оставался только Тигуа́, houngan, отпугивая женщин и детей, забавляя по вечерам своими рассказами старых высохших холостяков из бараков, колдун Тигуа́, как его называли белые, дедушка Паскасио и Аристона, а также немножко и твой дедушка.
Педро Лимон не стал сворачивать на новую насыпь, вступив в кусты на склоне железнодорожной насыпи; он пошел по шпалам узкоколейки, ведущей к подъемным кранам на территории сахарного завода, и поднял желтый тростник, упавший с вагона; он сбросил ботинки и носки, и трава сбоку путей была тепленькой; вытащил нож и срезал стебель; снял кожуру и всосал сладкий пенистый сок, снова внезапно став ребенком, молодым гаитянином, утолявшим желание отведать мучной domplin (пончик) глотком сока сахарного тростника, откушенного голыми зубами; и теперь важно было поспешить, потому что папа и мама (несущая маленькую Жоржетту) уже соберутся с вещами в доме Аделаиды Макомбе, старшей дочери Тигуа́, и, конечно, они поручили Паскасио и Аристону проследить, встретят ли они его на железной дороге, поскольку сафра уже закончилась, и они отправлялись в наемной машине одного мулата, знакомого Аделаиды, они отправлялись в горы близ Гуантанамо заполнять банки кофе на землях monsieur Бисси Поршетта, почетного консула Республики Гаити.
Мы шли с вещами до шоссе, светило яркое солнце. Водитель уже был в забегаловке у перекрестка, попивая пиво. Папа достал мелкую монету и заказал напиток со льдом. Мне он не предложил ни кусочка, хотя шофера не волновало, что мы можем опоздать, потому что он заказал еще кружку пива, болтая с нами и даже предложил стаканчик сильно вспотевшей Аделаиде. Он немного говорил по-креольски. Возможно, поэтому папа развязал мешок и достал соломенное сомбреро, в котором он высадился на берег до знакомства с мамой, и стал обмахиваться, а потом отгонять над головой Жоржетты мух, и уже не было такого жесткого света, как раньше, и он теперь принял предложение этого человека и на этот раз дал мне пососать лед.
Шофер уложил деревянный чемодан Аделаиды в багажник и помог папе укрепить наши вещи на крыше веревкой, оставив дверцы открытыми, чтобы проветрить немного салон, затем мы отправились в путь, причем я поместился между Паскасио и Аристоном на переднем сиденье. То и дело на дороге виднелась вода, но при приближении к ней она исчезала. Мы насчитали множество обманчивых луж, множество.
Аристон разбудил меня тычком в бок, была почти ночь, и надо было подтолкнуть машину. Наверное, отказал аккумулятор, наверняка толчком удастся сдвинуть с места, и папа достает свой мешок из белого тика, тщательно его свертывает и укладывает в спинку сиденья, пусть все выйдут из машины и толкают сильно и равномерно, пока автомобиль не придет в движение, и я толкаю рядом с Аделаидой и слышу ее сопение, Аделаида, она очень толстая. Мотор стартует на краю холма, и машина не останавливается. Мы тоже. Мы кричим. Аделаида падает. Машина не останавливается, и надо ее отпустить. Мы опять кричим. Без толку. Уезжает. Уехала со всем нашим имуществом и с деньгами папы, зашитыми в подкладку мешка. Аделаида поднимается и посылает водителю проклятие, достигающее цели. Говорит, что ее ему научил Тигуа́. Мой отец стоит посреди дороги с вытянутыми руками. Я никогда не видел его таким широким и таким слабым. Он не двигается. Он похож на juiff (чучело Вечного Жида), сожженного нами в прошлом году на Страстной неделе. Мама осталась сзади с Жоржеттой, но я слышу, как она плачет. Мы спали под мостом.
