Мертвые ждут бессмертных

May 09, 2016 10:57

Немного мистическая проекция прошлого на современность.Страшный и совершенно душераздирающий рассказ о том, кто мы, зачем мы, как связаны с нашими предками тысячами невидимых и неосознанных ниточек. К 9 мая полезно узнать, ибо на носу опять Большая война.


"Человек без головы собирал в лесу грибы,

Ягоды и травы - наварить отравы.

Всех накормит, всех напоит,

Спать уложит, успокоит.

Всем он как родной отец,

Вот и сказочке конец."

Не думал и не гадал, что эта страшненькая считалка, которой мы выравнивали дыхание на длинных лесных переходах, произведет на Егора такое впечатление, застрянет в его маленькой душе, как заноза. Последние сутки мы бродили звериными тропами - других уже не было. Сын шагал сзади, все время держась за свой нож, и поминутно оглядывался. Пару раз, он доверительно говорил мне:

"Папа, Он идет за нами! Ну как ты не видишь! Без головы человек, с корзинкой! Оборачиваешься, и он в пень превращается". Я вглядывался в сумрак чащи, иногда сходил с тропы, таился - пытался развеять детские страхи. Не получалось. Если бы я мог расколдовать седой от подсохшего мха осиновый пень, и выстрелить безголовому в грудь картечью... Сын, может и расстался с придуманным образом. Мы бы вместе похоронили эту сущность под буреломом.Но, я не успел.

Егор вырос в лесу, но леса все равно боялся. За берестой или водой он ходил страшно неохотно, через силу. Обычно останавливался на краю лагеря, маялся, держась за нож. Вглядывался в бездонные лесные трущобы, копил решимость, собирал ее в кучу. Фигурка сынки в эти секунды неуловимо съеживалась, а стриженая головушка, как будто просила тепла взрослой, ласковой ладони. Он опять становился тем, кем был - шестилетним крохой, которого отец зачем-то таскает в далекие походы по местам, от которых и взрослых берет оторопь. Мне в эти секунды хотелось только одного - подойти к сыну, прижать его к себе и поцеловать в макушку. Что-то удерживало. Испуганных собак нельзя гладить, они понимают это как приглашение к страху. Наконец, сломав себя о колено, Егор делал осторожный шаг вперед и исчезал в высокой траве.

Я вдруг вспомнил заученную и благополучно забытую цитату из книги о древних, земляных верованиях: "Уход детей в лес был уходом на смерть. Вот почему лес фигурирует и как жилище Яги, и как вход в Аид. Между действиями, происходившими в лесу, и подлинной смертью, особого различия не делали". Егор боялся прошлого своих далеких предков, или боялся, как они? Какая разница... Испуганные души бесчисленных маленьких прадедов вибрировали у ребенка внутри, и я видел, как тяжело ему нести это наследство. Я сам чувствовал себя неуютно в этих местах, которые на немецком штабном жаргоне назывались "Северные джунгли". Гнус, болота, буреломы, малоизученный малярийный возбудитель в загнившей воде бесчисленных воронок. Совершенно дикая, заросшая речка-лабиринт, с говорящим названием Глушица петляла по лесу и была после жаркого лета, единственным водопоем на десятки километров окрест и вокруг нас все время кипела неведомая жизнь. Нечеловечьи тропы напоминали велосипедные дорожки в городском парке. Звериные трассы, шли через неодолимые кусты-шкуродеры или ныряли под поваленные деревья. Егор проходил под ними не сгибаясь, свободно, а я пролезал, кряхтя и цепляясь стволом карабина. Под каждым кустом здесь кто-то жил, лежал, обитал. Кто-то, ночами, трогал осторожным рыльцем металлическую посуду, замоченную в воде, пил шумно, плескаясь и фыркая... И каждый вечер мы слушали концерт, от которого холодело сердце, а сильные руки вдруг становились мягкими как воск, и страшно было выходить из огненного круга очерченного костром. Семья волков жила в полукилометре от нашей стоянки, и каждый вечер они ругались, как забитые жизнью муж с женой, но, на своем языке. Вой волка способен даже самого веселого человека высадить в депрессию. Я, чтобы не впадать в грех уныния, представлял себе сцену на лесной кухне. Допустим, россиянчик-муж проиграл в игровых автоматах деньги, отложенные на отпуск в Турции. Хотел выиграть на отпуск на Канарах, но не сложилось. Когда волчица затявкала, зло и отрывисто, я подумал, что проигранные деньги, видать, были не накоплены, а взяты в банке по специальной кредитной программе для жертв телевизора... После словесных разборок, никогда не переходивших в драку, дуэт слаженно жаловался на свою долю и одиночество. Луна жарила как осветительная ракета белого огня, превращая лес в мертвый театр теней со странным полифоническим сопровождением. На фоне далекого воя слышались и чьи-то близкие, осторожные, приближающиеся шаги, хруст ветки, раздавленной то ли ногой, то ли лапой, стук сухих древесных стволов друг о друга...

