Говард Фаст. "Как я был красным" - 2

May 20, 2017 17:16

На премьерный спектакль зал был закуплен Союзом еврейских рабочих, точнее - Союзом портных. В те годы до восьмидесяти процентов портных в Нью-Йорке составляли евреи, это были люди за пятьдесят и шестьдесят, и относились они ко мне, как и их жены, с явной симпатией. Простые трудяги, они любили театр и смолоду беззаветно поддерживали еврейские труппы. Теперь им не терпелось посмотреть, что же там нового написал Говард Фаст, только что вышедший из тюрьмы. Заранее настроенные благожелательно, они остро переживали происходящее на сцене: где надо - плакали, где надо - смеялись. И так шло до тех пор, пока на сцене всей своей громадой не вырос Джеймс Эрл Джонс. Остро, как и большинство черных исполнителей, ощущая настроение публики, он безуспешно пытался смягчить свой густой бас.

Бетт и я съежились в креслах, слыша, как по залу пополз шепоток: "Кто это? Откуда он здесь взялся?" Если бы эти несчастные комиссары от культуры дали себе труд как следует все обдумать, они сообразили бы, что, ставя Джеймса Джонса в такое ужасное положение, именно они-то и выглядят шовинистами. Как под микроскопом, этот эпизод выявил всю суть коммунистического руководства - и в Америке, и, как я полагаю, повсюду. Прежде всего, это люди, оторванные от рядовых членов партии, а главное, фатально не способные примирить теорию с практикой.

Они упорно не хотят считаться с действительностью, и если в театре это еще куда ни шло, то на большой - политической - сцене такая позиция чревата трагедией. Вот и теперь они просто решили, что черный актер способен убедить публику в том, что он белый; и решение это мгновенно обрело плоть, ибо не противоречило тому, что они считали "марксистским мышлением".

Впрочем, это особый разговор, а я возвращаюсь к премьере "Молота". Спектакль закончился, и в зале раздались жидкие аплодисменты. В антрактах аудитория сократилась примерно на треть. Мы с Бетт забились на галерку в надежде, что нас никто не заметит. Мне вообще вдруг захотелось вернуться в Милл Пойнт(в тюрьму). На выходе мы столкнулись с театральным обозревателем "Нью-Йорк хералд трибюн". - Знаете что, Фаст, - сказал он, остановив меня, - мне нравится, как вы до конца отбивались от этих ублюдков, и я хочу оказать вам услугу: я не буду рецензировать этот спектакль. Да благословит его господь.

Из недели в неделю, из месяца в месяц я изо всех сил пытался в собственных глазах оправдать членство в партии. Жизнь нельзя отделять от работы; я писатель; чем бы я ни занимался, в первую очередь я писатель, я думаю, чувствую, вижу как писатель. Меня всегда возмущало бездумное, негибкое руководство компартии. Бетти Ганнет, настоящий цепной пес и проводник партийной линии, как она ее понимала, хотела выбросить меня из партии за то, что в романе "Гордые и свободные" я употребил слово, бывшее в ходу в колониальные времена, - "нигра". А сколько еще было таких попыток! Думаю, всякий раз меня спасала репутация известного писателя. Если исключить меня, может подняться скандал. Но что же меня-то самого удерживало в партии? Один красный со стажем заметил как-то: "Я знаю, почему я вступил в партию, и знаю, почему вышел из нее, но почему 20 лет оставался членом партии, сказать не могу". Настанет день, и мне придется уйти. Но тогда он еще не настал.

И самое последнее, связанное со "Спартаком". В левой печати, в том числе и непартийной, как я уже сказал, его хвалили; доброжелательной рецензией откликнулась и "Дейли уоркер", но автору рецензии решительно не понравилась концовка романа, в которой один римский деятель выступает за освбождение жены погибшего Спартака. "Что автор хочет сказать? Что это за идеалистическое, в духе Гёте, представление о Вечной Женственности, упраздняющее различие между угнетателем и жертвой. Можно ли представить себе нациста, объясняющегося в любви к русской?.. Нам предлагается нечто близкое к примирению полов в классовом обществе... Чувствуется разрушительное воздействие фрейдистской мистики, подставляющей на место социальных критериев эротические комплексы". И дальше в том же до тошноты идиотическом духе. Старая история - неумение или нежелание прочитать роман как роман, признать право писателя видеть жизнь такой, какова она есть или представляется ему - ему, а не партийному культуртрегеру.

