23 КАМЕРЫ (продолжение)

Jan 18, 2012 21:16

5

Старые стритовые истории заплетены в шевелящийся клубок, как змеи на Троекуровском погосте, и никто уже не в силах различить, где заканчивается явь и начинается художественный вымысел. Городские легенды вытряхиваются из пьяных ветеранов, как пыль из придверных половиков - поди разберись, в какой точке изложения фантазия начинает дублировать память. Вот говорят же, что человек по прозвищу Солнце или, если фамильярно - Подсолнух, был основателем хипповского движения в СССР.
Лично мне об этом двое говорили. Сначала говорил Лёха Шмельков, а позже, через четверть века, ту же информацию подтвердил бывший первый зам следственного управления МВД, с которым меня столкнула жизнь при весьма оригинальных обстоятельствах. Этот же ответственный товарищ прочёл мне четверостишие, принадлежащее Солнцу. Такой вот московский стих:
Купила мама дочке
Олдовые чулочки.
Олдовые чулочки,
Есть маза - самострок.
Дело, конечно, не в том, что Солнце имел склонность к стихосложению. Дело в другом. Дело, в общем-то, такое, что Солнце на самом деле являлся основоположником движения советских хиппи! Это ж важно, чёрт! Разве нет? Половина человечества сходила с ума от хиппарей из Хэйт-Эшбери, вознося сэйшн, случившийся на легендарной поляне Вудстока, ну никак не ниже случившегося на Елеонском пригорке. Разумеется, нефтепродавцам сильно наплевать на это культурное событие… впрочем, как и на события Елеонские. Но ведь тем, кто раскладывает историю по точкам вечного отсчёта, будет не хватать таких мелочей. Что-то у них не свяжется, что-то недоистолкуется. И вновь получим мы трёхглавого Тугарина ближайшей истории, у которого действуют лишь члены Политбюро, гегемон в лице КГБ, и мужественные семиты-отказники. И всё. Дурацкая какая-то история. А вот же был ещё Солнце-Подсолнух… какой энциклопедический словарь хоть бегло сообщит об этом? Какая-то ущербно избирательная память: все, даже дети, знают о кровавых фантазиях маниака Чикатило, но мало кто слышал о миролюбивом вожде миролюбивого племени. Ладно, я тоже о нём забуду. Но вот о первых проповедниках русского анархо-панка - об Андрее Панове по прозвищу Свинья и об Александре Строгачёве, известном как Алекс Оголтелый - я забыть не могу. Хотя эти имена и не интересуют шустрого чиновника, назначенного руководить отечественной культурой.
Уверен, что академические историки будущего доберутся до этих монументальных имён и воздадут им должное. Поскольку без тщательного анализа их влияния на современное российское общество невозможно будет практически перекинуть концептуальный мост от «Флейты-позвоночника» Владимира Маяковского до соловьёвской «Ассы», ставшей реквиемом для одной эпохи и первой нотой гимна для другой. «Мы ждём перемен!» - скандировали сотни тысяч, вслед за смущённым Цоем - Высоцким № 2. Но это случилось уже в конце восьмидесятых. А в начале того десятилетия Виктор, о Боже, Цой, Витька, постигал основы науки об общественном саморазрушении, будучи бас-гитаристом у Свиньи - основателя первой советской панк-банды под названием «Автоматические удовлетворители» - дословно «Sex Pistols». И банду свою Свин собрал ещё тогда, когда Сид Вишес был ещё жив, посылая своим питерским коллегам восторженные проклятия из лондонских КПЗ. Аминь.

1. 20 апреля 1980 года московские неофашисты, в количестве более трёхсот человек, прошли факельной колонной от Никитских ворот до Пушкинской площади, где быстро рассеялись, не дав милиции арестовать себя.
2. Годом позже специальные службы Москвы и Ленинграда получили распоряжение пресечь проведение каких бы то ни было акций, приуроченных ко дню рождения фюрера.
3. Находясь в Питере, я пользовался паспортными данными Синкконена Евгения Викторовича, 1962 года рождения, месяца ноября, числа четвёртого.
4. Дата моего собственного рождения приходится на 20 апреля.