Егор в эти минуты прижимался ко мне, и я брал его ладошку в свою руку. Один раз мы услышали, как с каждой новой мужской партией, волчий вой становится все ближе и ближе. Он оборвался совсем рядом, и стало ясно, что зверь начал нас скрадывать. Ладошка Егорыча мгновенно вспотела, просто стала мокрой в одну секунду. Но он не сказал мне ни слова, даже не пошевелился. Сидел на бревне, положив голову мне на колени, и смотрел в угасающий костер. Я поднялся, и несколько раз шарахнул из карабина в темноту, а потом закатил в огонь огромный сухой пень. Мы замешали какао, так, что в котелке встала ложка, и час слушали радиоприемник не жалея садящихся батарей. Егор "ловил инопланетян" - искал в эфире непонятные, космические звуки или странные голоса, которые на самом деле, были "отзеркаленными" станциями с других диапазонов.

Утро развеивало ночные страхи, давило их солнышком, как клопов. После завтрака мы отправлялись в путь, искать вход в Аид. Где-то в этом районе, на берегу одной из бесчисленных стариц Глушицы, выходящая из окружения группа лейтенанта Скоробогатова попала под перекрестный огонь двух немецких пулеметов. До пулеметных расчетов было не больше двух десятков метров, и озверевшие окруженцы пытались их сбить штыками, расстрелять в упор. Из полусотни человек в живых остался только один - сам лейтенант. Он и рассказал мне перед смертью про эту атаку еле двигающихся живых мертвецов, пытался даже нарисовать схему дрожащими руками... И не смог - запутался, заблудился в своих воспоминаниях и расплакался детскими, светлыми слезами.

Стариц здесь было чуть больше десятка, половину мы уже осмотрели - от места впадения в Глушицу, вверх по течению на километр. На завтра оставалось одно перспективное место - два, почти параллельных притока, между устьями - брод и начало военной лежневки. Собственно брод и дорога объясняли наличие пулеметов на станках в глухом лесу. Мы никуда не спешили - мертвые ждали нас.

Перед сном я свалил гигантское сухое дерево обломанное бурей на треть. Кое-как поставил ствол вертикально, присел. Потом встал, уже с грузом. Отбалансировал бревно на плече и пошел. В глазах потемнело, моховые кочки плющились ногами, как спелая клюква. Я шагал и думал, что гореть этому бревну синим пламенем до утра, жарко и ярко, на страх всякой хищной мохнатой сволочи, бесам и безголовым грибникам-гуленам. Егор восхищенно вздохнул, когда я уронил этого исполина прямо в костровую яму, и тут же сел в траву, не в силах шевельнуться. Сердце сместилось куда под горло и я вдруг четко расслышал его стук. Никогда в жизни не слышал. Быстрый стук сердца, и какой-то плавающий. Сын заглянул мне в лицо:

-Пап, ты чего?

- Принеси чаю - язык еле ворочался, слова вязли как в подушке, я не слышал сам себя. Такое было несколько раз, после каждой контузии. Но там еще в ушах сыпался на туго натянутую пленку песок, а сейчас я мучался тишиной. Очнулся через минуту. В кружке, которую Егор держал обеими руками возле моего рта, плескалась дегтярная, черная жидкость. Я сделал несколько глотков, подивившись, что не чую ни вкуса, ни запаха. Мучительно захотелось лечь. Не помню, как я забрался в спальник. Егор еще посидел у костра, больше демонстративно, чем по какой-то надобности. Собрал разбросанную посуду в кучу, спрятал пилу и топор под тент - я это отметил оборванной мыслью, проскочившей где-то, на периферии сознания, и даже попытался улыбнуться. Потом сын переоделся в "спальные" вещи и привалился к моему боку теплым тельцем. Мы заснули. Я - больше не проснулся.

