Полетика Николай Павлович. Часть 3

May 24, 2016 00:47

«”Товарищ Полетика будет нашим собственным корреспондентом из столиц Европы и США. Он будет писать корреспонденции, сидя в этой комнате с вами. Давайте ему все газеты и все журналы всех партий и направлений. Давайте ему темы, и сам он пусть выбирает темы”… Так началась моя первая фантастически неправдоподобная, сказочная авантюра в роли “собственного корреспондента” “Ленинградской правды” из Лондона, Парижа, Берлина, Вены, Рима, Вашингтона и других столиц мира. В этом озорном амплуа я проработал почти пять лет»

Читая более 100 иностранных газет и журналов, кроме «белогвардейских,» я, можно сказать, имел в эти годы (1923-1928) настоящую монополию на газетно-журнальную информацию, был самым информированным человеком в Ленинграде по вопросам международной политики и зарубежной жизни. Я не мог писать обо всем, что происходило за границей - многое не пропускала цензура, но я читал и знал все, что печаталось в сотне иностранных журналов и газет. Вряд ли кто-нибудь в Ленинграде мог читать зарубежную прессу в больших размерах.

Писать статьи я научился довольно быстро. Я излагал действительно происходившие события, ничего не прибавляя, ничего не убавляя (кроме ругани по адресу советской власти), но излагал факты без «жестоких выражений» типа «акулы капитализма», «бешеные собаки империализма» и прочих словечек. Многие мои статьи и по содержанию и по тону вполне годились для публикации в буржуазных иностранных газетах, при освещении событий я пользовался слегка насмешливым, ироническим тоном человека, смотрящего на эти события издали, со стороны, и притом как бы приподнимаясь над ними.

Я старался писать без словесных красот, но так, чтобы сразу схватить читателя за шиворот и тянуть его по строчкам моей статьи настолько стремительно, чтобы он мог опомниться лишь на ее середине. Я избегал писать об «уклонах» в зарубежных компартиях (об этом писали «высокие» партийцы), о разногласиях и борьбе в среде зарубежных социалистических партий, о вопросах высокой международной политики, по которым у руководителей советской страны не было единого мнения.

Мои темы были гораздо проще. Они относились обычно, к «закату Европы». Я писал о распаде и разложении «умирающего капитализма» и капиталистической идеологии, об экономических кризисах, крупных забастовках, о парламентских выборах, о банкротствах, мошенничествах, хищениях и т.д., и т.п. Кто мог подумать в середине 20-х годов, что 50 лет спустя страна «победоносно строящегося социализма и коммунизма» будет выпрашивать у «разлагающейся» и «умирающей» Европы и США десятки миллионов тонн зерна и новую технику!

Редакция «Ленинградской правды» охотно печатала мои корреспонденции, и я не раз слышал от лиц, совершенно посторонних газете, партийных и беспартийных, об «интересных» корреспонденциях «собственных корреспондентов» из заграницы, печатающихся в «Ленинградской правде». Я молчал.

чтение газет и журналов, писание статей и корреспонденции, интервью с иностранцами постепенно, по мере того как я привыкал к ним, становились все более и более будничной работой. Только новости, которые я читал в свободной прессе Запада, вызывали у меня неугасающий интерес. Читая множество газет и журналов, я изучал и понимал Запад и, понятно, проходил в эти годы аспирантуру по «текущей истории» свободного мира.

Конечно, я не мог «болтать», рассказывать всем, что я вычитал в зарубежной печати, и это в редакции знали и понимали. К тридцати годам я все еще был упорно беспартийным: в редакции понимали, что я не карьерист, не лезу в партию, чтобы сделать карьеру. Баскаков говорил мне: «Мы даем вам читать все, так как вы для нас, для партии, пропащий, идейно развратившийся человек. Если мы посадим на ваше место какого-нибудь члена партии, то он тоже идейно развратится и к тому же не заменит вас. У вас знания, два факультета, дополнительная подготовка к профессуре, четыре языка, легкое перо газетчика. Вы думаете, легко достать вам замену? Все хотят сделать карьеру, все хотят „руководить“ и „управлять“ и для этого лезут в члены партии. А вы не хотите. Ну, тем хуже для нас: мы видим, что имеем дело с честным человеком».
*****

...Судьба моей книги «Сараевское убийство» была сложной, многострадальной и фантастической. Книга то умирала, то воскресала для рядового читателя, кочуя с книжных полок общего фонда в закрытый для читателя «спецфонд» и обратно, в зависимости от хода политических событий 30-60 годов.

