Обычно, когда Оуэн задумывался над вопиющей несправедливостью и бесчеловечностью существующего социального порядка, он убеждал себя, что долго так продолжаться не может, строй этот должен развалиться, ибо он насквозь прогнил. Эта система несправедлива, она противоречит здравому смыслу и поэтому должна рухнуть. Но после споров со своими товарищами рабочими он обычно впадал в полное отчаяние, каждый раз убеждаясь в том, какие огромные и мощные укрепления имеет эта нынешняя несправедливая система − чудовищные бастионы равнодушия, апатии, неуважения к себе, − бастионы эти следует разрушить прежде, чем уничтожать систему, которую они ограждают. Бывали случаи, когда он думал об этой удивительной системе, и она представлялась ему такой абсурдной, что он не мог удержаться от смеха и даже начинал сомневаться, существует она в действительности, или это только вымысел, порожденный его помраченным рассудком. Одно из необходимых условий, при которых может существовать человечество, − это жилище; тяжелым трудом люди выстроили множество домов. Сейчас тысячи этих домов пустуют, а миллионы людей, участвовавших в их постройке, лишены крова или ютятся в перенаселенных лачугах. Человечество так странно устроило свои дела, что, если бы нашелся человек, который сжег бы большую часть домов, он тем самым оказал бы огромное благодеяние тем, кто их построил, ведь это означало бы, что вновь появилась работа! Еще одна нелепая ситуация: тысячи людей ходят в разбитых башмаках и рваной одежде, и в то же время миллионы пар обуви и всевозможной одежды, которые они создавали, заперты в складах, а ключи хранятся у Системы. [Читать далее]Тысячи людей не имеют самого необходимого для нормального существования. Эти необходимые продукты и товары производит Труд. Люди, которые нуждаются в этих продуктах и товарах, просят, чтобы им разрешили работать и создавать то, в чем они нуждаются. Но Система им этого не позволяет. Если бы кто-нибудь спросил Систему, почему она не позволяет людям производить все то, в чем они нуждаются, Система бы ответила: «Потому что они и так уже произвели слишком много. Рынок и так уж завален товарами. Склады переполнены, и этим людям больше нечего делать». Накоплены огромные запасы всего необходимого. Массы людей, чьим трудом создано это изобилие товаров, живут в нужде, но Система заявляет, что им нельзя позволить воспользоваться тем, что они создали. Когда же эти люди, доведенные до последней степени нищеты, вопят, что они и их дети умирают от голода, Система нехотя отворяет двери гигантских складов, достает ничтожную частицу того, что хранится там, распределяет ее среди голодающих рабочих, не забывая, однако, им напомнить, что это благотворительность, ибо все, что находится на складах, хотя и создано рабочими, ныне является собственностью людей, которые ничего не производят. И тогда эти голодающие, разутые, оборванные, глупые бедняки падают ниц, и превозносят Систему, и предлагают ей в жертву своих детей, говоря: «Это прекрасная, замечательная Система, единственно возможная, она лучшее из того, что создала человеческая мудрость. Да здравствует Система! Пусть она живет вечно! Да сгинут те, кто хочет разрушить ее!» Когда Оуэну представлялась вся нелепость этого устройства, он, невзирая на грусть, которую испытывал при виде окружающих его бедствий, громко смеялся и говорил себе, что, если он в своем уме, значит, весь мир сошел с ума. Перед лицом такой чудовищной глупости нелепо было надеяться на то, что положение улучшится быстро. То немногое, чего удалось достигнуть, было делом рук маленькой кучки самоотверженных энтузиастов, сражавшихся против тех, ради кого они боролись, и результаты их трудов большей частью напоминали бисер, который мечут перед свиньями, свиньи же тем временем стоят и ждут, как бы им напасть на своих благодетелей и растерзать их. Лишь одна надежда оставалась. Можно было допустить, что монополисты, поощряемые невероятной тупостью и апатией народа, будут