...Отец говорил, что любит смотреть, как я встаю. Я вставал "кувырком" - выкатывался из спальника колобком, и сразу на ноги. Отец, наоборот, просыпался тяжело, говорил: "как из блиндажа заваленного выбираюсь". Вылезал не спеша, долго сидела на спальнике, сложив ноги по-турецки. Расстегнув молнию, смотрел через порог палатки в небо и если была хорошая погода, всегда замечал: "ну вот, даже солнышко улыбнулось нам". Я проснулся поздно, когда воздух в палатке ощутимо прогрелся. Хотя, ночь была ледяная. Обычно, под самое утро, в моем углу спальника становилось нестерпимо холодно, и я прижимался к спине отца. Я знал, что он, спящий, не любил касаться во сне других людей. Шутил "волчья привычка, даже во сне - сам по себе". Но, каждое холодное утро, он переворачивался на другой бок, и подгребал меня к себе правой рукой. Знал, что я замерзаю, и дрожь моя проходила через несколько минут - я опять проваливался в сон, уже до самого окончательного пробуждения.

Первым делом, пока отец не проснулся, я залез в карман палатки и съел, одну за другой, четыре карамельки - две с ментолом и эвкалиптом -"лечебные", и две "лесные ягоды", которые почему-то пахли клубничным мылом. Отец иногда просыпался от шуршания фантиков, лежал, слушая, как я тайно пирую и через какое-то время обязательно говорил:

- Егор, может хватит конфеты давить? Сейчас завтракать будем. С тебя - костер.

Я не спорил. Вылезал из палатки, шел за водой и начинал разводить огонь. Мы всегда жгли костер по утрам, чтобы хоть как-то разогнать холодную и сырую одеревенелость в теле. Я знал, что за речкой и лесом начинаются бесконечные болота. Видел их, эти безлесые поля, желтые, местами красные от клюквы, с черными окнами тяжелой и неподвижной воды, в которой четко отражались облака. Я помню, как мы стояли с отцом на прогибающейся кочке, он держался за дрожащую болотную березку, а я - за его штанину. Мы заглядывали в черную бездну. Срубленный длиннющий кол ушел туда, вниз, без остатка. "Там - смерть", сказал мне отец. "Никогда на болотах не ставь ногу в открытую воду. Найди другое место, обойди. Не бойся вернуться назад. Ничего стыдного в этом нет. Запомнишь?". Я покивал головой, и отец как-то с сомнением поглядел на меня, но я на самом деле, запомнил все крепко-накрепко, он просто не понял.

Отец лежал на спине, положив правую руку на грудь, ладонью прикрывая горло. Я подкрался на четвереньках поближе - лапник предательски хрустел под полом палатки, и, уткнувшись носом в отцовское ухо, тихонько зарычал:

-Р-р-р-р...Папа, вставай! Вста-вай! К нам медведи пришли!

Отец не пошевелился и губы мои обжег холодом его висок. Я потянул его за рукав свитера:

- Пап, просыпайся! Хочешь, я тебе чаю сварю?

Рука отца безвольно сползла с горла на спальник и легла раскрытой ладонью вверх. Он спал. Наверное, так и не ложился ночью. Встал опять, когда я крепко уснул, сидел на бревне возле костра, положив карабин рядом. Светил налобным фонариком и что-то писал карандашом в своем клетчатом блокноте... Наверное, так... Я расправил спальник и еще накрыл отца тоненьким шерстяным пледом.