Мы преодолели половину дороги, и Аделаида высказалась в пользу продолжения пути. Папа в растерянности. Смотрит на маму и Жоржетту, качает головой и снова смотрит на них. Говорит, что у него есть двенадцать сентаво, что придется идти два дня, что нас много и что нас не согласится подвезти никакой грузовик. Мама встает и пускается в путь с Жоржеттой. Папа идет за ней, он думает, что это безумие, что не стоит труда, что за два дня не найду работы ни я, ни ты, ни Аделаида, ни ребята, вообще никто. Мама принимается петь. Аделаида тоже принимается петь и принуждает петь также Паскасио и Аристона. Потом и я решаюсь, и папа.
Мы шли, распевая, когда поднялся ветер, а с ним пыль, и папа сказал, что уже давно не было дождя и что если мы найдем работу, будет тяжело, а Аделаида отвязало цветные платочки, привязанные у нее к поясу, и мы закутали лица, став похожими на бандитов, и продолжали петь в поднявшейся пыли, укрывшись за платками, и, наконец, добрались.
Monsieur Бисси Поршетт не нуждался в дополнительной рабочей силе, хотя Аделаида кричала ему прямо в лицо, что она гаитянка (и это казалось ложью). Мы вернулись в Гуанамако. Пешком.
Тем летом мы голодали, и моя сестричка Жоржетта умерла.
Хотя я и говорил о войне, Паскасио не упомянул Аристона, только сказал, и мы получили всего-навсего то твое письмо, мы думали, что его убили в Сьерре. И я сказал, почти улыбаясь, без злости в глазах, и кто знает? - после всего, пожалуй, в Гуанамако нет питающих ко мне злобу, пожалуй, меня не плохо приняли, пожалуй, они поняли письмо, поняли из него, что я выполнил свой долг. Понятно, может также случиться, что Паскасио не знает, что никто не знает, что Морис их спрятал, Морис такой хороший парень, самый образованный в Гуанамако, лучший друг моего отца.
Папа снова взглянул на двадцать сентаво и кладет их в руку Тигуа́, а вечером их дополнили до четырех песо, чтобы Морис отважился добежать через горы Бира́н и добраться до Сантьяго-де-Куба и встретиться с новым консулом. Потому что мы не согласны на насильственную репатриацию, по закону, созданному кубинцами, чтобы изгнать нас из своей страны, чтобы мы не работали много за небольшие деньги, чтобы мы больше ни у кого не отнимали работу. Но нет. Мы не были согласны. Нет, сеньор. Нам было стыдно вернуться так, чтобы наши тамошние родственники увидели нас без одежды и без денег после стольких лет. И мы оставались, будучи несогласными, хотя Морис вернулся через неделю, так и не увидев консула, и мы уже знали, что всё было напрасным.
- Корабли прибыли. Они ожидают в порту, - произнес дух президента Дессалина устами Тигуа́.
И на другой день пары крестьян галопируют по межам с мачете в руках. В их сомбреро спрятан список семей, которые должны уехать. Не слезая с лошадей, они скачут от одного сахарного завода к другому, выкрикивая имена, которые нам дали кубинцы, имена, под которыми мы фигурируем в расчетных ведомостях батраков, потому что французские имена очень трудные, имена, которые запутывали выплату по социальному страхованию, усложнявшие любое официальное оформление документов - Хосе Бакалао, Антонио Пепсикола, Хуан Примеро, Хуан Сегундо, Андре́с Силенсио, Альберто Кабесо́н, Амбросио Лимон. Амбросио Лимон! Мой отец выходит в дверь, нагруженный вещами, за ним мать, глядя на огород с маниокой и тыквой, чтобы крестьяне не видели, как они плачут, мы гордый народ, у нас есть история, мы народ воинов, разбивших войско Наполеона. Но теперь что-то пошло не так. Нас собирают в центре территории сахарного завода. Нас пересчитывают по головам. Нас гонят тумаками к поезду сахарного завода. Корабли ждут. Поезд отправляется. Я его не вижу. Я не еду с папой и мамой. Три дня назад я сбежал и сейчас далеко от сахарного завода. Я остаюсь здесь, потому что родился на Кубе и люблю Леонию с тех пор, как столкнулся с ней на плантации, а ее нет в списке, а я не хочу больше голодать на Гаити, где, пожалуй, кончу тем, что стану безымянным зомби.