В остальном на премию мало кто обратил внимания, "Нью Йорк таймс" дала простое сообщение без комментариев. Премией Советы не ограничились; их представители постоянно обращались ко мне с просьбами просветить их насчет Америки и происходящих в ней событий. Невежество и иллюзии их по этой части поражали воображение. О некоторых из этих людей я сейчас расскажу, но сначала считаю нужным подчеркнуть следующее: вступая на "красную тропу", мы с Бетт сразу решили, что лучшая наша защита - полная открытость. Никаких тайн, если, конечно, речь не идет об интересах других людей.

Возвращаюсь к русским. Пример: они решили послать в Нью-Йорк Давида Ойстраха, где он должен был играть в Карнеги Холле вместе с дирижером Вильгельмом Фурхтвенглером, известным своими связями с нацистами. Ветераны войны решили пикетировать здание. Ко мне явился Жюль Трупан и заявил, что с визитом Ойстраха надо что-то делать. Мы выработали простой план: я немедленно иду в советское консульство, где меня хорошо знают, и заявляю, что, с точки зрения Национального комитета нашей партии, совместное выступление Ойстраха с Фурхтвенглером было бы ошибкой. На следующий день московский корреспондент "Нью-Йорк таймс" сообщил, что из-за тяжелой простуды Ойстраху пришлось отменить гастроли. Пикеты перед Карнеги Холлом все равно появились, но не был унижен советский музыкант.

Невежество русских касательно Америки равнялось только невежеству Вашингтона в отношении России. У меня были друзья в нью-йоркском отделении ТАСС. Как-то мне позвонил один из них и сказал, что для "Правды" нужно написать статью о южных штатах. Можно ли туда поехать без риска подвергнуться суду Линча? Русские всерьез считали (заметьте - на дворе стоял 1953 год), что на Юге линчуют каждого, кто не нравится местным властям. Я посоветовал начать с визита в "Ричмонд таймс", там группу русских журналистов (всего их собралось ехать трое) встретят со всем гостеприимством, накормят, покажут город и вообще сделают из их приезда событие, возможно, устроят встречу с мэром и другими видными людьми города.

На самом деле, добавил я, куда бы вы на Юге ни поехали, принимать будут радушно, поить и кормить до отвала, так что единственная проблема состоит в том, чтобы не слишком увлекаться, - прекрасная южная кухня в больших количествах может обернуться неприятностями. Просто переходите из редакции в редакцию, заключил я. Вместо всего этого они арендовали "кадиллак" с пуленепробиваемыми стеклами. Засунули туда сумку-холодильник, оборудовали туалетом. Так и переезжали из штата в штат, останавливались только, чтобы заправиться да еды купить. Таков был их уровень понимания нашей страны и нашей культуры.

Еще пример: заходит ко мне какой-то второстепенный дипломат из советского посольства в Вашингтоне и заводит такую речь: "Товарищ Фаст, вот какое дело. У нас в стране очень высоко, выше других ученых, ценят агрономов. Вся наша жизнь зависит от них. Мы прямо-таки трясемся над ними. С другой стороны, мы внимательно изучаем ваш опыт по производству комбикормов и хотели бы его перенять. За этим мы и посылаем в Америку семь наших ведущих агрономов. Но мы боимся рисковать их жизнью. Не посылаем ли мы их на верную гибель?"
Я все никак не мог взять в толк, о чем речь. Наконец до меня дошло. Госдепартамент уже дал согласие на визит, но в посольстве боятся, что всех семерых кровожадная Америка разорвет на части.
- Я, как видите, жив, хоть и коммунист. - Да, но вы живете в Нью-Йорке.

- А на прошлой неделе я выступал в Детройте, а за неделю до того - в Кливленде и Филадельфии, и, заметьте, никто не пытался разорвать меня на части. Для американцев коммунисты существуют в газетах, на телевидении, в кино - но в реальной жизни?.. Верно, страх есть, но это другое дело. Так что не беспокойтесь и можете мне поверить, ваших агрономов будут повсюду принимать с распростертыми объятьями. Куда они там собираются - в Иллинойс? В Индиану? В Айдахо? В Айову? Так вот, везде их ждет самый теплый прием.
- Не может быть. Мы ведь читаем ваши газеты. И мы видим, как власти обращаются с вами и другими коммунистами. И никак было его не убедить, хотя, в конце концов, я оказался, конечно, прав. Агрономов принимали как дорогих гостей, пикникам счета не было - кое-кто, наверное, еще помнит.