Траву у корней серебрил иней, но сверху, на концах и метелках она стала темной от влаги: последнее солнышко пока еще грело. Чуть сырой ком бересты лежал под перевернутым котелком, а спички бренчали в кармашке моих камуфляжных штанов. С первого раза костер не развелся. Я безжалостно раскидал его ногами, и пошел собирать в развилках берез сухие прутики. Отец всегда говорил - "чем дольше складываешь костер, тем быстрее он загорается". У меня именно так выходило всегда, а отец просто складывал быстро небрежный шалашик, отбирая нужные ветки по каким-то, одному ему известным признакам, и дрова загорались, как будто их облили бензином. На мой вопрос, как так у него получается? Отец улыбнулся - "Это несложно, но сначала нужно развести тысячу костров". Я даже считал свои костры, но год назад сбился. Этот, если считать вновь - пятый. Потянуло вкусным берестяным дымком. Я разодрал длинную липучку гермомешка, нащупал пачку чая. Просыпал, конечно, вынимая ее вверх ногами. Сбегал по высоченной траве до ближайших зарослей ольшаника, рвал, крутил, ломал ветки - огонь нужно было кормить без остановки. На глаз прикинул, что можно уже затаскивать в кострище осиновый ствол, приготовленный с вечера. Котел забулькал, и я, собравшись и прикусив кончик языка от старательности, осторожно перелил кипяток в кружку. Помня отцовские слова: "Егор, у нас мало бинтов и йода, пластыря - несколько штук. От ожогов только холодная вода в речке. Если отрубишь палец, пришить не успеют. Ты в больнице должен через сорок минут оказаться, тогда пальчик не умрет, и его можно пришить обратно. А тут тебя только до шоссе нести часа четыре. Аккуратно все делай, хорошо?". Я потом долго расспрашивал отца - как пришивают пальцы обратно, можно ли пришить голову, например? А руку? Он терпеливо отвечал на все вопросы. Он всегда отвечал на все мои вопросы. Не ответил только пару раз - оба раза я был у него на руках, мы пробирались по болоту и падали в этот момент. Ну, почти падали.

Я осторожно залез в палатку с кружкой чая и бутербродом из галеты, на которой лежал криво отрезанный кружок колбасы. Отец лежал, и за это время не пошевелился - большая складка пересекавшая плед, так и осталась на месте - длинный темно-синий горный хребет. Подумал, что надо будить отца - вдруг он так и будет спать, спать и проснется завтра? Или никогда не проснется? Вдруг его заколдовали? Через палатку разве можно заколдовать? Я решительно потянул плед на себя. Пол палатки холодил, под лапником, если сильно нажать на землю, всегда выступала вода. Поэтому я устроился на теплом пледе, привалившись спиной к раме отцовского рюкзака. Отхлебнул, заранее морщась, горький чай, и взял отца за руку. Рука была тяжелой, холодной, чужой, и ладонь мне показалась какой-то каменной... Наверное, я больше почувствовал, чем понял. А что я понял, не смог объяснить самому себе. Помню, я поставил кружку в угол палатки, завернулся в плед с головой, прижал колени к подбородку. Ткань штанов на коленях быстро намокла от слез. Я разодрал до красна этими мокрыми, солеными коленями, все лицо, и заснул в тоске. Страшно жалея себя, отца, с которым что-то случилось, весь мир - даже ту самую, несчастную сухую осину, которая, чуть потрескивая, прогорала сейчас в костре. Я так засыпал несколько раз, с каменным чувством внутри и надеждой, что утром, когда проснусь, все будет хорошо и светло. Само по себе. Разбитая ваза чудесно склеится обратно, мама простит, украденный с лестницы велосипед вернут, взятая без спроса и потерянная вещь найдется в кармашке, сбежавший кот придет.

Спал я, наверное, час, не больше. Солнышко чуть сдвинулось, полностью осветив палатку. Сердце прыгнуло из груди - вокруг костра кто-то ходил, позвякивал чем-то, притоптывал. Отец проснулся! Я чуть приподнял голову, срывая с себя плед, чтобы заорать радостно во весь голос... и осекся, мой народившийся крик превратился в писк. Отец лежал и смотрел вверх - глаза его были неживые. Он смотрел вникуда, и не видел ничего. Рот чуть приоткрылся, но рука его, так и лежала открытой ладонью вверх. Мне вдруг стало холодно от страха за самого себя - у костра мог ходить только человек без головы. Больше некому, он нас выследил! Или, наоборот, раньше боялся отца, а теперь не боится -заколдовал его, знает, что он крепко спит. Вот и пришел. Что он там делает - ест нашу еду? Может, поест и уйдет? Тогда зачем надо было выслеживать нас столько дней? Мы уходили из лагеря надолго, и продуктовый мешок всегда стоял на виду. Бери и ешь, если хочешь.

