Сколько ни вспоминаю, какой была Пасха в детстве, всегда в этот день можно было уже сидеть на земле.
Обычно мы с отцом с утра ехали в Новый Усад, заходили к бабушке, ели у неё пироги, шли на кладбище, где уже были новые могилы, деда и моего дяди. Кладбище было полно людей и ворон, которые слетались на крашеные яйца. Потом мы, не дожидаясь автобуса, шли пешком в сторону города, и обязательно нас подбирала какая-нибудь попутная машина, часто со знакомым отца за рулём. Мы добирались до Ивановки, где заходили к одной бабушкиной сестре, Лидии Романовне, потом к другой, Раисе Романовне, встречались там с родными, шли многолюдной семьёй через Тёшу, в Заречное. Там похоронена моя прабабушка и её сестра, которую отец и его сёстры и братья называли нянькой. Вот там мы и садились на землю, ели яйца и пироги, взрослые немного выпивали. Кладбище, как и в Новом Усаде, было полно живых, которые христосовались друг с другом, узнавали тех, кого давно не видели, потому что все разъехались из деревень кто куда. Потом мы возвращались в Ивановку, где садились за стол - обычно у Раисы Романовны. Раиса Романовна и её дети с семьями до Заречного заходили и на городское кладбище, где лежит её муж и другие родные. Потом умер дядя Коля, и мы тоже стали заходить на городское кладбище.
И помню, однажды, а может быть, дважды, мы с отцом из Нового Усада сначала добирались - куда-то доехали, потом дошли - до Заречного и только потом до Ивановки. Это было целое путешествие, которое можно было сделать только раз в году, в один определённый день - день, когда одному человеку удалось воскреснуть из мёртвых; паломничество к могилам родных, которое должно было быть именно таким - длинным, по всей той земле, где они когда-то жили, в первый по-настоящему тёплый день в году.
Потом умерла бабушка Вера, и на городском кладбище мы стали проводить больше времени. В те годы, в начале и середине девяностых, на Пасху там было много людей, и многие автобусы ездили с табличкой «До кладбища».
Обычаи под церковным влиянием в очередной раз переменились, и сейчас людей совсем немного, но всё-таки они есть, кладут на могилы яйца и конфеты, выпивают и вспоминают. После бабушки мы прошли по окраине мимо богатых цыганских могил с гравировками на обеих сторонах памятников, с лошадьми, машинами и берёзами. Свернули на главную аллею, и я показал Ване еврейский участок: он небольшой и выделяется тем, что памятники смотрят в другую сторону. На кладбище завершали весеннюю уборку, дорожки были все в мусорных пакетах, а у автобусной остановки расцветали яркими цветами искусственные цветы.
Времена изменились, и мы даже думали доехать до Заречного, где не были очень давно, на такси, но поехали сразу в Новый Усад. Старая женщина собирала там у входа на кладбище яйца и деньги для церкви. Она сказала, что на службе ночью было много людей. Мама только тут вспомнила, что забыла на остановке корзинку с яйцами и другими угощениями.
У тёти Тони собралось много людей, приехали и из Дальнего Константинова. Мы праздновали, обмениваясь, как всегда, новостями друг друга. Дядя Володя разговаривал мало; мы видели его в последний раз.
Когда мы возвращались в Арзамас, стал падать дождь, но скоро прекратился. Я вышел внизу и пошёл на остановку, чтобы вернуться в Ивановку за корзинкой. За грязными и печальными задами автобусов на автостанции сияли золотом и белым отстроенные заново храмы. Корзинки не было уже, конечно. Какая-то пустая бутылка лежала вместо неё да люди сидели.
***
Моя первая школа - она и есть Первая, №1, а тогда была единственной на весь стотысячный Арзамас с углубленным английским - находится в Старом городе. Так что Старый город хорошо знаком мне с детства - и Верх, и Низ. Тем более что в центре его, на границе Верха и Низа, находится Площадь: тогда она была площадью Ленина, сейчас стала Соборной, но и до сих пор на автобусах пишут просто: «До Площади». Площадь - центр прошлого города и один из двух центров настоящего.
На Площади шумел Базар (и сейчас шумит, но меньше), а на Базаре было всё: и пирожки с мясом и луком и яйцами, и цыганки, торгующие мячиками на резинках и «Финалами» с «Дональдами Даками», и овощи со всех деревень района, и привозные фрукты. К Базару примыкали во множестве магазины и магазинчики, особенно много их было (и сейчас тоже есть, никуда не делись) в Гостином Ряду, который соединяет, спускаясь, Верх и Низ. Мне, как и любому арзамасцу, никак нельзя было жить без Площади.
Но жил я в Новом городе, который начали строить незадолго до моего рождения и который рос вместе со мной. И вот это был город, и жизнь в нём была городская, многоэтажная, современная (хоть первые восемь лет я провел в общежитии). А старый Арзамас - полуразбитый и полузаброшенный, пыльный и транзитно-шумный на главных улицах, тихий и зелёный в глухих углах, - он был как отдалённый родственник, про которого и знаешь, что он тебе родной, но никакой особенной связи с ним не чувствуешь: так, параллельное существование. Я и тогда, когда жил в Арзамасе, мог провести обстоятельную экскурсию по всем его главным улицам и достопримечательностям - но как по музею, где всё, что когда-то было живым, теперь спрятано под стеклом.