Еще один сюжет. Как-то в "Правде" появилась статья - ее перепечатала "Нью-Йорк таймс" - с дурацкой атакой на бейсбол. Я сказал тогдашнему завбюро ТАСС в Нью-Йорке, что ничего глупее придумать было нельзя - если и есть в Америке что святое и по-настоящему честное, так это бейсбол. Это национальная религия. Не знаю уж, зачем я взвалил эту просветительскую ношу на свои плечи; отчасти, наверное, из тщеславия, но в основном, в надежде на то, что смогу хоть что-то сделать, чтобы развеять всеобщее помрачение умов. Я говорил с русскими, русские говорили со мной; но создавалось впечатление, что в эти безумные годы никто никого не слушал, разве что дипломатическими улыбками обменивались. Узнав, что Советы отказали во въездной визе Элеоноре Рузвельт, женщине, которую я боготворил и считал воплощением американской демократии и порядочности, я пошел в советское консульство в Нью-Йорке и, не выбирая слов, сказал генконсулу все, что об этом думаю.

...13 января 1953 года в газетах появилось сообщение о девяти врачах, покушавшихся на жизнь советских руководителей. Со ссылкой на советское радио сообщалось, что в результате заведомо неправильного лечения погибли Жданов в 1948 и Щербаков - в 1945 году. Замышлялось также убийство Сталина. На следующий день после публикации мне позвонил Якоб Ауслендер и пригласил пообедать с ним. В свое время нас вместе судили по делу Испанского комитета беженцев, но отбывали мы наказание в разных тюрьмах. После выхода на свободу мы встречались, хотя и нечасто. Я относился к нему с большим уважением. Уроженец Вены, он переехал в США в 20-е годы и получил медицинское образование на Среднем Западе. Сейчас этому славному, неизменно обходительному человеку было за пятьдесят. При встрече он выглядел очень подавленным. Едва мы уселись за стол, как Ауслендер спросил, что я думаю обо всей этой истории с советскими врачами. Я ответил, что весьма обеспокоен.- Это ложь, - твердо заявил он. - Гнусная выдумка. А вам известно, что все они евреи и что их обвиняют в участии в сионистском заговоре?
- Слышал.
- И вы верите в это?
- Не знаю, что и думать. Звучит дико - девять врачей, все евреи, произошло все в сороковые годы, а разоблачили их только сейчас. Абсурд какой-то.
- Все это чушь, - уверенно повторил Ауслендер, все больше возбуждаясь. - Врачи на такое не способны. Один - еще куда ни шло, но девять... Нет, этого просто не может быть.

Я вспомнил свою парижскую миссию. До того я рассказывал о ней только Бетт, ну и, естественно, Новику и Шуллеру. Теперь передал содержание своего разговора с Фадеевым Ауслендеру.
- О, Господи, почему же вы не написали об этом?
- Потому что партия попросила меня этого не делать. - Я понятия не имел, является ли доктор Ауслендер членом партии. Предполагал, что является, поскольку он решительно отказался сотрудничать с Комитетом по антиамериканской деятельности, за что и поплатился тюрьмой. Впрочем, никогда не спрашивал, не спросил и теперь. - Партия? О, Господи, да о чем вы?!
- Вам известно, что я коммунист и не могу писать без согласия партии. Я говорил с Фадеевым как дисциплинированный член партии...
- Дисциплина! Дисциплина! Да вы сами себя послушайте. Ведь происходит нечто чудовщное, даже подумать страшно. Девять врачей-евреев обвиняются в заговоре против коммунистических лидеров. Я врач. Я еврей. Я давал клятву Гиппократа. И даже если бы у меня под ножом лежал сам Адольф Гитлер, я бы выполнил долг врача. Неужели вы сами не видите, что это асбурд?

Может, и впрямь не вижу? Не вижу, потому что не с чужих слов знаю, какие помои льют дома на нашу партию, и знаю, что все это сплошная ложь и антисоветская пропаганда. Я знаю, что мы и кто мы - честные и неподкупные люди, только руководят нами твердолобые дураки. А мы, увы, послушно следуем за ними. Но преступлений мы не совершали. Да, твердолобость, глупость, негибкость - за это и мы ответственность разделяем; но жесткость, но предательство чужих интересов - никогда. Мы ведь боролись за организованное рабочее движение, за профсоюзы, за увеличение зарплаты, за интересы бедных, а в Испании умирали, лишь бы не прошел фашизм.