все больше угнетать его, пока в конце концов не доведут до бешенства и измученные страданиями бедняки поднимутся против своих угнетателей и утопят их и всю Систему в море крови. … В течение всего лета множество филантропов в рваных штанах продолжали трудиться в поте лица своего ради благородной и бескорыстной цели − делать деньги для мистера Раштона. Они красили фасады домов и магазинов, отмывали и перекрашивали потолки, отдирали со стен старые обои, красили и оклеивали обоями комнаты и лестничные клетки, пристраивали новые комнаты к старым домам или служебным зданиям, чистили канализационные трубы, чинили прохудившиеся крыши и сломанные окна. Их рвение и энтузиазм были совершенно искренними. Они должны были начинать работу в шесть часов, но большинство обычно уже сидело на камнях или на ступеньках за четверть часа до этого. В любой час дня их можно было видеть идущими на работу либо возвращающимися с работы; они тащили на себе стремянки, доски, банки с краской, ведра с побелкой, керамические плитки, колпаки дымовых труб, канализационные трубы, длинные водосточные желоба, унитазы, каминные решетки, рулоны обоев, ведра с клеем, мешки с цементом, кирпичи и строительный раствор. Обычным зрелищем − для богов и людей − была процессия, состоявшая из ручной тележки, груженной такими вот материалами, которую влекли по улицам с полдюжины британских патриотов в рваных ботинках, в измятых, измазанных краской выгоревших котелках или кепках, забрызганных краской и белилами; их «стоячие воротнички» грязны, помяты и замызганы; их дрянная, запыленная одежда измазана раствором и воняет потом. Даже приказчики в бакалейных и мануфактурных лавках смеялись и с презрением тыкали пальцами в проходящих мимо рабочих. Представители высших классов − те, кто сами никогда не работали, − смотрели на них как на скот. Однажды в «Мракобесе» появилось письмо одного из таких хорошо одетых бездельников с жалобой на неудобство, причиняемое его гостям из высшего общества рабочими, которые, возвращаясь вечером с работы, идут по тротуару Большой аллеи; автор предлагал, чтобы рабочие ходили по мостовой. Когда рабочие прослышали об этом письме, большинство из них согласилось с этим предложением, и они стали ходить по мостовой, чтобы не испачкать своей одеждой этих лентяев. За одним письмом последовали другие в том же роде, появилось также одно или два письма в защиту рабочего класса, написанные в покровительственном тоне людьми, которые понятия не имели о жизни рабочих. Некто под псевдонимом «Морфей» жаловался в своем письме, что его чудесные сны весьма часто нарушает топот рабочих, проходящих по утрам мимо его дома на работу. Морфей писал, что они не только производят ужасный шум своими подкованными железом ботинками, но у них есть еще привычка кашлять и сплевывать − а это очень неприятно слышать, − и, кроме того, они громко разговаривают. Иногда их разговоры не очень-то ласкают слух, потому что состоят в основном из ругательств; Морфей полагал, что это объясняется плохим настроением рабочих − ведь они должны так рано вставать. Рабочий день продолжался до половины шестого вечера, и домой они попадали к шести. К восьми кончали ужинать, мылись, а в девять большинство уже ложилось спать, чтобы завтра в половине пятого утра встать, выпить чашку чая и в половине шестого опять отправляться на работу. Некоторым приходилось выходить из дома еще раньше, если до рабочего места было больше получаса ходьбы. Время на дорогу не считалось за рабочее, не существовало оплаты трамвая или поезда. Правила тред-юнионов были в Магсборо мертвой буквой. Девяносто девять процентов рабочих не верили в тред-юнионы, им и в голову не приходило вступать в союз; напротив, они целиком полагались на милость своих хороших, добрых хозяев − либералов или консерваторов. Рабочие, если их было немного на одном участке, не кипятили чай в обеденное время: некоторые приносили с собой чай в бутылках и пили его холодным, а большинство