Я, стараясь не шуршать и не хрустеть, подполз к входу и беспомощно оглянулся на отца. Мне показалось, он улыбался самыми уголками губ. У стенки палатки, завернутый в кусок полиэтилена, лежал его карабин. Наш карабин. Я потянул его на себя, думая, как страшно отец будет ругаться, когда узнает про мое самовольство. Тянул тяжеленный карабин и шептал сам себе - "пусть ругается, пусть, пусть. Только пусть проснется. Я за березой, в углу, целый день отстою, спокойно! Только надо безголового прогнать или убить! Потом надо будить отца, или дать ему лекарства!". Мысль про лекарства меня вдруг пронзила, снизу доверху. Почему я не сообразил сразу? Сейчас некогда было думать. Приклад был разложен, патрон в патроннике - это я знал крепко-накрепко, отец всегда так делал перед сном. Ломая ногти, я сдвинул скобу предохранителя вниз. Вытащил из пламегасителя тряпочку в оружейном масле. Хотя, я знал, что можно ее и не вытаскивать - вылетит сама, вместе с пулей. Тихо, зубчик за зубчиком стал сдвигать молнию, одновременно пихая в щелку кончик ствола. Поднимать карабин я даже и не думал - не осилю, проверено. А так, лежа, стрельну. Даже прицелиться можно. Безголовый все равно слепой. Куда он убежит? Молния поехала вверх и в бок, я сунулся вперед. Увиденное меня почти развеселило. У нашего растрепанного гермомешка стоял смешной полосатый кабаненок и копался в продуктах своим длинным рылом. На меня он сначала глянул мельком - не хотел отвлекаться, ему было очень интересно и очень вкусно. Но потом он перестал рыться и повернул ко мне свою морду. И я понял, что взгляд его гнойных глазок злой, звериный. И весит он в семь раз больше чем я. И уходить он никуда не собирается. Вообще!

Голос у меня предательски дрогнул. Я хотел рыкнуть на него, как отец, а получился какой-то шепот. Кабан переступил копытцами и вдруг сделал шаг к палатке. За полянкой, из высокой травы, тут же поднялись еще два или три кабана. Один был просто огромный! Тогда я зажмурился и нажал на спусковой крючок. Все потонуло в грохоте. Карабин лежал на боку, и меня, как камнем, ударило железной гильзой в висок.

Когда я открыл глаза, никаких кабанов не было, и где-то далеко, кто-то очень быстро бежал, ломая кусты.

Звон стоял в ушах, на виске вспухла гуля, но страх, который выворачивал, давил, перехватывал горло, куда-то отступил. Но не ушел совсем. Уже без усилий, я потянул железную скобу - предохранитель щелкнул, и встал на место.