- Все, что говорят русские, - печально продолжал Ауслендер, - мы всегда принимали за истину в последней инстанции. А это не так. И быть может, то, что здесь говорят о Советах их ненавистники, - правда.
- С этим я согласиться не могу.
- А почему? Потому что они построили социализм? За это нужно прощать им все и видеть в них чудотворцев? Позвольте мне рассказать вам одну историю, Говард, может, это окажется небесполезным. В 1933 году мой университесткий однокашник Луис Миллер стал посылать в Россию медицинскую литературу, прежде всего - периодику. Посылал на имя директора одной больницы в Москве, своего доброго знакомого. И так в течение 14 лет, из месяца в месяц. Представляете, во что это ему обошлось на круг? Одни только почтовые расходы - тысячи долларов. И вот Луис едет после окончания войны в Москву, встречается со своим другом, тот ведет его в какое-то помещение и со слезами на глазах показывает кипы нераспечатанных коробок. Оказыватся, не нашли смелого переводчика. Вы понимаете, что это значит? Это значит, что все это наша фантазия, что мы просто придумали красивую сказку: вчера - рабочий или крестьянин, сегодня - вождь. Ничего подобного. Вся эта чертова партия - сплошное мошенничество; мы сами вбили себе это в голову и приняли за правду. И что получается? Сегодня они просто повторяют Гитлера.

Разумеется, все это не стенографический отчет, но суть разговора я передаю верно. Вернувшись домой, я пересказал его Бетт.
- Ну, и что ты обо всем этом думаешь? - спросила она.- Не знаю.
- Может, Сталин сошел с ума? - Может, он всегда был безумцем. Да и большинство правителей - разве не безумцы? Прочитай "Жизнеописания" Плутарха. У него там все сумасшедшие. И Наполеон сумасшедший - по крайней мере, у Толстого. Гитлер тоже был сумасшедшим...

- Ну и что все это доказывает ? - Не знаю. Годами я убеждал себя, что дело не в Сталине и не Джине Дэннисе - мы за веру сражаемся.
- Но для этого вовсе не обязательно быть коммунистом. - Да, но это - люди, которых я люблю. Это порядочные, отважные люди.
- Естественно, - горько усмехнулась Бетт. - Ведь всех остальных, не-коммунистов, мы от себя оттолкнули.
- Ты хочешь, чтобы я вышел из партии? - А какое это имеет значение - хочу, не хочу. Ты же все равно этого не сделаешь, верно?

Излагая историю своей жизни, я стараюсь не становиться в позицию судьи, или прокурора, или адвоката. Хотя, конечно, вовсе оценок не избежать. Коммунистом я стал по чистоте и невинности сердца. Это не оправдание и не попытка уйти от ответа, это просто констатация факта. Среди моих товарищей по партии не было ни одного, кто бы, как я, на собственной шкуре познал нищету. Я вырос на улице и перенял такие повадки, без которых бедным не выжить. К тринадцати годам я знал, кто такие "легавые" и кто такие проститутки, я умел постоять за себя, на бегу крал газеты в киоске, жульничал в дворовых играх, словом - выживал. Но это был мир проклятых, а есть люди, которые жизни не щадят, чтобы покончить с проклятьем. Это коммунисты, и, вступая в Коммунистическую партию, я вступал в компанию хороших людей.

Нет изначально добрых, нет изначально дурных, есть грязь и несправедливость, и главное - не обижать других. Быть человеком - дело непростое и запутанное; быть пастырем - еще труднее, а мы, как я уже говорил, ощущали себя пастырями. Дело осложнялось еще и тем, что человеческого братства, о котором мы мечтали, на земле не существует, и когда теряешь связь с действительностью, все идет наперекосяк.

С тяжелым сердцем я отправился к Шуллеру и Новику, и пересказал им свой разговор с Ауслендером. - Ну, и что хорошего, если ты на весь мир раструбишь, что в Советском Союзе процветает антисемитизм? - осведомился Новик.- Но ведь это правда, а люди должны знать правду. Это важно. Антисемитизм - дрожжи ненависти и убийства. А социализм тут вообще ни при чем. - Но Россия - социалистическая страна. Единственная в мире социалистическая страна. Это тоже важно. - Что же, в таком случае мы имеем социалистический антисемитизм.

По-моему, тут-то Шуллер и сказал, что я перфекционист и романтик. Насчет этого не знаю, но что правда, то правда: в те годы я был моралистом - грех, от которого впоследствии избавился. Однако наше руководство-то обвиняло меня совсем в другом. Мои товарищи - художники, артисты, литераторы - так и не примирились с пактом Сталин - Гитлер, но Лионель Берман любые сомнения рассеивал историей о Пите. Пит, итальянец по происхождению, рабочий, человек могучего телосложения, был вожаком коммунистов в Чикаго.