отправлялись в ближайшую пивную и съедали там принесенную с собой еду, запивая стаканом пива. Даже те, кто предпочитали чай или кофе, брали пиво, потому что в тавернах и кофейнях с ними обращались не очень-то вежливо, если они не заказывали какой-нибудь еды, а чай в таких заведениях стоил дороже пива, и, уж конечно, приятнее пить пиво, чем спитой чай или мерзкое пойло, продававшееся в качестве кофе в рабочих столовых. Были среди них и такие, которым, как они полагали, повезло: фирмы, где они работали, были настолько загружены заказами, что давали им возможность работать еще два часа сверхурочно до половины восьмого, без перерыва на обед. Они добирались до дома к восьми часам совершенно измученные, обедали, умывались, а тут, глядишь, уже и половина десятого. И они заваливались спать до половины пятого следующего дня. Эти люди обычно так уставали к вечеру, что у них уже не появлялось никакого желания учиться или как-то заниматься самоусовершенствованием, даже когда у них было время. Масса свободного времени для учебы предоставлялась им зимой, и тогда их любимым предметом было: как спастись от голодной смерти? Сверхурочные работы стали, однако, редкостью. Хотя в прошлые годы летом они почти всегда работали до половины восьмого, теперь большинство фирм прекращало работы в половине шестого. Старики с сожалением вспоминали о славном прошлом, когда они работали по пятнадцать, семнадцать и даже восемнадцать часов в день. Но теперь и летом было почти столько же безработных, как и зимой: во-первых, строить стали меньше, а во-вторых, все теперь делалось кое-как и лишь бы поскорее… Большинство говорили об этих старых временах с сожалением, но были и такие − в основном отравленные знакомством с социалистами или чтением социалистической литературы, − кто говорил, что они вообще не жаждут работать сверхурочно, для них более чем достаточно десятичасового рабочего дня, хотя они бы предпочли работать восемь. Они говорили, что хотят не больше работать, а иметь больше пищи, одежды, свободного времени, развлечений и больше хороших домов. Чтобы было время устроить загородную прогулку пешком или на велосипеде, отправиться на рыбалку или поехать на побережье, купаться там, лежать на пляже и тому подобное. Но таких эгоистов было не так уж много. Большинство желало только одного: чтобы им позволили работать, ну а дети... что ж, то, что хорошо для нас самих, говорили они, должно быть хорошо и для наших детей. Они считали, что такие вещи, как свободное время, культура, развлечения и все преимущества цивилизации, «не про нашу честь». Не все из них, правда, высказывали это вслух, но это чувствовалось по их поведению, они отказывались помочь установить более справедливый порядок даже для своих детей, они высмеивали, проклинали и оскорбляли тех, кто пытался это сделать. Самые непристойные, самые злобные слова они адресовали представителям их собственного класса в палате общин − лейбористам и особенно социалистам, которых они обвиняли в лени, в нежелании работать, в том, что они сидят на шее рабочего класса. Многие из них считали, что не надо помогать детям жить лучше, чем их родители: мол, в таких случаях дети, подрастая, «смотрят свысока» на своих отцов и матерей и стыдятся их. Они, по-видимому, боялись, как бы их любовь к детям не обернулась неблагодарностью детей по отношению к родителям, и в подобных суждениях искали оправдания своему безразличию к судьбам детей… Брали на работу обычно вдвое меньше людей, чем требовалось, и одного назначали старшим. Десятники знали, что, если они «отработают свои деньги», их опять поставят руководить другими и, пока у фирмы будут хоть какие-нибудь заказы, они всегда заработают больше остальных; поэтому они помогали Скряге придумывать, как провернуть все работы абы как, и старались выжать из людей все, что можно; а несчастные бедолаги, зная, что спешить − их единственный шанс удержаться на работе, выбивались из последних сил… Всюду царил страх перед увольнением: никто ни на миг не чувствовал себя в безопасности − в самый неожиданный момент мог появиться Скряга и вихрем пронестись по всему дому. Стоило ему увидеть, что кто-то не работает, преступника немедленно увольняли, но такая возможность предоставлялась очень редко: слишком уж все были перепуганы. С момента появления Хантера и до его ухода на рабочей площадке царила атмосфера спешки, беготни и суматохи. Его скрипучий голос раздавался по всему дому: «Не спите! Это нужно сделать! Замажьте как-нибудь! Закончите эту работу и сразу начнем другую!» Для того чтобы держать всех в руках, Скряга время от времени увольнял кого-нибудь якобы за то, что тот слишком медленно работает. Все трепетали перед ним и бросались со всех ног по первому его слову, ибо знали, что множество безработных готовы занять их место. Хотя настало лето и Комитет помощи бедствующим и все другие комитеты прекратили свою деятельность, множество людей по-прежнему болталось около Фонтана на Большой аллее − на этом Невольничьем рынке. Когда рабочего увольняли, он обычно направлялся на этот рынок. И любой хозяин всегда мог нанять себе там работягу на несколько часов, дней или недель. Рабочие знали это и знали также, что, если их уволят, найти другую работу дело непростое. Вот так и создавалась атмосфера страха… Иногда, когда работу действительно нужно было выполнить к определенному времени, им случалось работать допоздна, до восьми или девяти часов вечера. Перерыва на обед им не давали, но кое-кто приносил с собой еду, чтобы перекусить часов около шести. Другим приносили из дома чай дети. Как правило, они закусывали, не прерывая работу, − клали еду на пол рядом с собой и пили, ели и работали одновременно: в одной руке кисть в белилах, в другой − кусок хлеба с маргарином. Если десятник оказывался приличным парнем, рабочие выставляли дозорного, который следил, не появится ли Хантер или Раштон, пока остальные едят, прервав на несколько минут работу, но это было не безопасно: частенько находился доносчик, который мечтал завоевать расположение Скряги и выбиться таким образом в десятники… Способности рабочих − то есть, попросту говоря, их уменье работать быстро − все время тщательно изучались и фиксировались. Как только обнаруживали, что у кого-нибудь из них работа идет слишком медленно, а тут еще возникала необходимость уволить часть рабочих, от проштрафившихся тут же избавлялись; рабочие достаточно хорошо все это знали, и система срабатывала. Будем справедливы по отношению к Раштону и Хантеру, вспомним, что у них было некоторое оправдание для этой гонки: ведь им приходилось конкурировать с другими фирмами, которые вели свое дело примерно таким же образом. Это была не их вина, а порок всей Системы. За каждую работу сражалась дюжина фирм, и обычно захватывала заказ та, которая назначала более низкую цену. Понимая это, хозяева до предела снижали цены на работы, а страдали от этого рабочие. Беда заключалась в том, что фирм было слишком много. Для рабочих было бы лучше, если бы девять из десяти предпринимателей никогда не открывали своего дела. Тогда остальные могли бы брать с заказчика большую сумму за работу и рабочим платили бы больше. Само собой разумеется, рабочие не делали скидок для Раштона и Скряги. Они всегда говорили о них с неприязнью. А вот десятники пресмыкались и унижались перед ними, встречая их отвратительно льстивыми приветствиями, все время повторяя слово «сэр», на что те либо вообще не отвечали, либо отделывались нечленораздельным мычанием. Через каждое слово эти холуи повторяли «сэр», и от этого могло стошнить. Это ведь не было вежливостью, − они никогда не бывали вежливы друг с другом, − это было просто отвратительное раболепие и отсутствие самоуважения. Такая бешеная спешка то и дело приводила к несчастным случаям; можно было только удивляться, что несчастных случаев еще мало… Конечно, Хантер и Раштон были не прочь, чтобы работа делалась побыстрее и чтобы рабочие выкладывались на всю