Первой реакцией на выход книги и первой неофициальной рецензией на нее был телефонный звонок. Я подошел к телефону. «Это квартира товарища Полетики?» - спросил по-русски чей-то нерусский голос. - Ах, это вы сами! Я хотел бы встретиться и поговорить с вами о Сараевском убийстве".

На мой вопрос, с кем я имею честь говорить, голос ответил: «С вами говорит один из участников Сараевского убийства. Мое здешнее имя вам ничего не скажет, но я живу здесь по советскому паспорту. Я - югославский коммунист, эмигрировавший в вашу страну. Я увидел свое имя в вашей книге, но кто я, - сказать вам сейчас не могу».

Я растерянно слушал эти слова, слова человека, бывшего одним из героев моей книги. Словно она была заклинанием, вызвавшим из могилы злого духа. Я пригласил «голос» придти ко мне на следующий день. Шура, узнав о звонке, решительно заявила: «Я хочу быть при вашем разговоре!»

«Голос», явившийся ко мне, оказался пылким брюнетом моих лет, человеком невысокого роста, с густой копной черных курчавых волос. Я привел его в свою комнату и познакомил с Шурой. Он категорически отказался назвать имя, под которым он фигурирует в моей книге, и добавил: «А мое советское имя вам ничего не даст». По-русски он говорил свободно, но с ярко выраженным сербским произношением.

Мы уселись у письменного стола. Шура осталась у дверей. Незнакомец заявил, что он сам и его сербские друзья, которые живут и работают («под фальшивыми именами» - добавил он) в Москве, послали его в Ленинград сказать мне, что сербские эмигранты-революционеры недовольны моей книгой: «Вы слишком сурово и критично писали о нас». Я ответил, что писал книгу по опубликованным сербским материалам и иностранным источникам, и показал ему источники своих характеристик и утверждений.

Он очень заинтересовался только что вышедшей 9-томной публикацией австрийских дипломатических документов, в которых была опубликована масса протоколов австрийской полиции и расследований австрийских властей о борьбе южнославянской молодежи («омладины») против Австрии за создание «Великой Сербии». Незнакомец был взволнован и нервно оспаривал мое утверждение, что Гаврило Принцип и его друзья были членами организации «Черная рука» («Уедненье или смрт»), созданной полковником Димитриевичем.

У меня создалось впечатление, что незнакомец чегото боится и смотрит на меня с тревогой и беспокойством. Наш разговор продолжался почти два часа, и Шура, сидя здесь же около дверей, все время прислушивалась к нему. Наконец незнакомец собрался уходить и просил меня дать ему на несколько дней 8-й том австрийских документов и книжку деятеля хорватской революционной «омладины» Герцигоньи о хорватской «омладине», обязуясь честным словом вернуть их. Для меня это был нож в сердце. Я вообще не люблю давать свои книги, а разрознять восьмитомное издание уж совсем не хотелось. Но все же я в конце концов согласился и, скрепя сердце, дал ему эти книги.

Незнакомец встал, и я, согласно правилам вежливости, проводил его в переднюю. В передней, надевая пальто, он вынул из кармана пиджака маленький черный браунинг и переложил его в карман пальто. Дверь квартиры за ним захлопнулась, и я вернулся к Шуре.

- Знаешь что, - воскликнула Шура, как только я вошел в комнату, - мне кажется, что у него в кармане был револьвер!
- Совершенно верно. Ты права, - ответил я, - в передней он переложил браунинг из кармана пиджака в карман пальто.