Человек это был немудрящий и, когда товарищи, смущенные пактом и сталинским вторжением в Польшу и страны Балтии, пришли к нему с вопросами, он расстелил на столе карту мира и сказал: "Смотрите, на всем этом гнусном свете только одно красное пятно; и если оно становится больше, у Пита никаких возражений не имеется". Боюсь, все не так просто. Когда все наше руководство оказалось в тюрьме, партию возглавил черный и, провозгласив поход против "белого шовинизма", установил в ней еще более отвратительную тиранию, чем была раньше. Любой черный член партии получил возможность обвинить любого белого в шовинизме, и тому грозило исключение.

Как-то к нам с Бетт зашла одна славная негритянка и пожаловалась, что некий тип склоняет ее к сожительству, а при отказе грозит выбросить из партии.
- Ну и пошли его куда подальше, - посоветовал я. - Так он пристает. - А ты не обращай внимания. Эта женщина любила партию. Именно в партии она познакомилась с белыми, которые относились к ней, как к белой, или, как если бы они сами были черными. Она обрела любовь и вырвалась из гетто. Но встретились ей и мерзавцы.

Я все рассказал Лионелю Берману, и он отклкнулся так: "Что ж, бывает. Бывает везде. В том числе, и в партии". Но я был наивным человеком. Меня не устраивала подобная постановка вопроса: "бывает". Не должно быть, и если какой-то ничтожный деятель требует от рядового члена коммунистической или любой иной организации переспать с ним под угрозой исключения, значит, в этой организации что-то прогнило. Власти клеветали на нас, утверждая, что мы послушные марионетки в руках Советского Союза или что мы стремимся силой свергнуть существующий строй, но была вещь, которую не могли понять ни Эдгар Гувер, ни Джо Маккарти, даже помыслить о ней не могли, ибо и сами были отравлены тем же ядом - ГНИЛЬ ВЛАСТИ.

Поскольку эта книга - не история компартии США, в исторические подробности входить не буду, хотя истоки нынешнего размежевания уходят в прошлое. Уильям Фостер, Бен Дэвис и Джин Дэннис придерживались жесткой ленинской доктрины, строили партию, опираясь на теорию и не считаясь с реальной ситуацией в стране, партию, где царит железная дисциплина, - по модели советской компартии.

Всякую критику в адрес Советского Союза они отвергали. Оппозиция во главе с Гейтсом утверждала, что русские совершили тяжелые ошибки, за которые их надо критиковать, что жесткая ленинская модель не подходит для Америки и препятствует развитию американского левого движения, изолирует партию, ставит ее на грань исчезновения. Конечно, это только схема.

Вернувшийся из Советского Союза Хайм Шуллер рассказывал мне леденящие кровь истории о том, что там не только евреев преследуют - без суда пытают и убивают людей всех национальностей. И все это под благословенной сенью Иосифа Сталина. В своих комментариях для "Дейли уоркер" я осторожно задевал эту тему, хотя Шуллер просил на него не ссылаться. Коллеги меня поддерживали, а Фостер с Дэннисом, напротив, ярились. Будь я один, они меня с удовольствием выкинули бы из партии, но за мной была газета.

Мои знакомые русские вели себя загадочно. Как-то мы обедали в Нью-Йорке с корреспондентом ТАСС. Он только что вернулся из России и рассказывал мне, что впервые в жизни ходил по московским улицам без страха. - Ничего подобного раньше я от вас не слышал, - заметил я. - Так это же моя страна.

- В советском консульстве устроили прием - последний, на который пригласили нас с Бетт. Я заговорил о том, что узнал от Шуллера, и услышал от знакомого дипломата: "Неужели вы думаете, что Сталин убивал главным образом евреев?" Я настолько растерялся, что даже не нашелся, что ответить.

На редакционном совещании Джо Кларк, московский корреспондент "Дейли уоркер", заявил Гейтсу, что если бы его, главного редактора американской коммунистической газеты, застали в Москве читающим "Нью-Йорк таймс", ему грозило бы 10 лет тюрьмы. Впрочем, и Запад недалеко ушел от Востока, Гейтс ни за что просидел пять лет в демократических Соединенных Штатах. "Ну, если Фостер возьмет верх, - обратился я к обоим, - то может ли кто поручиться, что всех нас просто не расстреляют?"
Я получил открытку от Шона О' Кейси: "Не верьте мерзавцам", - он имел в виду тех, кто нападает на Советский Союз. Легко быть революционером в Ирландии.