Я живу в хижине Аделаиды, рядом с Тигуа́. Мою хижину сожгла сельская гвардия, думая, что я внутри. Сплю с Паскасио и Аристоном. Они тотчас же засыпают. Я не засыпаю. Через трещины в досках слышу, как Тигуа́ разговаривает с богами и мертвецами. Тигуа́ мощный хунган, знакомый даже с кубинским колдовством. Он превращается в гадюку и кушает крестьянских кур. Я его очень уважаю. Тигуа́ любит Аристона больше всех своих племянников. Говорит, что хочет сделать из него хунгана, что хочет научить его выходить из своего тела и превращаться в сыча или крупную змею. Меня он, пожалуй, пугает. Я хочу только хорошо работать, чтобы жить с Леонией. Однажды я осмелею и попрошу ее руки у Тигуа́.
Этим летом я хочу заработать денег, чтобы купить две рубашки, штаны и сомбреро. Леонии в подарок я куплю пунцовое платье, почти новое. Хулио Мани́, живущий отдельно племянник Тигуа́, появляется с коробкой с туфлями. Зовет людей посмотреть на них. Хочет удивить. Двуцветные американские туфли, Хулио Мани́ доволен, разрывает веревку, открывает коробку, но там нет туфель, его обманули, и внутри только кирпич. Тигуа́ хочет его поколотить.
Крестьяне, вероятно, уже забыли про меня, к тому же ты уже вырос и ростом стал, как взрослый мужчина. Однако при всем при том я опасаюсь искать работу на уборке тростника. Аделаида мена толкает, потому что ты занимаешь много спального места и много кушаешь, ты должен зарабатывать деньги.
И я иду.
И ничего не происходит. Ничего плохого.
Мне будут платить за сбор сахарного тростника, срезанного Аристоном.
Я рад, потому что никто не может срезать столько тростника, сколько он. Вот почему: Тигуа́ обработал его руку волшебными травами и жиром змеи маха́, и теперь мачете в его руках сверкает как молния, и народ любуется им, и у него много друзей и женщин. Однажды он поспорил со Сплинтером, уроженцем Ямайки, убившим двоих человек. Сговорились о поединке. Мы спустились на равнину, пошли по тропинке, ведущей к рожковому дереву. Спугнули коров и уселись под тенью зеленого неба. Тигуа́ начинает делать знаки своим крючковатым жезлом и призывает духов воздуха и земли. Сплинтер смеется, это негр, уверовавший в религию белых. Он смеется, делает глоток водки, потом выплевывает ее с шумом, обрызгивая Тигуа́, вынимает мачете и набрасывается на Аристона. Сплинтер опытный боец, он продолжает смеяться и ускользает всем телом от безумных ударов Аристона.
Он прыгал из стороны в сторону, кривляясь и насмехаясь, и так проходит время. Он хочет утомить Аристона, но на самом деле он сам утомился и уже не смеется, и уже не выглядит таким самоуверенным и хладнокровным.
Аристон издает крик и атакует его вихрем ударов сверху, громко звучащих, как осиное гнездо. Сплинтер отпрыгивает назад, но уже поздно: Аристон пронзил ему живот, и Сплинтеру остается только любоваться своими кишками.
Той ночью Тигуа́ уверял, что Оггу́н Феррай вошел в Аристона, говорившего с богом, который был очень доволен тем, что может двигаться и сражаться в мышцах его племянника. Нам всем это показалось очень хорошим. В эти дни многие приходили в гости к Аделаиде, приносили ей много подарков - водку, табак, треску, масло, муку и вяленое мясо. Она собирала в кружок своих друзей, и было смешно слушать, как она рассказывает о поединке, попеременно играя роли Сплинтера и своего сына, прыгая туда и сюда, потея и задыхаясь, выкрикивая проклятия, но никто не смеялся.