Я боялся глядеть на отца, но все равно посмотрел, без всякой надежды. Ничего не изменилось. И первый раз подумал о том, что если его не вылечу, придется идти к людям за помощью. Лучше, конечно, сделать ему какой-нибудь укол, но никаких шприцов и ампул у нас в аптечке не было. Были только таблетки в железной банке. В прошлом году, когда пять дней шел дождь, и мы сидели в палатке, перечитав все книжки, отец объяснял мне, зачем нужны все эти лекарства из аптечки. Я вытряхнул коробку прямо на пол - верхняя упаковка была надорвана, в ней не хватало одной таблетки. Эту таблетку выпил я, весной, когда страшно обварился кипятком. Я обрадовался, как будто встретил старых друзей. Таблетки эти были от боли, назывались анальгин, я вспомнил точно. И еще они страшно горчили, и я долго запивал эту вяжущую горечь водой. Стараясь не касаться отцовских губ, я опустил белую таблетку в черную щель его рта, подождал, и стал лить туда чай. Чай стекал по отцовским небритым щекам, разливаясь озерцами, речками и маленькими морями по спальному мешку. Отец продолжал улыбаться и смотреть вверх - и меня затрясло от этой жуткой картины. Я знал, что люди умирают. Видел якобы мертвых в кино, видел наших солдат, которых мы находили в лесу - обрывки формы, обувь, ржавая винтовка, горстки темно-коричневых костей, черепа раздавленные корнями деревьев. Сам я знал, что никогда не умру, или это будет так не скоро, в таких далеких далях, что моя мысль еще не в силах туда забраться. Не мог я примерить смерть к своим близким, и, если бы в эти минуты я признался себе, что отец ушел окончательно, я бы наверное лег рядом и тоже умер. Так было бы проще и легче. И я решил не думать о смерти, вообще. Слезы катились горохом и выедали глаза, когда я собирался. Губы дрожали, и пришлось их прикусить до крови. Мучительно хотелось взять с собой карабин, и я каким-то чудом заставил себя не делать этого. Отец и так оставался в этом лесу один, больной, без оружия. Раз. Я чувствовал, что не донесу карабин никуда, просто брошу его, уже через несколько километров. И отец этого не простит. Два. Я положил карабин отцу в спальник, прикладом на раскрытую ладонь. Пусть будет у него под рукой, рядом. Застегнул молнию, укутал пледом, подоткнув его со всех сторон. Собрал разбросанные таблетки, а пролитый чай размазал по полу палатки своими грязными колготками. Нож мой, подаренный отцом весной, лежал у нас в изголовье. Я взял его в руку и нагнулся еще раз к холодному отцовскому виску:

- Папа, я побежал. Я дойду, мы приедем с дядей Сашей на вездеходе и отвезем тебя в больницу. Я быстро. Слышишь?

Быстро было только по карте-пятикилометровке, на вертолете. Даже мотолыга проползала этот путь не меньше чем за три часа, срывая гуски о пеньки, ухая в бездонные ямы и выбрасывая грязевые фонтаны, как торпедный катер. В прошлом году, отец оставил меня одного в лагере, пошел звонить, и страшно упал на буреломе. Его спасла шерстяная шапка в нагрудном кармане горки, иначе, переломал бы ребра. Так он рассказывал. После этого случая отец стал учить меня ориентироваться, я даже брал азимуты по компасу. Иногда, во время наших странствий по лесу, отец вдруг останавливался и говорил: "Егор, выводи нас!". Когда я путался и начинал забирать в другую сторону, он мягко сдавливал мне плечо, или на секунду поднимал в воздух и ставил на землю, но уже лицом в нужном направлении. Сам отец ходил по этим лесам и приходил к цели, как по нарисованной линии, хотя, мы постоянно обходили завалы деревьев, болотины и кусты-шкуродеры. В карту он смотрел редко, карты, как говорил отец, были здесь "слепые" - просто зелень с редкими просеками, на самом деле, давным-давно заросшими. Но я не должен был заблудиться. Дорогу я помнил. Примерно двадцать минут мы шли вдоль речки по звериной тропе. Потом будет так называемая "крестовая яма" - большая заболоченная впадина с редкими, кривыми и очень жуткими елками. Мертвые елки напоминали обветрившиеся кости, торчали во все стороны и я думал - кто их убил всех, разом? Росли-росли елки, а потом ррраз - и умерли. На кладбище похоже...Отец предположил, что здесь садилась летающая тарелка и жар двигателей спалил деревья. Вот этого болота я боялся больше всего. Через него нужно было идти по старой, еще времен войны, гати. С выкрошившимися бревнами, ямами с черной водой. По гати этой даже ходили медведи - мы как-то разглядывали следы, которые не могла накрыть наша лопата. Либо пятка из под нее торчала, либо медвежьи когти. После "крестовой ямы" начиналась просека высоковольтки с редкими столбами. По ней идти очень долго - мы делали обычно три-четыре привала и даже перекусывали... Я сгреб разворошенные кабаном продукты в гермомешок, зацепив горсть сухарей и пакет леденцов. В кармашек флиски положил свою кружечку - пить по дороге. Нужно было взять фонарик, но никакие силы не заставили бы меня еще раз залезть в палатку, копаться там в вещах и видеть то, о чем я сам себе запретил думать. Я присел на перевернутую гильзу от огромной пушки, на дорожку. Так мы делали всегда. Встал и пошел, сжав нож в ножнах в кулаке. Отец запрещал бегать по лесу с открытым ножом, показывал, как на него можно упасть, просто споткнувшись. Упасть и проткнуть самого себя. Но я решил - достану из ножен, когда совсем будет страшно. То, что будет страшно, я даже не сомневался.