Нет, не могу примириться. Отнять у человека жизнь - самое гнусное, самое непростительное зло. Этому меня научила война. Этому меня научила тюрьма, где я слышал по ночам молитвы приговоренных к смерти. Думаю, там я стал пацифистом. Я и сейчас пацифист. Пусть Шон О' Кейси опьяняется мечтами о всеобщем братстве. Я больше не могу. Много лет назад Фадеев отверг всяческие обвинения в антисемитизме. Но теперь-то нам точно известно, что в 1948 году были закрыты еврейские газеты и организации, убиты Михоэлс и Ицек Фефер, что развернулся настоящий крестовый поход против евреев - не в Германии, в Советском Союзе!

Мы, у себя в газете, не молчали. Мы требовали от Советов объяснений. Впервые за всю историю компартии США мы пытались добиться от русских правды, в том числе о казнях в Чехословакии и Венгрии. Джон Гейтс вел себя смело, он публиковал сотни читательских писем от людей, которые отдали лучшие годы нашей организации, все еще клявшейся в верности Советскому Союзу.

А потом Хрущев прочитал на ХХ съезде свой закрытый доклад. Прессы не было, и вообще в зале, кроме делегатов, присутствовало всего несколько особо доверенных гостей. Выяснилось, что насчет одного из них, венгра, русские просчитались: он каким-то образом - каким, точно не знаю - снесся с Госдепартаментом и, поторговавшись, продал копию доклада Хрущева. Там документ тщательно изучили, проверили по другим источникам и пришли к выводу, что это не фальшивка. Затем - прошло, впрочем, несколько месяцев - Госдепартамент передал доклад в "Нью-Йорк таймс". Это было в начале июня 1956 года. Оттуда связались с Джо Гейтсом.

"Дейли уоркер" оказалась тогда единственной коммунистической газетой в мире, которая опубликовала секретный доклад ХХ съезду КПСС. Правда, для этого нам пришлось преодолеть яростное сопротивление фостеровской группы, которая по-прежнему стремилась удержать партию, вернее, то, что от нее осталось, в узде. Через несколько месяцев эта группа одержала окончательную победу, и "Дейли уоркер", газета, которая без единого пропуска выходила на протяжении 32 лет, прекратила свое существование.

Все приходит к концу. Эта газета была важной частью моей жизни. И вот 13 июня 1956 года, через два дня после публикации хрущевского доклада, я написал свой последний комментарий в номер. Он дался мне с кровью. Кто я такой, чтобы судить, чтобы учить? Я пробуждался, я переходил из мира мечты в мир реальности. Принеся комментарий в редакцию, я дождался, пока Джо прочтет его. - Будешь печатать? - Естественно. - Учти, это последний.
Многие пытались меня отговорить, но не настаивали. Слишком хорошо мы знали друг друга, так что и Джо, и все остальные понимали, что я переживал в тот момент.
- А партия? - С ней тоже покончено.

Друзья спросили, собираюсь ли я сделать официальное заявление, я сказал - нет. Публичности никакой мне не нужно, она ничем не лучше гнусной лжи, что окружала имя Говарда Фаста. Похоже, для меня вообще все кончено. Я давно перестал писать и в каком-то смысле - жить. Так что теперь хотелось просто отдохнуть, подумать, попытаться собрать воедино осколки своего мира, остаться наедине с женой и детьми.

В своей книге "История американского коммуниста" (1958) Гейтс вспоминает: "Одним из пошатнувшихся в вере оказался Говард Фаст, единственная серьезная литературная величина в компартии. Это был противоречивый человек. Добившись еще до вступления в партию оглушительной популярности, он стал объектом бойкота за свои политические воззрения. Многие в коммунистическом движении ему поклонялись, многих он отвращал... За свои принципы он поплатился тюрьмой. Фасту до всего было дело; он получил Сталинскую премию, он грудью вставал на защиту коммунистов и, не думая о последствиях, нападал на капиталистов. Его на редкость нервная реакция на хрущевский доклад неожиданностью для меня не стала; не знаю никого, кто воспринял его столь же болезненно.

Рассказав Дэннису и другим руководителям партии о кризисе, переживаемом Фастом, я умолял поговорить с ним. Но за вычетом нескольких друзей из редакции "Дейли уоркер", никто и шага не сделал, чтобы найти общий язык с писателем общенационального, а может, и мирового масштаба. Потом, когда стало известно о выходе Фаста из компартии и он объяснил причины этого, на него набросились, как стая шакалов, и подвергли тому самому моральному уничтожению, орудие которого вожаки компартии всегда приберегают для отступников".