Спросить у меня - какой из городов мне ближе - Москва или Ленинград - то же самое, что спросить, чему бы я отдал предпочтение: портвейну «777» или косяку жирного казахстанского плана… Или как, например, выбрать между рыжей Женькой Чегодаевой и черноволосой, словно ночь у метро «Преображенская», Ленкой Сычёвой? Я бы предпочёл курящую. Не помню, Жека точно не курила… Может, поэтому мы и расстались? А Сычёва? Нет, не помню. Колёса вот она употребляла, факт. И циклодольные стихи зелёным фломастером на линованных листах выводила. Курила… Нет, не помню. Хотя под циклой на курево пробивает. Или вот такой идиотский вопрос: кого больше любишь - отца или мать? Ну, я же не Гефест хромоногий, который во всех спорах сторону своей одержимой мамаши принимал. За что, кстати, и был на землю сброшен. Я всех люблю по-разному. В Москве люблю портвейн, в Питере - траву… хотя портвейн бывает чаще. Да и первая любовь, знаете ли, не забывается. Москва научила меня говорить, Питер научил слушать. Москва научила спешить, Питер… так и не научил вовремя останавливаться. Да нет - даже не любовь, это было бы слишком всеобъемлюще. Просто есть вещи, которые вызывают эмоции. С любимыми нужно встречаться редко, чтобы пошлость, присуствующая в каждом, не затушевала восторженные искры. И потом, характер, чёрт! Тоже знаете ли…Одно дело - половая верность, а совсем иное - верность духовная. В Саню Шуба была влюблена проститутка из «Националя». Смертельно влюблена! Страсть натуральная! Жизнь готова была отдать! Другой вопрос, как Шуб это расценивал… Но во всяких судьбах есть точки страстного пересечения, без которых жизнь немыслима. А есть обыденная поверхность. У меня не защемит сердце, если на карте Москвы не станет, например, Бирюлёва. Но никогда бы я не смирился с исчезновением Никитского бульвара! До предгробных судорог мстил бы разрушителю. Бабушку бы его выкопал из могилы и в заложницы взял… То же и с Питером. Важны частности и личности. Абстрактно я способен любить лишь реки и деревья.
Ленинград врезался мне в сердце бешеными аккордами русского панк-рока, сорвавшимися со струн самых грязнозвучащих в мире электрогитар марки «Урал»! И до сих пор я убеждён, что это самые прекрасные звуки, когда-либо извлечённые человеком из неодушевленных предметов.

Я живу вопреки всеобщей суете и целеустремлённости. Именно это обстоятельство оставляет меня за чертой общепринятых условностей, называющихся законами совместного проживания несовместимых в принципе людей. Это отнюдь не означает, что в моей бульварной философии отсутствует идеал. Это лишь говорит о том, что я духовно не готов сложить голову в какой-нибудь беспощадной битве за обладание каким-нибудь галантерейным ларьком. Так же, как не готов надорваться в сражении за урожай, пополняющий закрома моей прожорливой родины. А идеалы у меня присутствуют. Жизнь Лермонтова, например - как идеал короткой жизни. Или страшная судьба протопопа Аввакума Петрова - как идеал несгибаемого духа. «И долго ли нам ещё мучаться, батюшка?» - спрашивала его жена на кандальном иркутском этапе. «До конца дней», - спокойно отвечал Аввакум. А дни его были долгими. Проклятое созвучье с Маркесом! «А что мы будем есть всё это время? - Она схватила его за ворот рубашки и с силой тряхнула. - Скажи, что мы будем есть? - Полковнику понадобилось прожить семьдесят пять лет - ровно семьдесят пять лет, минута в минуту, - чтобы дожить до этого мгновения. И он почувствовал себя непобедимым, когда чётко и ясно ответил:
- Дерьмо».
И никогда не посягал я на законное право общества быть единообразным - писаться в детстве в одинаковые подгузники, получать одинаково среднее образование, одинаково заслушивать одинаковые речи брачной церемонеймейстерши, одинаково устремиться, сплотиться, отвергнуть, принять присягу, и одинаково уложиться в одинаковых кладбищенских траншеях под одинаковые рыдания одинаково безутешных вдов. Нет, на это я никогда не посягал! Сознательно не посягал. Но стоило мне лишь произнести какое-нибудь слово или, того хуже, сделать короткий шаг, как слово это непременно оказывалось крамольным, а шаг был всегда в сторону. И если бы с самого раннего возраста мне удалось бы осознать или просто узнать об этой еретической склонности собственной натуры, то я научился бы защищаться от агрессии рационального мира. Но мне казалось нормальным - не подражать и не подчиняться чему попало. Мне и теперь кажется, что состояние скрытой войны со всем на свете - обыкновенное состояние мыслящего человека. Мир внушает иное… Мир утверждает, что тупое подчинение есть высшая добродетель! Мир переламывает полагающих иначе. Мир защищается от хаоса. И мир, как всегда, прав. Миру не нравятся люди, утверждающие, что будущего нет. А разве есть у такого мира будущее…