Наконец, когда она не могла уже больше, она колотила в грудь руками, говоря как Аристон:
- Я стану более важным хунганом, чем Тигуа́, Оггу́н Феррай меня защищает, Оггу́н маршал, Оггу́н капитан, Оггу́н железный, Оггу́н воин, я Оггу́н!
Аристона не было дома целую неделю, как раз в ту неделю, когда Аделаида Макомбе умерла от разрыва вены. Он не застал ее в живых. И мертвой не видел. Он вернулся на завод через день после похорон, вечером воскресенья с волокнами пальмы на плече. Он шествовал как бог, гордо попирая красный песок. Мальчишки бежали за ним следом, цапая за его ляжки и ножны мачете. Он вздохнул, когда Паскасио рассказал ему об Аделаиде, потом стал серьезным, положил волокна под кроватью, съел полгрозди банана и отошел ко сну.
Утром, перед выходом на работу, он позвал нас с Паласио и вытащил из волокон парагвайское мачете, револьвер, патронташ и сомбреро. Там же мы выкопали яму и спрятали всё это в одежду Аделаиды. Он не ответил ни на один наш вопрос, но на плантации мы узнали, что, выходя от Эсмеральды, он встретил сержанта с мачете. Мы стали гадать, кто вышел победителем. И мы обрадовались.
Перед Святой Неделей я поговорил с родителями Леонии. Выяснилось, что я очень молод, нахожусь в стране нелегально, у меня нет ни денег, ни постоянной работы, и ты поймешь, что мы не собираемся отдавать Леонию за так. Я не настаивал, и это огорчило Леонию, и в сущности они были правы, но они никак не могут помешать мне тебя видеть, я поговорю с Тигуа́, чтобы он достал мне хорошую работу, ты увидишь.
Аристон, Паскасио и я присоединились к bande rara (оркестр рара), организованному Морисом. В Гуанамака всё организовывал Морис. Белые называли его алькальдом, к тому же он умел читать газеты и писать письма на испанском языке. Reina (Королевой) была Николь, его жена. Мы собирались по вечерам у него дома, пользуясь для освещения керосиновыми лампами. Леония играла роль принцессы и выступала вместе с Николь. Аристон играл роль mayor machete (мастер мачете), и было приятно видеть, как он жонглирует мачете. Паскасио выбрали на роль mayor baton (мастер дубинки). У меня не было особенных способностей, поэтому мне пришлось довольствоваться ролью abanderado (хоругвеносца). Мы выступили в Пепельную среду после обеда. Одетые в костюмы, сшитые женщинами, мы пели и плясали, а все остальные следовали за нами.
Мы вернулись в субботу, устав от посещения деревень и сахарных заводов на равнине, устав от обильной выпивки и закуски, от избытка веселья. Мы последовали старинному обычаю и сожгли juiff (чучело Вечного Жида) и выпили пепел из тряпья, в смеси с водой и сахаром. Из всех моих недель эта была самая счастливая.
- Самая счастливая?
Да. Потому что каким-то образом (как сказал бы гаванец) Гуанамака была, несмотря на всю нищету, моим куском наба, и я никогда не был так счастлив, как в те вечера с Леонией, рядом с очагом Тигуа́, под деревьями равнины, слушая рассказы о нашей старой стране, про однорукого Макандаля, о том, как он вложил три платка в вазу, а потом вытаскивал их один за другим - сначала желтый, потом белый и, наконец, черный, раса, которая будет править в Санто-Доминго, и так оно и было, и так и будет во всем мире, и тогда я целовал Леонию, Морис принимался бренчать на аккордеоне, а Педро Мани́ - дудеть в раковину, и снова начинались песни и пляски, пока день не направит нас на другой сахарный завод, и мы снова начнем гулянье.