Жил я тихо, почти ничем не занимался. В октябре того же 1956 года произошла странная история. Я получил письмо из советского посольства, в котором говорилось, что Советский Союз намеревается перевести мне 600.000 долларов в счет авторского гонорара. Может, русские не знают, что я вышел из партии? Или это грандиозная подачка, чтобы заставить меня вернуться?

Несколько человек, к которым я обратился за советом, высказались в том роде, что я честно заработал эти деньги за безгонорарные издания моих книг, так что пусть платят. Но Бетт придерживалась другого мнения, и я должен был согласиться, что она права. Взять деньги - значит принять обет молчания и признать себя кому-то и чем-то обязанным, а от этого я теперь зарекся. Все, больше никакой дисциплины, никаких обязательств. И потом, откуда знать, что мне действительно причитается именно такая сумма, ведь отчета о продажах нет. Конечно, у нас слюнки текли при одной мысли о таком богатстве, тем более, что на счету - гроши. Сейчас я вспоминаю эту историю со смехом.

Каков жест! 600000 долларов ни за что, ни про что! В письме также сообщалось, что в Москве только что тиражом в 300000 экземпляров отпечатано новое издание "Спартака" (дошло ли оно до книжных магазинов, я так и не узнал). Я написал в посольство, что вышел из компартии и в дальнейшем намереваюсь писать о Советском Союзе в соответствии с собственными взглядами. "Гонорар" так и не поступил. Впрочем, я все равно вернул бы деньги. Их обещали прислать в феврале 1957 года, но еще до этого мой выход из компартии стал достоянием гласности.

Журнал "Форчун" готовил статью о коммунистическом движении в Америке, и мне позвонили с просьбой об интервью. Я ответил, что в партии больше не состою, но интервью дать готов. Ничего из этого не вышло, однако же статья в январском номере журнала появилась, и в ней было сказано о том, что из партии я вышел. Вскоре мне позвонил редактор "Нью-Йорк таймс" Гарри Шварц и поинтересовался, соответствует ли это сообщение действительности. Я подтвердил. Тогда он спросил, понимаю ли я, что это мировая сенсация. Я сказал, что так не думаю, и вообще, учитывая все, что происходит в мире, мне наплевать. Тем не менее, он уговорил меня сделать короткое заявление, на следующий день оно появилось на первой полосе газеты.

Теперь миру стало все известно, хотя не уверен, что это имело такое уж значение. С появлением в "Нью-Йорк таймс" (номер от 1 февраля 1957 года) заявления о выходе из компартии, кончилась какая-то часть моей жизни; и вместе со злобными нападками со стороны руководителей компартии США - только кем они в это время руководили? - потоки клеветы и ненависти обрушились на меня и из Советского Союза, в основном со страниц "Литературной газеты". Те самые критики, которые вчера еще превозносили меня как крупнейшего писателя западного мира, сегодня смешивали с грязью. Это было вполне сопоставимо с деятельностью их западных коллег в минувшие 12 лет. С этого времени книги Говарда Фаста в СССР больше не публиковались.

За четыре года до того, как пишутся эти строки, один советский журналист сказал мне в Нью-Йорке: "Знаете что, Фаст, мы не нацисты, книги у нас не жгут. И не думайте, пожалуйста, что ваши книги пошли под нож. Моя жена школьная учительница. Она рекомендует своим ученикам ваши книги. Так что знайте - в Советском Союзе вас читают. Новое поколение читает". Такие дела. Что сказать под конец? Жалею ли я о годах, отданных компартии? Но что значит "жалею"? А случись, повторил бы снова тот же путь?

И этот вопрос не имеет смысла. Второго раза не бывает. Время прошло, и большинство людей того времени умерли. Мы вообще не слишком живучее поколение, жизнь свою и энергию мы расходовали вовсю. Я видел в партии тщеславие, ненависть, твердолобость; но видел и достоинство, и честь, и большое мужество. И встречал благороднейших людей - пусть, кто хочет, кривится. Но сказать это я должен. Потому что, чего стоит человек, который топчет тех, с кем стоял на баррикадах?