Именно так - no future! - провозглашали подвальные робеспьеры Петроградской стороны и сколачивались в антимузыкальный коллектив под названием «Народное ополчение». «Наступает расплата, час икс наступа-а-ает. Рытвин и выбоин нога уже не ощуща-а-ает. Патриоты из квартир спускайтесь, снайперы на крышах рас-по-ла-гай-тесь! Берите партком с профсоюзом за жабры! Не будет пощады милицейскому гаду», - ехидно надиктовывал в любительский микрофон Алекс Оголтелый. Кто бы знал, что новая духовность имеет вполне конкретный вкус - вкус протухшей капусты в урезанной пайке жидкой тюремной баланды. Но, клянусь шрамами на собственных венах, этот вкус мобилизует способность человека к постижению конечных истин лучше всяких кришнаитских мантр, исполненных на оплёванном асфальте Калининского проспекта! «Но фьюче!» - усиляли звери электричеством свой антигуманный лозунг. «Будущего нет» - я был уверен в этом. По сути панки только родились. По факту - я родился вместе с ними. Впрочем, мне никогда не сиделось дома. Прости, Алекс. Когда я буду пьяно проползать мимо того рая, в котором ты тоже что-нибудь, как и здесь, подтачиваешь глумливым лобзиком своего голоса, будь уверен - я поделюсь с тобой портвейном, или что там они распивают на том свете… Смолу? Бухнём смолы!

20.04.1981. Город-герой Ленинград.

Напиться по поводу моего дня рождения решили на детской площадке Михайловского сада, выходившей торцом на адскую мозаику храма Спаса-на-Крови. Вообще это сад в аръергарде Инженерного - Михайловского - бастиона был местом тихим, особенно по вечерам, и особенно в те годы, когда советские граждане предпочитали прогулкам в весенних парках семейное душилово обыденных квартирных вечеров. По-моему, они и теперь отдают этому предпочтение. И чем шире расползутся липкие нити телевизионной паутины, тем больше места останется нам для вдохновенных уличных распитий. Хоть бы и в Михайловском, где до сих пор ещё чихают кошки над трухой турецких листьев, просыпанной из табакерки графа Зубова. Прохладная, но уже сухая весна.
Наша дикая питерская команда являла собой в те времена достаточно устойчивый состав. Часть этой корпорации существовала в виде подонков исключительно уличных, другая часть была, так сказать, одомашнена. Уличные ночевали где попало, домашние каждый раз возвращались в лоно недоумевающих семей. Но каждый вечер все собирались у входа станции метро «Невский проспект», на мраморном пятачке, именуемом «микроклимат». В «Сайгон» мы не ходили принципиально, желая подчеркнуть личную обособленность. В тот апрельский вечер мы также собрались в «микроклимате» и не спеша двинулись по набережной канала Грибоедова вниз, к Михайловскому саду. Оголтелый волок на плече огромный дерматиновый баул, гружёный фугасами портвейна, отчего его знаменитая подпрыгивающая походка несколько приземлилась, но не потеряла акцент. Просто теперь он стал похож на скворца, которого придавило тяжёлым небом, но лапы которого всё ещё пытаются оторваться от земли. Так он и жил - Алекс Оголтелый - придавленный небом и мечтающий оторваться… «Злобненько, мужичинки, злобненько». Вслед за ним плыли три невские наяды - Ольга, Маня и Ирина - барышни, без которых жизнь подонков уличных оказалась бы куда менее пафосной. Да, ведь они существовали одновременно в нескольких измерениях и в нескольких ипостасях. В одной эманации они являлись студентками ЛГУ, в другой - первыми модницами на отрезке Невского проспекта от Адмиралтейства до Галёрки. Они ночевали в родительских квартирах, но тянуло их в самые мрачные переулки. За ними ухлёстывали финны, и фарцовщики, и дамы манипулировали этими влечениями, всегда возвращаясь к нам, то с дорогущим бухлом, непременно со штатовскими сигаретами, или с кульком домашних котлет, как в тот день. Вообще, жизнеописание этих потрясающих жаб заслуживает отдельного произведения! Поэма, чёрт! Где кавалеры - все - второстепенные персонажи. Как и я. Или как Дима Крыса, служивший санитаром в морге по системе «сутки-трое». Я частенько дежурил вместе с ним. Спирт с формалином и хрипящая бобина «Velvet Undergraund». Андерграунд. Ещё была девочка Настя, словно сошедшая то ли с полотен Васнецова, то ли с киноплёнок Александра Роу, то ли с ума. Не хватало лишь Коттона, Роттена и Рикошета, отправившихся к Бобу Ширяеву, дабы извлечь из его гостеприимных щупалец всеми востребованного Свинью и доставить оного в Михайловские заросли.
Так… выпивали немного. Грустили радуясь. Свинья так и не явился. Ирэн сверкала пьяными очами, и мне казалось, что её искры долетают до меня. Потом она исчезла с Коттоном. Я и не думал, что Ирэн - девушка. А тут догадался. И мне отчего-то стало обидно. Оголтелый и Крыса отправились «злобствовать». Чёрт его знает, в чём это выражалось. Потом мы подрались с Рикошетом. А потом я брёл по ночному Невскому проспекту, волоча по асфальту крылья собственного счастья, к которым прилипали раскисшие окурки и фиолетовые фантики от крем-брюлле. На мне был кирзовый музейный плащ времён диктатуры пролетариата, естественно - штаны и боты, а под плащом, на голой шее, болтался узкий чёрный галстук, сплошь пронзённый множеством английских булавок. Само собой, меня забрали.