Лес, едва я вошел в него один, неуловимо поменялся. Звериная тропа уже не была такой удобной - за каждым ее поворотом я ждал тех самых кабанов, по которым стрелял из палатки. К реке, от тропы, через каждые сто метров сбегали хорошо натоптанные дорожки к водопоям. Я первый раз их заметил. Кто по ним ходил и ходит? Мокрая, здоровенная выдра щерилась из травы желтыми зубами, глаза-бусинки нагло блестели. Она, увидев меня, даже не думала попятиться - смотрела нагло. Я топнул на нее ногой и закричал:

- Пошла, дура!

Вытащил нож, полированная сталь пустила солнечный зайчик. Выдра смотрела и смотрела на меня не мигая, и я просто прошел мимо, сцепив зубы, чтобы не оглянуться на нее. Чтобы не догадалась, что я ее боюсь. Я подумал, что будь я с отцом, ни какая бы выдра не вылезла, а сидела бы тихо в своей прокисшей речке. У отца со зверями были какие-то странные отношения: они видели друг друга, и друг другу уступали дорогу. Он все время ходил с карабином, но никогда не охотился. Я как-то спросили его: "Почему?". Отец ответил очень серьезно: "пока в нашем мешке есть хотя бы одна банка консервов, это будет не охота, а убийство. Нельзя убивать просто так". Что говорить, мы с ним даже бересту или лапник резали со словами - "березка, елочка, прости! Нам надо!". И кроме волков мы со всеми тут дружили. Да и волки не лезли к нам, только выли страшно... Лось целых пять минут терпел, пока мы фотографировались с ним, и только потом убежал. К нам приходила общаться норка, каждый вечер. Прилетали какие-то птицы, я сыпал им на пенек сухие макароны. Но то было с отцом.

На краю "крестовой ямы", в невысоких сосенках стоял старый лось. Тот самый, с которым мы фотографировались. Лось тяжело вздыхал и постукивал копытом по упавшему бревну. Постучит-посмотрит на меня. Я спрятал за спину нож, и, обмирая от ужаса, остановился и поздоровался с ним:

- Я в деревню иду, к дяде Саше. Папа заболел. Ты понимаешь?

Лось перестал стучать, и чуть наклонил голову на бок. Он долго шел за мной через болотину. Шел, далеко отстав, чтобы я не пугался. Выходил на гать, потом опять скрывался в редких соснах. Лось, кажется, провожал меня, и исчез, только когда я выбрался на пологий край чаши. Я шел и шел, отдыхать залезал на столбы высоковольтки - казалось, что когда я иду, меня никто не должен тронуть. А вот когда остановлюсь - придут и съедят. С одного столба я видел, как через просеку шли две серые небольших собаки. Одна остановилось понюхать воздух, и я вцепился в гудящее железо так, что побелели грязные пальцы. Но, вторая собака, куснула нюхающую за голову. И через минуту я видел лишь, как мелькали их гладкие спины в чуть колыхающейся желтой траве. Когда стало темнеть, я уже слышал шум машин на шоссе. Я шел босой. Резиновые сапоги я потерял на торфянике, там, где мох колыхался под ногами так, что сладко щекотало в животе. И где отцу было по колено, а мне почти что по пояс. Я не смог за сапогами вернуться, уговорил сам себя, что это не нужно - на ногах еще остались толстые шерстяные носки. Поздно ночью я положил голову на край асфальтовой дороги и уснул на минутку. Первая же машина, высветила фарами босого спящего ребенка, шарахнулась в сторону, а потом остановилась так, что завизжали тормоза. Я проснулся от этого визга. Меня тормошили, поили каким-то сладким теплым компотом, надели сухие носки и огромные клетчатые тапки. Остановились еще машины, все ждали скорую помощь, но я сказал им, что она не проедет по болотам... Раз десять пытались забрать нож - я не отдавал, держал обеими руками, и все про него, наконец, позабыли. Приехала милиция. Какой-то мужик в форме с мятыми погонами и выстиранными бесцветными глазами, сидел передо мною на корточках и повторял, как попугай:

- Что с твоим папкой? Что с ним? Папка пил? Была у него бутылка с собой?