Шура впала в истерику. Рыдая, она требовала, чтобы я пошел в милицию и к прокурору, подал заявление в ГПУ и пр. Я стал ее успокаивать: «Ведь он мне не угрожал. Пойми, он югославский коммунист, живет и работает в нашей стране под фальшивым именем и даже получил советский паспорт на это имя. Правительство и ГПУ это отлично знают, ибо именно они выдали ему фальшивый советский паспорт. Ведь это не какой-нибудь шпион, засланный в нашу страну, а „свой“ для Советского Союза человек. Кому же жаловаться и на что?»

В конце концов Шура утихла. «Но я непременно буду присутствовать при вашем разговоре, когда он вторично придет к тебе» - сказала она таким тоном, что я не посмел возражать.

Через несколько дней незнакомец снова позвонил ко мне, и мы условились о новой встрече. Шура, как и в первый раз, слушала наш разговор, сидя у двери.

Незнакомец на этот раз был воплощенный «Сахар Медович». Он вернул взятые у меня книги и рассыпался в уверениях, что после первого разговора со мной и после прочтения этих книг он убедился в том, что события сараевского убийства изложены в моей книге совершенно правильно, о чем он сообщит своим сербским друзьям в Москве. Он выражал радость по поводу знакомства со мной и благодарил за книги, которые я дал ему. Я проводил его, как и первый раз, в переднюю, но теперь револьвера из пиджака в пальто он не перекладывал.

Больше мне с ним не приходилось встречаться. Однако угроза револьвера за «Сараевское убийство» еще встретится на дальнейших страницах моих «Воспоминаний».

Кто же был этот таинственный незнакомец, встревоживший нас? Обсуждая его визит с Шурой, мы пришли к выводу, что он несомненно был участником заговора об убийстве эрцгерцога Франца-Фердинанда, возможно членом омладинского кружка «Млада Босна», которым руководил Гачинович и членами которого были Гаврило Принцип, Трифко Грабеч и другие исполнители Сараевского убийства.

Как историк Сараевского убийства, я могу удостоверить, что незнакомец знал, и при том очень хорошо, в мельчайших подробностях и оттенках, о которых я не упоминал в своей книге, подготовку Сараевского убийства и его исполнителей. Повидимому, он боялся каких-то разоблачений. Он мог думать, что я имею какие-то компрометирующие организаторов Сараевского убийства, в том числе и его самого, материалы, и поэтому при первом разговоре со мной ухватился за книги, где могли быть, как ему казалось, напечатаны компрометирующие его материалы.

Но разговор со мной и просмотр документов показали ему, что никаких разоблачений, касающихся его лично, он может не бояться. Этим и объясняется его любезность при второй встрече, когда браунинг уже не демонстрировался. Незнакомец, несомненно, был видным деятелем югославского национального движения и, возможно, Сараевского убийства, но одновременно и австрийским шпионом.
****

Не менее любопытна «игра в прятки» с моей книгой. «Сараевское убийство» благополучно стояло на книжных полках общего фонда в библиотеках. Студенты читали и изучали ее. Она была рекомендована проф. Е.А.Адамовым слушателям Дипломатической школы Наркоминдела. Так было в 1930-1940 гг. Но после убийства Троцкого в Мексико-Сити в 1940 г. она была переведена в спецфонд.

Я пробовал узнать, почему. В библиотеках Москвы и Ленинграда библиотекари мне говорили, что в «Сараевском убийстве» цитируются отрывки из статьи Троцкого «Мальчики, которые вызвали войну» и что югославские коммунисты недовольны моим освещением событий.

Но после Второй мировой войны в жизни книги снова настала перемена. Когда Сталин рассорился с Тито, «Сараевское убийство», несмотря на цитаты «из Троцкого», снова появилось на книжных полках общего фонда, и я несколько лет показывал и рекомендовал ее студентам-историкам Белорусского Университета. К тому же в начале 50-х гг. Тито дал мощную рекламу моей книге.

Под давлением югославских националистов Тито опубликовал рапорт полковника Димитриевича принцу-регенту Сербии (а впоследствии королю Югославии) Александру, убитому хорватскими террористами в Марселе в 1934 г. В этом рапорте полковник Димитриевич признавался, что он организовал в 1914 г. убийство Франца-Фердинанда в Сараево и что русский военный агент в Белграде полковник Артаманов дал деньги на покупку револьверов для Принципа, Грабеча и других участников заговора и на поход их в Сараево, не зная (о, чудо!), на что он дает деньги.