катушку. Но, будучи профанами, они вряд ли смогли бы этого добиться, если бы не Красс и другие, которые посвящали их во все тонкости и уловки. Красс знал, что если люди работают до половины восьмого, то примерно около шести они обязательно устроят перерыв, чтобы перекусить. Вот он и посоветовал Скряге, что раз уж с этим все равно ничего не поделаешь, то можно делать перерыв с половины шестого до шести. Но зато, чтобы возместить это время, кончать работу не в половине восьмого, а в восемь. Скряга знал про перерыв и смотрел на это сквозь пальцы. Он понимал: люди не могут работать голодными столько часов, но предложение Красса было выгодным, и его приняли. Когда остальные хозяева фирм в Магсборо узнали об этой великой реформе, они все последовали примеру Раштона, и в городе стало правилом оставлять людей работать сверхурочно не до половины восьмого, а до восьми часов и не платить им за это дополнительных денег. До этого лета почти нерушимым правилом считалось, что в каждой комнате, где идут малярные работы, работает по два человека. Красс обратил внимание Скряги, что они так тратят много времени на разговоры и к тому же каждый старается работать не больше соседа. В таких случаях, если работа идет слишком медленно, всегда трудно определить, кто из двоих виноват. Если же в комнате будет работать один человек, то он не будет знать, сколько успели сделать остальные, и страх отстать будет подстегивать его. …предложения, сводившиеся к тому, как бы провернуть работу побыстрее, всегда исходили от Красса и других десятников, которые придумывали эти хитрости на глазах Раштона и Скряги в надежде завоевать их благорасположение и удержаться на месте. А рабочим, да и самим себе, они тем самым превращали жизнь в кошмар. Движущая пружина всего этого была одна − жадность и эгоизм человека, стремящегося нажить побольше денег. Это была единственная цель, ради которой торопились, запугивали, ненавидели, проклинали, изводили себя и других − делать деньги для Раштона… … Билл Бейтс и Забулдыга… были уволены, и большинство рабочих утверждало, что поделом. Слишком много себе позволили. Рабочие почти всегда так говорят, если кого-то увольняют, каковы бы ни были обстоятельства дела, им несвойственно питать сочувствие друг к другу. Частенько, например, как только одного из рабочих переправят на другое место, остальные тут же соберутся и давай рассматривать его работу, выискивать всяческие огрехи, показывать их друг другу и злословить о том, кто ушел. … Харлоу работал в бывшем кафе, когда однажды ему принесли записку от Хантера. Она была нацарапана на клочке обоев так, как обычно писались такие записки − словно автор стремился избежать какого бы то ни было подозрения в излишней грамотности: «Харлоу, иди мастерскую сейчас же бери с собой инструменты. Красс скажет тебе куда дальше идти. Дж. X.» Рабочие как раз заканчивали обед, когда мальчишка принес эту записку, и Харлоу, прочитав ее вслух, заметил, что написана она в стиле, каким обычно говорят собакам. Остальные ничего не сказали, но, когда он ушел, все они − искренне считавшие нелепым со стороны «таких, как они», ожидать или требовать, чтобы к ним обращались с элементарной вежливостью, − принялись смеяться насчет того, что Харлоу, кажется, воображает, будто он что-то такое представляет из себя; не иначе это книги на него подействовали, которыми его снабжает Оуэн. Потом один из рабочих достал листок бумаги и сочинил записку, чтобы вручить ее Харлоу при первом же удобном случае. Записка была тщательно составлена в выражениях, подобающих джентльмену, аккуратно сложена и снабжена следующим адресом: «Мистеру Харлоу, эсквайру Королевское кафе Макароны до востребования Мистер Харлоу, Уважаемый сэр, не будете ли вы так любезны, чем весьма обяжете меня, прийти в малярную мастерскую, как только сочтете это удобным, дабы милостиво заняться потолком, требующим побелки, надеюсь, я не слишком затрудню вас этой просьбой. Остаюсь уважающий вас Понтий