Такое чувство жителей к Старому городу как к чему-то близкому, но чужому, свойственно не только Арзамасу. Я встречал его потом во многих районных и даже не районных городах: исторический центр - это неблагоустроенное прошлое, а жить лучше в квартире со всеми удобствами.
Наверное, это отстранённое чувство к Старому городу помогает мне и сейчас смотреть на Арзамас как на один из очень исторически красивых городов, а не просто как на родину. Тем более что он сильно изменился и продолжает меняться. Восстановление церквей - как и многих других исторических зданий - послужило проявлению старого устройства, почти затушёванного послевоенной арзамасской индустриализацией. Церкви были центрами улиц, кварталов и площадей, держали их, а когда превратились в склады, хозяйственные магазины или вообще в руины, то обессилели, и Старый город развалился, стал аморфным.
И сейчас, когда я возвращаюсь в Арзамас и гуляю по Старому городу, то заново его открываю.
Вот есть уголок, примыкающий к Верхней Набережной, между Знаменской церковью и церковью Святого Духа. Во второй была городская типография, и восстанавливали её прихожане. Первую взяли у банка и реставрировали административно, а до того в ней был первый в СССР провинциальный планетарий. И хотя планетарий кажется мне полезнее церкви, я не могу не видеть, как эти два храма упорядочили пространство: этот уголок, замкнутый с ещё одной стороны двухэтажным деревянным домом, был небольшой травянистой площадью, и теперь её снова видно.
Дальше по Верхней Набережной стоит Дом Бессонова, новодел на месте здания, в котором бывал Пушкин, и построенный заново только по этой причине - но напротив него стоит куда более интересный дом с деревянными колоннами, которые притворяются каменными. Ещё один, самый видный дом с деревянными колоннами стоит на перекрестке Советской, бывшей Прогонной, и Горького, бывшей Новоплотинной. А ещё один - на Ступина, бывшей Новоспасской. И есть ещё несколько: местная традиция.
А сейчас мы заходим с Ваней во двор бывшей усадьбы Вязового на улице Коммунистов, бывшей Большой. Обширная усадьба, с флигелями и пристройками - множество раз я видел её из автобуса и множество раз ходил мимо неё, населённой конторами и чуть ли не коммуналками, а зашёл во двор впервые - и очутился перед одним из лучших видов на Собор и колокольню Зимней церкви, служащих фоном этой старинной полуободранной тесноте, бывшему богатству.
Мы пошли дальше, на край двора, через арку двухэтажного старого дома, и очутились в огородиках на склоне, в котором не сразу узнал берег пруда. И понял, что смотрю с новой точки на место, знакомое мне со школы - вон и она видна, справа, вся уже заросшая деревьями, и весь пруд зарос. Я вспомнил, как зимой на большой перемене шли мы этим прудом, растянувшись всей мальчишеской половиной класса по снегу и льду, к Базару, где крепкие мордовки в пуховых платках и телогрейках меняли нам на мел жареные семечки.
И почувствовал древность, которую видел и раньше, но не замечал, почувствовал, как вписывается моё детство в самую суть Арзамаса, которая ничуть не изменилась за тридцать прошедших с того времени лет - как не изменилась она за четыреста, с тех времён, когда город был крепостью, а захолустный этот пруд был ещё частью речки Сороки, которой город кончался.
***
Я пошёл к тёте Любе на улицу Луначарского за капустной рассадой для мамы.
Дядя Саша у дома ремонтировал машину. Сказал, что оформляется на пенсию, но с трудом, потому что в трудовой книжке запись с неправильной последней буквой и теперь нужна справка, что он Итальянкин, а не Итальянкий.
Тётя Люба сказала, что они ездят продавать рассаду, выращенную из голландских семян, в Кулебакский район, в Гремячево, потому что там не так много продавцов, и рассада дороже, а сами там уже не выращивают. Там, рассказала она, дома все крепкие, на цокольных кирпичных этажах бревенчатые вторые; все мужики на стройках в Москве и других местах, дома одни женщины и дети.
В аквариуме плавали рыбы, которых тётя Люба назвала карасями, и у нас зашёл разговор. Я вспомнил, что когда-то в тесной и мусорной тёмной воде, которая была безымянным прудом на углу Калининской и Советской, рядом с нашим домом, под самым забором какой-то техстанции, выловил двух золотых карасиков, а потом одного серебряного, но на другой стороне, у самой дороги. Тогда уже у пруда была помойка, которая подбиралась языками к воде и замусоривала её ещё больше. Карасики были случайные, ростом с детскую ладонь. Тётя Люба сказала, что пруд в её детстве назывался Вшивым: «Мы купались там у дома барачного типа». Некоторое время назад пруд засыпали и построили на его месте пятиэтажные дома - а могли бы сохранить, очистить, заселить берега деревьями и скамейками.
Вспомнив про Вшивый пруд, тётя Люба вспомнила и о Смирновском: что там были даже воронки когда-то, и было опасно купаться. Рассказала про местность на этом конце Смирновского пруда: что за нынешней бензоколонкой и автомойкой был родник, на который раньше ходили за водой, а сейчас он забит. «В школе мы там берёзки сажали для парка, а потом на том месте поставили гаражи, - сказала она. - Там ведь одни овраги были, которые уходили к Тёше». Я вспомнил, как выглядит сейчас это безжизненное, выключенное пространство, и не поверил, что оно было живым и что там ходили люди.
За рассаду тётя Люба просила рубль, я давал ей сто, а она не брала, пошла за сдачей, дала мне пятьдесят.