Димитриевич в 1917 г. был арестован, судим военным судом в Салониках и расстрелян по ложному обвинению в подготовке убийства принца-регента Александра Сербского (по-моему мнению, он слишком много знал о тайнах Сараевского убийства, а много знать иногда бывает опасно). Димитриевич в начале 50-х годов был «реабилитирован», а опубликование с разрешения Тито рапорта-признания Димитриевича об организации им Сараевского убийства вызвало восторженные звонки моих бывших студентов и поздравления: «Николай Павлович! Ваша взяла! Вы оказались правы!»

Но после примирения правительств СССР с Тито моя книга «Сараевское убийство» снова была арестована и засажена в спецфонд. Я узнал об этом совершенно случайно. Как-то, когда я читал книги в библиотеке Ленина в Минске, мне понадобилась справка об одном факте, о котором я писал в «Сараевском убийстве». Я выписал свою книгу из общего фонда. Библиотекарь ответил, что она находится в спецфонде.

Я двинулся в спецфонд. Начальник спецфонда, бодрый полковник с сединой, посмотрев на меня, ответил: «Эта книга не выдается. А вы кто такой?» Я ответил:
«Моя фамилия - Полетика, я автор этой книги». «Ну, вам можно», - благодушно сказал полковник и приказал выдать мне мою книгу.

Еще один любопытный штрих. После Второй мировой войны я получил письмо от одного видного восточногерманского историка. Он писал мне, что узнал мой адрес от профессора А.С.Ерусалимского и выражал свою радость по поводу того, что я уцелел в войне. Он сообщил, что в его жизни моя книга «Сараевское убийство» («Я считаю ее лучшей в исторической литературе по данному вопросу и до сих пор») сыграла роковую роль. Будучи сам автором книги по истории австро-сербско-русских отношений накануне войны 1914-1918, он опубликовал о моей книге «Сараевское убийство» очень положительную рецензию. За восхваление советского историка он после прихода Гитлера к власти был посажен в концлагерь, откуда вышел лишь после разгрома гитлеровской Германии. Невольно приходят в голову слова бельгийского историка академика Пиренна, что дипломатические документы бывают иногда опаснее, чем динамит.

В Германии в годы гитлеровской диктатуры мои книги о мировой войне 1914-1918 годов - «Сараевское убийство» (1930) и «Возникновение мировой войны» (1935) были сожжены вместе с книгами других «опасных авторов». Сужу об этом по тому, что Институт истории Академии Наук в Берлине (ГДР), приступая к изданию трехтомной монографии о Первой мировой войне, обратился ко мне в шестидесятых годах с просьбой прислать мои книги ввиду «отсутствия их в библиотеках ГДР».

Из рецензий о «Сараевском убийстве» до меня дошло немного. Они были разноречивы и противоречивы. Вот самая выразительная из них: когда моя дочь Рена в 1970 году с советской туристской экскурсией посетила Сараево, один из гидов, услышав ее фамилию и узнав, что она является дочерью Полетики, вразумительно сказал: «Если ваш отец приедет сюда к нам, то, учитывая его преклонные годы, бить его не будем, но дожмем его другим способом».
****

..брат Юрий оставался в пересыльной тюрьме Ленинграда до весны и тепла, для того, чтобы часть «этапа» на Колыму (отрезок Охотск - Магадан) проехать морем с другими ссыльными, отправленными на Колыму. И тут, в ожидании весны и этапа, произошло нечто фантастическое и невообразимое: 3-го апреля 1937 года Ягода был арестован и присужден к смерти за соучастие в преступлениях Зиновьева, Каменева и др. Юрий, сам того не зная, оказался «провидцем».

По нашей просьбе адвокат, защищавший Юрия и Долматова в ленинградском суде, поехал в Москву, чтобы подать апелляцию в Верховный суд о пересмотре решения ленинградского суда по делу Юрия и Долматова: за что же карать их, если они сказали правду и Ягода действительно оказался соучастником «троцкистско-зиновьевского центра» и несет ответственность за его преступления?