Из машины вышли двое в штатском и вежливо поинтересовались: куда и, главное, откуда бреду я в столь поздний час в таком безответственном виде? Ничего особенного. Почему бы советским ментам не поинтересоваться у советского гражданина насчёт маршрута его движения. Правда, какими-то странными были эти менты. Да ведь и сам я выглядел достаточно странно, можно даже сказать, стрёмно. Так что всё укладывалось в координаты полуночной гармонии. Ми-минор. Я принялся отвечать, что отмечал с друзьями день рождения, а теперь иду домой на Охту, потому что я - Синкконен Е.В… Говорю и тут же понимаю, что гражданин Синкконен родился совершенно в другой день, в другом месте и, наверное, в другой жизни. И это означало, что 20 апреля я мог отмечать с «друзьями» только один день рождения - а именно, Фюрера, Адольфа Гитлеровича. Досказать свою запутанную историю я не успел… Широко улыбнувшись, словно долгожданному гуманоиду, штатские нежно взяли меня под руки и аккуратно усадили в служебное авто, зафиксировав тренированным прихватом мои возможные трепыхания.
Ехали молча.
Помотавшись по окрестностям Невского в районе пересечения с Владимирским проспектом, просверлив фарами пару старых питерских подворотен - видимо, в надежде натолкнуться на ещё каких-нибудь рассеянных «отмечателей» - шофер свернул на Стремянный. Фары выхватили вывеску с отвалившейся буквой «О». Получалось «Вин». Какой к чёрту вин!.. Ещё мотнувшись вдоль улицы Марата, авто ввинтилось в дворовые лабиринты и остановилось наконец возле подъезда, над которым тускло подсвечивался изнутри пластиковый щит с абсолютно посредственной надписью «Опорный пункт охраны правопорядка». Меня в такие пикеты даже из детского сада не приводили! Что-то было не так. Не то. Ощущалось явное несоответствие между вежливыми мужчинами в одинаково скроенных плащах и этой никчёмной конторкой участкового. Словно бы в банальном салонном стихотворении зазвучала бы пафосная великодержавная метафора, сдержанная в торжественности, но явно выпадающая противоречием умеренному таланту автора. Что-то было не так. Впрочем, мимолетная визуальная дисгармония недолго тревожила мой смягчённый алкоголем разум. Едва переступив порог вышеозначенного заведения, я как-то быстро сообразил, что нахожусь в районной штаб-квартире Комитета Государственной Безопасности. Нет, ничто явное не натолкнуло меня на эту мысль. Просто понял и всё. Так же молча меня сфотографировали анфас и в профиль, убористым почерком занесли фамилию Синкконена в лежащий на столе гроссбух, дали сигарету, чиркнули спичкой и поместили до утра в бывшую ванную комнату, стилизованную под камеру. С потолка свисала дребезжащая сороковаттка. Кафельный пол и деревянный стул посередине. Больше в этом помещении не было ничего, кроме дыры в полу, если, конечно, дыру можно воспринимать как нечто материальное.