Пилат». Записка эта была прочитана вслух и очень развеселила честную компанию, затем автор спрятал ее в карман, чтобы при удобном случае вручить Харлоу. Когда автор записки шел в свою комнату продолжать работу, его окликнул другой рабочий, заглянувший в комнату Харлоу и обнаруживший там несколько огрехов, которые он и показал приятелю, и, конечно, оба они стали возмущаться Харлоу. − Не пойму, почему старший держит его на работе, − сказал первый. − Между нами говоря, если бы я отвечал за эту работу, а Скряга прислал мне Харлоу, я бы отослал его ко всем чертям обратно. − Я бы тоже, − согласился второй, отправляясь на свое место. − Совершенно верно, старина, я бы тоже не стал держать его. Из этого не следует, что эти двое рабочих плохо относились к Харлоу, они были с ним в самых приятельских отношениях − в его присутствии − так же, как и со всеми другими − в их присутствии, − просто так уж у них водилось, вот и все. Если бы любой из них ушел вместо Харлоу, оставшиеся точно то же стали бы говорить и о нем. Здесь было принято перемывать косточки каждому в его отсутствие. И так повторялось всегда − ошибется кто-нибудь из них, случится беда с человеком или какая-либо неприятность, он очень редко, а вернее, никогда не встретит со стороны товарищей сочувствия. Напротив, большинство из них в таких случаях откровенно радовались. Был среди них один бедняга − чужак в их городе, приехавший из Лондона, − его выгнали с работы за то, что он разбил стекло. Его послали выжечь старую краску на старой оконной раме. А он не очень-то умел обращаться с горелкой. Дело в том, что в фирме, в которой он работал в Лондоне, такую работу почти никогда не поручали простым рабочим. Этим занимались мастера. У Раштона тоже мало кто умел обращаться с горелкой. Все старались уклониться от этой работы, потому что горелка почти всегда оказывалась не в порядке, и поднимался крик, что работа, мол, заняла слишком много времени. Потому-то они и подсунули ее чужаку. Человек этот долгое время был без работы, наконец устроился к Раштону, и ему было очень важно удержаться здесь, потому что в Лондоне у него остались жена и дети. Когда десятник поручил ему выжечь краску на окне, он не захотел признаваться, что не умеет этого делать, понадеялся, что справится. Но он очень волновался, и кончилось все тем, что хотя он выжег краску как следует, но, уже заканчивая работу, нечаянно направил огонь на большое оконное стекло, и оно лопнуло. Послали в мастерскую за новым стеклом, и бедняга проторчал на работе до позднего вечера. Он вставил его в раму уже в неурочное время, отработав таким образом половину его стоимости и возместив отчасти ущерб. Работы в эту пору было не так уж много, и в субботу двух рабочих рассчитали. Один из них, к всеобщему удовольствию, оказался чужак. Рассказ о разбитом стекле вновь и вновь повторялся во время обеда и вызывал веселый смех. Похоже было, что рабочих возмущало, как это чужак − да еще такое ничтожество, даже с горелкой обращаться не умеет − имеет наглость делать попытки заработать себе на жизнь. Одно ясно, говорили они, ликуя, больше уж он никогда не получит работы у Раштона, вот и отлично. И тем не менее все они знали, что такая же беда может случиться с каждым из них… Но стоило послушать, как они беседуют в пивной в субботу вечером после получки, и можно было вообразить, что это лучшие друзья, товарищи и приятели, а к тому же самые независимые умы на свете. Такие парни, которых только тронь, и они грудью встанут на защиту друг друга. Каких только историй не рассказывали они там о подвигах, которые они совершили, о работах, которые они посылали к чертям, о том, как они «отделали» хозяев, как выплеснули бадью с белилами прямо на нанимателя, какие чудовищные оскорбления и побои они этим нанимателям наносили. Но странное дело, по какой-то причине весьма редко можно было найти свидетеля этих подвигов. Похоже, что великодушие и деликатность мешали им действовать в присутствии свидетелей.