Я старался быть честным, но когда пишешь о прошлом, обращаешься ко времени, которого уже нет; даже в памяти тех, кто прошел через него, оно уже другое, а в будущем, когда новые поколения станут по-своему переписывать историю, оно изменится еще больше. К тому же описал я лишь малую часть того, что мог бы описать. Я вступил в партию, когда меня считали одним из самых значительных американских писателей. Вышел (мне был тогда 41 год) человеком, чье прошлое покрылось завесой забвения, человеком, которому не давали печататься, на которого клеветали и забрасывали грязью, как никакого другого писателя в американской истории. Тоже отличие.

Мне удалось при жизни стать свидетелем возникновения новой Америки и нового Советского Союза, и мир стал реальной возможностью не только для двух сверхдержав, но для всех стран. Быть может, и наша борьба хоть немного этому способствовала, как способствовала она улучшению жизни бедняков и трудового люда в Америке.

Через несколько лет после моего выхода из компартии мы с Бетт получили паспорта - эпоха террора и безумия клонилась к закату - и отправились в Европу. Океан мы решили пересечь на старушке "Куин Мэри", В это время многие отправлялись в Европу морем. На третий день путешествия, за завтраком, сосед поведал, что среди наших спутников есть и делегаты только что закончившейся сессии ассамблеи ООН, что посол Нигерии дает прием в честь советской делегации и приглашает нас с женой.

Прекрасно, но невозможно, о чем я и сообщил новому знакомцу. В Советском Союзе я больше не существую. Вычеркнут из списка живущих. По словам журналистов, даже в сопровождении уничижительных эпитетов мое имя больше не звучит в стране, где книги Фаста некогда были настольными.
- Да, но не русские же дают прием, а нигерийцы. Посол читал "Дорогу свободы". ...Все будет в порядке, уверяю вас.

Короче, мы с Бетт должным образом оделись и отправились на прием. Нас встретил посол, высокий, благообразный мужчина, оказавшийся безупречным хозяином. Он предствил нас советским послам - в Вашингтоне и в ООН. Те поклонились с ледяной вежливостью. Нигерийцы нас всячески обхаживали, русские сторонились. Впрочем, к этому мы были готовы. Иное дело, что как ни просторна гостиная в посольском люксе, это корабль, и когда в одном помещенеии собираются порядка 30 человек, встреч не избежать, вот русские с женами и улыбались глуповато, и кивали головами. Все это походило на телевизионную комедию.

Каждый вечер после ужина мы с Бетт полчаса гуляли по палубе. ... палуба длинная, идешь себе и идешь, - меня остановил посол Федоренко и, извинившись перед Бетт, спросил, нельзя ли нам потолковать наедине. Бетт вежливо сослалась на то, что и так собиралась в каюту, и оставила нас вдвоем. Прохаживаясь взад-вперед по палубе, мы проговорили почти час. Федоренко начал с извинений за холодную встречу на нигерийском приеме. Анлийский его был безупречен.

- Просто мы не были готовы к такой встрече, - пояснил он. Я принял извинения, и он заговорил о компартии США. Что с ней происходит? - Вы что, хотите сказать, что ничего не знаете до сих пор? - Вот именно. Мы читали вас, мы читали Джона Гейтса, но этого недостаточно. Там нет чего-то главного. В Германии Гитлер просто уничтожил коммунистов физически. Но ведь в Америке этого нет.

- Нет, - согласился я. - Видите ли, господин Федоренко, у нас есть сказка о Джесси Пиме, убийце-дурачке. Когда кто-нибудь умирает по собственной глупости, мы говорим, что он стал жертвой Джесси Пима. Именно это с нами и случилось. Мы стали жертвой Джесси Пима.

Таким объяснением Федоренко не удовлетворился, и разговор продолжился. Человек это был далеко не глупый, с острым чутьем, так что мои попытки растолковать природу американского общества он воспринимал достаточно живо. Так, его ужаснул рассказ о корреспондентах ТАСС, познающих Америку из салона лимузина с пуленепробиваемыми стеклами.

Наконец, я изнемог и сказал: - Пожалуй, мне пора, а то жена решит чего доброго, что я свалился за борт. Вы забросали меня вопросами. Можно и мне один на прощанье?
- Разумеется. - Объясните мне, господин посол, почему, когда у вас с Китаем была полная возможность обеспечить мир на земле, вы рассорились?
А надо сказать, что перед тем, как перейти на дипломатическое поприще, Федоренко профессионально занимался китаистикой.
Его ответ я не забуду до конца дней своих. - Фаст, - сказал он, - почему вы считаете, что люди, которые управляют моей страной, умнее тех, что управляют вашей?
Previous post Next post
Up