Это была самая странная камера в моей жизни. Во-первых, догадка сменилась отчётливым убеждением, что к милиции эта ванная комната не имеет никакого отношения. Даже дыра в кафельном полу и та, будто бы беззвучно сообщала: «Я не просто так дыра. Я ещё та, может быть, дыра! В меня, может быть, скоро кровь какого-нибудь известного правозащитника стечёт!» И где-то за окном капало с крыши: «Че-ка… че-ка… че-ка…» И я затосковал. Затосковал в той дремучей русской печали, которая испокон веков навевалась всем пленным еретикам опричниной или большевистским терророром. И ладно бы хоть подвиг какой антиобщественный успел бы совершить… А так… Обидно, чёрт. И во-вторых, я был уверен, что в этой зловещей квартире никого, кроме меня, нет. Нет даже призрака удавленного в восемнадцатом году владельца этих мрачных апартаментов. Никого. Даже самого никудышного вертухая, и того нет. И чувство беспомощности и ничтожества перед Системой, которая может даже не охранять своих нарушителей, сковывало крепче всяких тройных засовов. Чувство мгновенное, но отчётливое, как точка осознания. Хотелось быть сильным. Я развалился на стуле, демонстрируя безразличие так, будто бы за мной наблюдали невидимые кураторы судьбы. Но факт малодушия уже был отфиксирован в загробных черновиках, и я злился на самого себя, слабого. Пожалуй, несгибаемый Алекс и не бухнёт со мной смолы на том свете… Духовная свобода оказалась мыльным пузырём. И мне стоило больших моральных усилий приблизиться к двери и попытаться надавить на неё. И счастье, что она оказалась крепко запертой, потому что, поддайся она, я не уверен, что посмел бы шагнуть за неё. И что бы я сейчас говорил вам… Так я узнал о внутреннем рабстве. О бессилии духа. Это было одно из самых позорных мгновений моей жизни.

Утром в квартире обнаружилась жизнь. Вновь объявились двое в штатском, но уже не в плащах, а в одинаково скроенных рубашках с ослабленными галстучными петлями. Они же проводили меня в большую комнату, где за классическим кабинетным столом сидел классический чекист восьмидесятых - мягко одетый, безликий и в больших очках с толстыми стёклами. Слева от него стоял двухкамерный несгораемый шкаф, прямо перед ним, на столе - широкий деревянный пенал, наполненный картонными бланками и фотографиями. Предложив мне чаю с горячими пирожками, безликий, словно мимоходом говоря о чём-то несущественном, заявил, что в нашей свободной стране каждый имеет право поклоняться любому божеству, но как-то стыдно отмечать день рождения того, кто в памяти нашего народа остался палачом и душегубом. Я так и не понял, имел ли он в виду Гитлера или ещё какого апрельского деятеля. Впрочем, он не настаивал. В руках у него оказались несколько карточек, на одной из которых были изображены Оголтелый и Машка, стоящие у кинотеатра «Титан» под афишей фильма Ромма «Обыкновенный фашизм». Оголтелый позировал, приложив два пальца над верхней губой, обозначая узкие усики, и выбросив клешню в римском приветствии. Явно, что он позировал не для оперативной съёмки. Кому-то из наших позировал… Ни вопросов, ни комментариев не последовало. Да чекист по сути и не показывал мне эти фото. Он лишь сделал так, чтобы я их увидел. И всё. Не знаю, зачем… Может думал, что я его за сочувствующего приму. Вряд ли… Короче! После чая с пирожками мне довелось выслушать некое безэмоциональное нравоучение, в которое было вложено множество непонятных мне тогда терминов типа «обоюдовыгодного сотрудничества» и «перспектив», после чего человек в очках уточнил мои, то есть Синкконена Е.В., паспортные данные и выпроводил на улицу с пожеланием взяться за ум. Сейчас мне кажется, что если бы я действительно был Синкконеном, то истолковал бы чекистские слова более расширенно. Глядишь бы и стал популярным борцом с непопулярным режимом. Пятый главк, чёрт возьми… Большие перспективы от обоюдовыгодного сотрудничества.

23 камеры

Previous post Next post
Up