Я мотал головой, говорить почти не мог, разучился. Мужик не унимался:

- Папка бомбы разбирал? Взорвалось у вас? Что взорвалось? Снаряд? Граната?

Наконец, примчался папин друг, дядя Саша, схватил меня на руки. Единственное родное лицо в этой дикой кутерьме. Я вцепился в его шею, крепко, как мог, и только тогда разрыдался по-настоящему. Первый раз, за весь этот проклятый длинный день. Дядя Саша послушал мое бульканье и завывание, и со словами:

-Нет, Егор, так не пойдет, - шагнул через канаву в поле. Мы долго гуляли по полю. Точнее, дядя Саша гулял, сморкал меня в свой огромный клетчатый платок, а я сидел у него на руках, держал за шею, не выпускал, пока не успокоился окончательно и не рассказал все по порядку. Мы вернулись к толпе на обочине дороги. Дядя Саша названивал по мобильнику, и я слышал, что какой-то Арефьев заводит свой вездеход, и не может завести, потому что его "завоздушило". Дядя Саша объяснял по телефону, как вездеход починить. Менты ругались, кто поедет за моим папой. Ехать они не хотели, но ехать им было нужно, чтобы заполнить какой-то акт. И еще ждали врачей, которые "на трупы не спешат". Я подергал дядю Сашу за штанину:

- Можно я с вами? Вдруг вы не найдете?

Но тут приехали врачи. Меня завели к ним в "скорую", я начал сбивчиво, с пятого на десятое, объяснять толстой врачихе, как спасти моего папу, что его заколдовали и очень просил скорее поехать за ним на вездеходе и вылечить... Но врач не слушала меня, вообще, посмотрела шишку на виске от гильзы, помазала йодом. Потом вдруг как-то ловко перехватила меня, зажала руку, и сделала укол.

Я проснулся в избе у дяди Саши, в знакомой комнатке, где мы с отцом много раз спали на узенькой жесткой кровати, под тиканье настенных часов, в которых сидела пластмассовая кукушка изгрызенная котами-разбойниками. Возле избы грохотал двигатель, лязгали гусеницы, а потом все стихло. Я выглянул в окошко - у забора стоял плоский вездеход с башенкой, как у танка, весь заляпанный подсохшей синеватой грязью. На крыше вездехода лежал огромный папин рюкзак. Дядя Саша и незнакомые мужики в брезентовых куртках, достали из вездехода носилки с длинным свертком, замотанным в мою и папину плащпалатки. Я, в чем был, босой, в чьей-то очень длинной майке, выбежал на крыльцо. Дядя Саша подхватил меня с последней ступеньки. Присел у носилок и отогнул край плащ-палатки. Глаза у отца были закрыты, но он все равно улыбался.

Через год, когда я научился разбирать отцовский почерк, я прочел в клетчатом блокноте его последние записи, сделанные для меня:

"...может быть, смерть моя будет неприглядной - на гноище и во вшах. Или буду лежать я на перекрестке дорог, страшный, вздутый, оскалившийся, с вывернутыми карманами. Но это все неважно. Я знаю точно, что буду здесь всегда - на торфяных болотах, среди теней солдат, теперь скользит и моя тень. И под куполом церквушки на Перыновом скиту, в солнечном луче , дрожит эфирная часть моей души. Но самое главное - я останусь в своих детях, в их внуках и правнуках. Буду вечно течь в их жилах, буду смотреть на мир их молодыми глазами. Буду опять любить, и ненавидеть, пока мой род не прервется. А значит, я почти что бессмертен..."

https://cont.ws/post/265729

Дмитрий Стешин, Великая Отечественная

Previous post Next post
Up