«Самая счастливая» говорю я и сажусь на рельсы, надевая носки и сапоги. Я не желаю войти в Гуанамаку босым - дотуда еще два километра, кто-нибудь может меня увидеть.
Я пользуюсь случаем и отцепляю мачете - он кажется тяжелее, чем раньше, потому что я несу много вещей: подарки для Тигуа́ и для стариков из бараков, которые столь влиятельны. Я также пользуюсь случаем и закуриваю сигару. Внезапно мне приходит на ум, что я боюсь. Я и боюсь! Это приводит меня в бешенство. Я жесткий парень. Человек из крови и пламени. Гаитянский марксист-ленинец. Ложь. Я боюсь Гуанамаку, боюсь устроить школу, а никто не придет, боюсь неудачи, боюсь, что меня не захотят видеть из-за Аристона и бросят мои подарки мне в лицо. В это мое лицо. Сейчас я всего лишь бедный учитель с лицом зомби, и мне страшно. И не только Гуанамаку, я боюсь всего - стрельбы, офицеров, книг, врачей, больниц. Боюсь женщин и детей, смотрящих пристально на меня, я как мой отец - несчастный неудачливый гаитянец, дерьмовый гаитянец.
- Если не поднимешься вместе со мной, я тебя убью, - однажды вечером мне сказал Аристон, и я снова почувствовал страх. - Оггу́н говорит, что я должен сражаться, чтобы поджечь Землю, что я должен сражаться рядом с тобой, что ты моя защита, и что пули не причинят мне вреда, если ты будешь передо мной. Да и тебе не причинят. Это мне сказал Оггу́н, а я сказал то же самое Тигуа́. Сражайся или я тебя убью. Выбирай.
От страха я оставил Леонию и последовал за Аристоном в горы Ориенте. На этот раз мы не собирались собирать кофе. Мы шли на войну, потому что так приказал Оггу́н, сражаться против танков и пушек Батисты, которые продвигались по дороге. Мы шли сражаться против самолетов, против кораблей, против армии, мы, которые очень долгое время не вмешивались в дела белых.
Аспирин, сын Мориса, знал дорогу. Рабочие на сахарном заводе звали его так, потому что он всегда ходил за аспирином в аптеку администрации. Его не оставляла головная боль с тех пор, как его потоптала лошадь в период репатриации. Несмотря на это он был парень смышленый, и Морис научил его говорить так, как говорят белые в конторе сахарного завода. Ему нравилось затеряться в Гуанамаке и там бродить целыми днями, и один человек из других мест сказал ему:
«Смотри, на этих холмах вон там повстанцы», и, говоря об Оггуне, чтобы исполнить его волю, он должен к ним присоединиться. Я не провел весь вечер с Леонией. Мы пошли на плантацию, но я не мог ничего делать, я только мог слушать, как она уверяла, что будет ждать меня всю жизнь, и я молчал. Мы отправились ночью. Тигуа́ сказал, что душа Туссен-Лувертюра идет с нами, и давал нам конфеты, чтобы мы передали их Папа́ Лебба, хозяину дорог. Мы попрощались: «Пока, Леония, пока, Паскасио, пока, хунган Тигуа́».
Уже взошло солнце, когда мы перешли долину, и Аристон стал петь солнцу, петь деревьям, петь дождю и петь всему; он знал много песен, придуманных Аделаидой, и он выучил их, не отдавая себе в этом отчета, и всегда шагал, напевая их.