Но недреманая советская Фемида не собиралась выпустить жертв из своих когтей. Верховный суд ответил на прошение об апелляции потрясающим юридическим «изыском». В Верховном суде адвокату заявили: «Да, ленинградский суд не знал, что Ягода был соучастником Зиновьева и Каменева, но и Юрий Полетика и Долматов также этого не знали, а Ягода в 1936 году еще был наркомом связи СССР, и осужденные оскорбили в его лице члена правительства СССР».

Исходя из этой аргументации, Верховный суд отказал в пересмотре решения этого дела и оставил в силе решение ленинградского суда.

В тридцатые годы я входил с верой в лучшее будущее для нашей страны, с верой в быстрое строительство социализма. Так думало и верило огромное большинство интеллигентной молодежи, родившейся перед Первой мировой войной и выросшее в годы гражданской войны. В двадцатые годы вся эта молодежь еще верила в революцию, в социализм, обещанный большевистской партией, как верит сейчас, в 60-70-е годы, в «еврокоммунизм с человеческим лицом» свихнувшаяся западноевропейская молодежь.
****

Когда осенью 1930 года я начал занятия в Ленинградском институте инженеров гражданского воздушного флота, профорганизация института посоветовала мне вступить в члены ВАРНИТСО.

«ВАРНИТСО» - это «Всесоюзная ассоциация работников науки и техники социалистического общества». Председателем ее был академик-биохимик А.Н.Бах, в молодости - участник революционного движения и автор революционной песни «Царь-голод». Председателем ленинградской организации был профессор физиологии Ленинградского Университета А.Немилов. Ее отделения имелись в республиках Советского Союза, в крупных городах, где были вузы, в каждом крупном вузе.

Создание этой ассоциации имело целью оторвать научную молодежь и «середняков» от влияния стариков-ученых, консерваторов и реакционеров по своему политическому прошлому, объединить идущую научную смену под лозунгом революционной науки.

В моем институте в ВАРНИТСО записались все преподаватели - члены ВКП (б) и кандидаты партии и почти весь беспартийный научный молодняк, в том числе и я.

Секретарь институтской ассоциации П.И.Краснов, типичный чекист (он не скрывал, что работал в «органах»), рассматривая анкеты кандидатов в ее члены, вел «задушевную беседу» с каждым кандидатом, выясняя его пригодность быть членом организации. Мне он сказал: «Вы, товарищ Полетика, человек искренний, не чета тем, кто притворяется. Но вы будете с нами (т.е.с партией), пока вы нам верите. А когда вы перестанете нам верить, вы станете нашим врагом».

Врагом я не стал. Но я потерял веру в социализм, проповедуемый ВКП (б), и в социалистическое строительство в СССР. Последний удар моей вере нанесла Вторая мировая война.
*******

Аполлон ДАВИДСОН, советский и российский историк-африканист, англовед: Николай Павлович Полетика (1896-1988) был прекрасным знатоком международных проблем конца Девятнадцатого и начала Двадцатого столетия. В послевоенные годы он заведовал кафедрой истории международных отношений Ленинградского университета. У него, на его кафедре, учились те, кто стали потом всемирно известными учеными. Те, о ком я уже писал: Рафаил Шоломович Ганелин, Александр Александрович Фурсенко, Борис Васильевич Ананьич. И многие другие.

А для меня первая встреча с ним определила если и не профессию, то во всяком случае выбор кафедры. Подавая заявление в Ленинградский университет, я пошел знакомиться с теми, у кого мне предстоит учиться. Полетики не было на кафедре, и я разговорился с двумя студентами-старшекурсниками. Они шутливо, а может быть, и не вполне, уговаривали меня не связываться с профессией международника - «не губить молодую жизнь».

Ждать пришлось долго, и чего только не наслушался я о Полетике. У него две книги - по тем временам большая редкость. Первая, изданная еще в 1930-м, "Сараевское убийство", была когда-то сенсацией. Вторая - "Возникновение мировой войны", вероятно, так и не увидела бы света, если бы не вмешался Максим Горький. Считали, что Полетика набит знаниями. У него два высших образования. Защитил диссертацию не только по истории, а и по экономике. Он - из обедневшей украинской ветви известного в России дворянского рода.

