Оригинал взят у
_starley_ в
Димка Димка Медведев, девятилетний мальчик, отданный ученье к сапожнику Володимиру Володимировичу, в ночь под 7 мая не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать. Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на темный портрет, по обе стороны которого тянулись полки с колодками, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьей на коленях.
«Милый дедушка, Борис Николаич! - писал он. - И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с днем Победы и желаю тебе всего от б-га нашего. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».
Димка перевел глаза на темное окно, в котором мелькало отражение его свечки, и живо вообразил себе своего деда Бориса Николаича, . Это здоровенный, но юркий и подвижной старикашка лет 65-ти, с вечно смеющимся лицом и пьяными глазами. Днем он спит в приемной Кремля или балагурит с секретаршами, ночью же, окутанный в просторный тулуп, ходит вокруг Кремля и стучит в свою колотушку. За ним, опустив головы, шагают старая Наинка и кобелек Толик, прозванный так за свой рыжий цвет и тело, длинное, как у ласки. Этот Толик необыкновенно почтителен и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть за ногу, забраться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уж не раз отбивали задние ноги яйца, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал.
Теперь, наверно, Борис Николаич стоит у ворот, щурит глаза на ярко-красные окна храма Христа-Спасителя и, притопывая валенками, балагурит с дворней. Колотушка его подвязана к поясу. Он всплескивает руками, пожимается от холода и, старчески хихикая, щиплет то Наинку, тоТаньку.
- Коксу нешто нам нюхнуть? - говорит он, подставляя бабам свою табакерку.
Бабы нюхают и чихают. Дед приходит в неописанный восторг, заливается веселым смехом и кричит:
- Отдирай, примерзло!
Дают понюхать кокса и Толику. Толик из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная...
Димка вздохнул, умокнул перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. Володимир Володимирович выволок меня за кудри на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихних дочек в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе Людмила велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Министеры надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев бабки, а Володимир Володимирович бьет чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают икры, в обед роллы и к вечеру тоже роллы, а чтоб чаю или котлет, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в конюшне, а когда Вадик ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый Борис Николаич, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда к себе, нету никакой моей возможности... Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, забери меня с собой, а то жить ужо не могу...»
Димка покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул.
«Я буду тебе самогон гнать, - продолжал он, - богу молиться, а если что, то секи меня, как Толика. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради попрошусь к Жоржу сапоги чистить, али заместо Мишки Касьянова в несогласные пойду. Дедушка милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком бежать, да машины нету,устать боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрешь, стану за упокой души молить, всё равно как за мамку Райку.
А Москва город большой. Дома всё господские и лошадей много, одна самая знаменитая, Ксенья звать, папня ейный знатный, говорят, жеребец был, а овец много и много сарацынов. Со звездами тут ребята не ходят и на эстраду петь никого не пущают, а раз я видал в одном торговом центре на окне крючки продаются прямо с леской и на всякую рыбу, очень стоющие, даже такой есть один крючок, что дядю Витьку Черномордина удержит. И видал которые лавки, где ружья всякие на манер твои, так что небось рублей сто тыщ кажное... А в мясных лавках и тетерева, и рябцы, и зайцы, а в котором месте их стреляют, про то сидельцы не сказывают. ».
Димка судорожно вздохнул и опять уставился на окно.
«Милый Борис Николаич, - продолжал Димка , - Яхве Великим тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни Володимир Володимирович олимпиадой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой... ».
Димка свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт, купленный накануне за доллар... Подумав немного, он умокнул перо и написал адрес:
На деревню дедушке.
Потом почесался, подумал и прибавил: «Боису Николаичу». Довольный тем, что ему не помешали писать, он прямо в рубахе выбежал на улицу...
Убаюканный сладкими надеждами, он час спустя крепко спал... Ему снились Карибы. На печи сидит Борис Николаич, свесив босые ноги, и читает письмо Таньке и Ленке... Около печи ходит Толики вертит хвостом...
Чех Павлович Антонов ©