Мы быстро достигли холмистой местности, у подножия гор, где были кофейные плантации. Там были солдаты. Аристон оделся по-крестьянски, а мне было страшно, что нас застрелят. Я говорил ему, чтобы он, по крайней мере, снял сомбреро, но он отвечал мне, что пока я рядом с ним, к нему не приблизится никакая беда, к тому же у него к поясу были привязаны волшебные платки Аделаиды. «Нет, Педро Лимон, с нами ничего не может случиться.» Так и было. Когда нас увидел летчик с самолета, Аристон вынул свое парагвайское мачете и крикнул им, что пусть попробует снизиться, если у него хватит смелости, что он ему отсечет крылья, и тогда самолет снизился и стал часто стрелять, а я спрятался в ручье, слушая ругательства Аристона, и тут самолет вернулся и сбросил бомбу, но не было звука взрыва, который, как говорят, должен был быть слышен, и я вылез из воды и увидел, что он пытается откопать бомбу, и я понял, что так все и есть, что Аристон и Тигуа́ были правы, и тогда я стал меньше бояться, потому что Оггун, конечно же, защищал и меня.
Аспирин не появился, и нам стоило большого труда найти повстанцев. Сначала они не хотели нас принимать. Но Аристон появился с бомбой в руках, и это нам помогло.
Педро Лимон зачисляется и обзаводится рюкзаком. Смотрит на дым из труб завода. Некоторое время стоит и смотрит. Потом поворачивается спиной, отбрасывает сигару, трогает себя за лицо и отправляется к пальмовой роще посреди плантации.
Думает: за этими пальмами Гуанамака.
Паскасио хотел, чтобы, проходя мимо администрации завода, он зашел (хоть на мгновение) повидать Леонию (доставить ей наибольшее удовольствие) и снабдил указанием, чтобы найти ее дом (новый и окрашенный в цвет индиго).
Но он решил идти вдоль железной дороги, долгий путь вдоль границы завода, снова страх, его лицо перед лицом Леонии, так внезапно, его лицо, восстановленное ножом хирурга, заплатанное кожей с ягодиц, сострадательный взгляд в большинстве случаев, недоверие ребенка, едва шести лет, сын шести лет, что ты скажешь, Педро Лимон, как мы стареем, как быстро течет жизнь, да.
- Нет никого, кто мог бы меня убить, - говорил Аристон, преображенный духом Оггуна. Было интересно наблюдать за тем, как он сражается. Перед первым выстрелом, когда мы наблюдали пересечение танкеток и машин с солдатами, Оггу́н овладевал им, размещался у него внутри молча, как змея. Аристон не замечал этого, неподвижно отдавался на его волю, и его плоть покрывалась чешуей, становилась холодной и пепельного цвета, а глаза как у мертвых волов при наводнении, бог Оггу́н Феррай явился в его глазах и его коже.
Много времени спустя, когда мы уже не меняли так часто место стоянки и я выучился читать, Гаванец закрыл книгу, закурил табак и принялся рассказывать о богах, об Аристоне, о Тигуа́, о Гаити, о Гуанамаке. Рассказывал так, как будто он их всегда знал, как будто он бывал там, на сахарном заводе или в горах старой страны. Той ночью мы не спали. Мы ночевали почти на открытом воздухе под ветвями дерева у овечьей тропы. Он говорил и говорил (а звезды двигались в небе), объясняя мне всё в подробностях и с большим терпением, как в то время, когда он обучал меня чтению, и я никогда не слышал, чтобы кто-то другой так хорошо объяснял вещи, нет, никто так их не разжевывал, чтобы впихнуть кому-нибудь в голову, и он сказал мне, что рад тому, что я выбрал дорогу, и что после войны будет нужда в таких людях, как я, и это было тогда, когда он отпустил того учиться на учителя, и я понял лучше, почему в тот день он отказался записать все происшедшее с Аристоном.
Но теперь мы начинали войну, и я уже не мечтал о чтении, и дисциплина была очень строгой, и командиры все время говорили о том, что следует поддерживать высокий моральный дух.
У меня проблем не было, я был согласен с каждым словом Гаванца относительно устава. У Аристона они были: его трижды повышали до сержанта и трижды лишали галунов. Гаванец говорил: «Жаль, что он такой безголовый. Такой сильный и потрясающий человек.» Хотя, в конечном счете, он дал Аристону то же самое. Для него главным было сражаться.