Все это было любопытно. Потом я прочитал у Пушкина в его дневнике за 2 июня 1834 года: «Я очень люблю Полетику». Это - о Петре Ивановиче Полетике, известном
дипломате, работавшем в русских посольствах в США, в Рио-де-Жанейро, в Мадриде, Лондоне. Друг Н.М. Карамзина, Д.П. Дашкова, братьев Николая и Александра Тургеневых, П.А. Вяземского, К.Н. Батюшкова. И.И. Козлова, В.А. Жуковского. Пушкин упоминал Полетику в своем дневнике не раз. Отрывки из книги П.И. Полетики о Соединенных Штатах опубликовал в 1831 году в «Литературной газете».

Идалия Полетика была любовницей Пушкина, а после разрыва их отношений стала его заклятым врагом. Говорили, что она содействовала ухаживаниям Дантеса за Натальей Николаевной. Дотошные студенты докопались и до многого другого. Например, что племянник Петра Ивановича, Александр Михайлович Полетика был председателем военного суда, назначенного Николаем I для разбора дела Лермонтова о дуэли с Эрнестом де Барантом, сыном французского посла. По уставу полагалось разжаловать Лермонтова в рядовые, но благодаря А.М. Полетике ему сохранили офицерский чин, с переводом на Кавказ.

Полетика пришел. Говорил со мной как-то шутливо. История международных отношений, мол, стала почти такой же модной профессией как балет. - Но ни одна, даже
самая красивая женщина не может дать больше того, что у нее есть. Такая простота разговора профессора с абитуриентом и вызвала мою симпатию. Лекции он начал нам читать только через год. Так что в следующий раз я увидел его только на том злосчастном заседании Ученого совета, где у Вениамина Яковлевича Голанта
отбирали уже присужденную степень.

Напомню, что новый декан, Корнатовский, заявил, что в диссертации обнаружена расистская терминология, и что вообще автор шел на поводу у империалистической пропаганды. Расизм - потому что автор называл африканцев "туземцами", в одном месте даже "чернокожими". А "на поводу" - потому что не разоблачил звериный оскал хищного облика американского империализма.

Большинство членов совета с первой же минуты поняли, что дело диссертанта безнадежно. Одни старались промолчать, другие даже подливали масла в огонь. Страх за собственную судьбу перевешивал остальные чувства. И вот: «как поленом по лицу, голосованьем!». Потом, и очень вскоре, я навидался того, что описал тот же Галич. Пусть другие кричат от отчаянья, От обиды, от боли, от голода! Мы-то знаем - доходней молчание, Потому что молчание - золото!

Защищать обреченное дело бросился лишь Полетика. Он был одним из официальных оппонентов и сказал, что не отказывается ни от одного слова в своем отзыве.
Напомнил, что роль Америки в Намибии была ничтожной. Что даже Маркс употреблял слово "чернокожие". Привел его высказывание, что Африка была "заповедным полем охоты на чернокожих". Сказал: - Если вам мало Маркса, то вот вам Вышинский, - и привел цитату Вышинского со словом "чернокожие". Действия это, разумеется, не возымело.

А мое уважение к Полетике только выросло. А на его участи это поведение, конечно, отозвалось. Дело происходило в начале весны 1949-го, в самый разгар борьбы с "космополитизмом" и "низкопоклонством перед Западом". На ближайшем партсобрании истфака Полетику назвали одним из носителей этих зол. Наверно, и без того выступления он был обречен. Беспартийный завкафедрой. Не талдычил на лекциях политические лозунги. Не изъяснялся словами из очередной передовицы газеты "Правда", как другие сотрудники его кафедры. Да они с ним и не особенно считались. Когда он сделал как-то замечания по диссертациям двух аспирантов, те ответили:
- Мы тут представляем партбюро.

А какой-то недобрый шутник сочинил:
Политика Полетики При тонкостях политики,
При знаньи дипломатии, Не выдержала критики.