Сражаться и убивать.
Тем утром Гаванец вытащил меня из гамака и потом разбудил Аристона. Еще не рассвело. Мы напились кофе вместе с другими и получили приказ: есть сведения о том, что нас окружают, нужно было быть начеку, если сведения подтвердятся, нам нужно сняться с лагеря и подняться выше, до вершин гор. Гаванец разделил нас на два дозора: я, Аристон и Рубио, студент из Мансанильо, должны были провести рекогносцировку на Севере. Я шел первым, так как Аристон не очень хорошо ориентировался, а Рубио был новичком. Через некоторое время рассвело, и Аристону вздумалось запеть, и никто не смог бы заставить его замолкнуть. Рубио занервничал, хотел заткнуть ему рот. Я вынул из кармана зеленый манго и дал Аристону. Это заставило его замолчать. Но он не доел плод. Он молча созерцал волокна, прилипшие к косточке, а когда поднял взгляд, это был уже не Аристон, смотрящий на нас, над манго был лик Оггуна, почуявший железный звон войны, тут раздалась громкая пулеметная очередь среди скал, достигшая Рубио и разгневавшая Аристона.
Выстрелы длились недолго, хотя и убили трех человек.
Я скорчился вместе с Рубио, и он остался мертвым, и внезапно стали раздаваться выстрелы из мортиры, лопаясь, как созревшие гванабано, и нужно было оставить их для Рубио, и подниматься в горы.
Мы не бежали. Точнее, я бежал, а он нет.
Потому что Аристон не знал, что значит бежать: Оггун его известил бы, что сражение далеко, что он уже не мог убивать, а такого рода война его не интересовала.
А я боялся и бежал. И убежал.
И теперь мы вернулись все в поту, пробравшись между острых камней и лиан - в лагерь.
И я смотрю назад и не вижу Аристона, раздвигающего ветки, которые я первый уже раздвигал; вижу только край пути, освещенного вечерним солнцем, рядом со срезанными стеблями тростника, подслащающего воздух Гуанамаки. А вдалеке, впереди, жестикулирующий старик с перекошенным лицом и несколько женщин и несколько детей, ждущих меня, и что-то должно начаться вроде другой войны, но я не боюсь.
Риск окружения в самом деле был, и нужно было выбираться оттуда, отходить к облакам. Аристон все еще шел с богом внутри, возможно, потому, что он все еще жаждал сражаться, и ступал тяжело, как дети, играющие в войну, очень прямо и очень достойно, с мачете на плече и держа ружье наперевес у груди. Я искал Гавайца, чтобы ему доложить результаты рекогносцировки, но он ходил туда и сюда по лагерю с человеком с равнины.
- Я не знаю, что произошло. Думаю, что мы встретились с их патрулем, - сказал я ему и рассказал о перестрелке, о ливне выстрелов из мортиры, о Рубио.
Есть люди, которые не должны говорить, которым нельзя открывать рот, потому что единственное, что они делают, так это оскорбляют. Человек с равнины был как раз таким.
- Произошло то, что вы пара глупых негров, пара педиков, которые сразу обосрутся, лишь услышав выстрел. Если бы я был командир, я бы вас расстрелял прямо на месте…
Он не мог продолжать свою речь: Аристон поднял свое мачете и раскроил ему голову одним ударом, прямо надвое, сверху вниз, как плод папайи.
Вот так погиб человек с равнины. Сразу же.
Суд также был быстрым.
Ночью нам пришлось сняться с лагеря.
Аристон оставался там, стоя, в окружении молчащих солдат.
Командиры были там, сидя на ружейных ящиках, принесенных нам на прошлой неделе, все очень серьезные. Они тихо разговаривали.
Он не оправдывался; он принялся мотать головой, как лошадь, и говорить, что он ни с чем не согласен, что ему очень тяжело, что он больше так не будет, и никто не мог его сдвинуть с этой точки. Поскольку Гаванец был трибуналом, мне пришлось рассказать о всех фактах, о Тигуа́ и о Оггуне.
Когда капитан вынес приговор, у него немного осекся голос. Потом он очень хорошо объяснил, как они всегда делали, почему вещи должны были произойти именно так. Но никто не хотел войти в расстрельную команду. Никто.
Тогда Аристон поднял голову и попросил разрешения ему самому отобрать людей, и меня выбрал первым. «Педро Лимон», - сказал он, а потом назвал других.
- Не беспокойся, - сказал он, пока ему связывали руки. - Пока ты со мной, со мной ничего не может случиться.
Мы пошли следом за приговоренным, вдали росла сейба. Каждые три или четыре шага он поворачивал голову и говорил мне о том страхе, который овладеет людьми, когда Оггу́н совершит чудо. Наконец, мы приблизились к дереву. Он позволил завязать себе глаза и прислонился спиной к дереву. Люди из расстрельной команды выстроились в ряд на расстоянии около десяти метров. «Заряжай!», - крикнул Гаванец, и я подстегнул своего Святого Христофора. Аристон был таким, как всегда, веселый, в своем деревенском сомбреро, его поля, запачканные широкими пятнами грязи, можно было принять за знаки Девы, отправлявшей его к мертвым. Я внимательно на него посмотрел, чтобы запечатлеть в памяти, на случай если Оггу́н превратит его в сову или что-нибудь подобное; я увидел, что у него на шее две цепочки из семян, а я всегда думал, что их больше; а цвета платков Аделаиды были белый, желтый и черный, и мне пришлось тщательно присмотреться, потому что они порвались и потерлись; и я повернул голову, чтобы рассмотреть его лицо, уже посеревшее и уверенное в том, что Оггу́н уже притушил шум оружия и теперь будет добро.
- Целься!
- Я Оггу́н Феррай! Никто не может меня убить, пока передо мной Педро Лимон!
- Огонь!
Он был отброшен к сейбе. Как бы откашлялся и выплюнул комок крови. Потом медленно сполз вдоль ствола. Вздохнул и погрузился в кусты. Гаванец подошел к дереву с пистолетом в руке. Наклонился. Не знаю, что это была за змея - хубо или маха́ -, но под дымом выстрела среди камней промелькнул пыльный клубок, затерявшись вверху в горах. Мне это не привиделось, - все смотрели вверх по горному склону.
На другой день, когда мы устроили новый лагерь, я попросил Гаванца написать для меня письмо Морису, чтобы там все знали происшедшее с Аристоном, чтобы он изложил всё четко, как он умел. Но Гаванец не хотел ничего упоминать о змее. Этого он не хотел, хотя всё остальное изложил подробно. Только пристально на меня посмотрел довольно долго, а потом начал писать и, не поднимая головы, сказал мне, чтобы я удалился и принял решение, потому что в жизни люди всегда должны были сделать выбор между небом и Землей, и для меня уже настал этот час.
Комментарии.
Хунган, или уган - жрец вуду. Жрица именуется мамбо.
Огун, или Оггу́н Феррай (на языке
йоруба Ogun значит
война) - в религии
йоруба бог войны и железа, покровитель мест стихийных бедствий, также выступает в роли защитника униженных, покровителя военных конфликтов и воинов.
Рара - жанр фестивальной музыки, распространённый в
Гаити и звучащий на уличных шествиях, как правило, во время
пасхальной недели. Для её исполнения используются цилиндрические бамбуковые трубы под названием ваксен,
барабаны,
маракасы,
гуиро, металлические колокольчики, а также металлические трубы, которые часто изготавливаются из переработанного металла, например, кофейных банок. Выступления исполнителей рара начинаются с
Пепельной среды и достигают кульминации к
пасхальному воскресенью. Этот период называется
карнавалом и широко празднуется на Гаити.