Да и сам его упор на важность исторических документов для понимания истории Двадцатого века выбивался из общего тона. От нас, студентов-международников,
требовали знать только что вышедшую брошюру "Фальсификаторы истории". В ней "буржуазных" ученых Запада обвиняли в фальсификации всей истории, особенно же -
истории второй мировой войны. Брошюра была подготовлена - так говорили все - по заданию Сталина. На ней наши молодые борзые преподаватели строили свои лекции и
семинары.

Полетика против этого не выступал, старался держаться в стороне. Но порой не выдерживал - как на защите диссертации Голанта. Нам он читал лекции о международных отношениях и колониальной политике конца Девятнадцатого и начала Двадцатого столетий. Современности не касался, доводил события лишь до первой мировой войны. Аппелировал не к Ленину, Сталину и партии, а к тем многотомным публикациям документов, которые издавались в Германии, Франции, Великобритании. Каждая из этих стран, публикуя архивные документы, старалась обелить себя и обвинить другие страны в развязывании мировой войны. Полетика называл это «битвой документов».

На этом материале он учил нас, как работать с первоисточниками, сопоставлять их, видеть противоречия, выяснять невысказанное, недосказанное, искаженное, и доискиваться до истины, выявлять подлинную сущность событий. Само слово "документ" он произносил как бы подчеркивая, что это главное, с чем имеет дело историк. То-есть учил нас ремеслу историка - тому, что нам и было нужнее всего. Но начальству такой подход к новейшей политической истории не нравился, его считали аполитичным.
А ситуация ухудшалась. К "космополитизму" и "низкопоклонству перед Западом" прибавилось "Ленинградское дело".

Полетика чувствовал, как сгущаются тучи. Было ясно, что дни его на факультете сочтены. Что, несмотря на аристократических предков, и его еще могут зачислить в «безродные космополиты». И тогда он сделал шаг, которого никто не ожидал. Мы, студенты, слышали эту историю так. Он якобы встретил в Москве в Министерстве высшего образования только что назначенного нового ректора Ленинградского университета. Ректор был молодой, во все тонкости дел в ЛГУ его еще толком не посвятили. Тем более, в дела историков - он был по специальности математиком. Полетика дал ему на подпись заявление об увольнении из ЛГУ в связи с переходом в университет в Ташкенте.

Ректор, наверно, посчитал, что Полетика делает благородный шаг: уходит из второй столицы, чтобы помочь развитию образования на периферии, в Средней Азии. И подписал. Так Полетика, специалист по истории дипломатии, показал, что и сам может проявить дипломатические способности. Оказался в Ташкенте, правда, не надолго. Вскоре перешел в университет в Минске. Прожил там два десятилетия. Его враги в ЛГУ, должно быть, кусали себе локти - ушел от них даже без выговора и шельмования!

Но ушел он и от нас, студентов. На кафедре наступили зловещие времена. У студентов моего поколения память о Полетике осталась как о профессионале. Помнили его лекции, суховатые (могли они тогда быть другими?), но насыщенные богатым фактическим материалом.

Как человека, мы его знали мало. Он замыкался в себе. В откровенные разговоры не пускался. Но в отсутствии доброжелательства его не упрекнешь. Летом 1953-го я встретил его на улице (он наведывался в родной Ленинград) и пожаловался: кончаю истфак, рекомендация в аспирантуру есть, но надежд на поступление нет - неподходящие анкетные данные. Он сразу всё понял, пошел просить за меня к заведующему кафедрой Ленинградского пединститута. Полетика был уверен, что его ходатайство сработает: завкафедрой был когда-то его студентом. Но вернулся понурым...

Потом, в 1954-м, не попал в московскую аспирантуру мой друг Юра Соловьев, Я пожаловался Полетике Он знал Юру как очень способного студента. И взял его в
аспирантуру Минского университета (потом Юре предложили место в Ленинграде. В конце пятидесятых и в шестидесятых я встречался с Полетикой много раз. Его
книга о подготовке первой мировой войны переиздавалась в издательстве "Мысль". И он не раз приезжал в Москву. Бывал и у меня. По мелким редакционным поправкам я был связующим звеном между ним и его редактором, Ниной Ивановной Калашниковой.

В начале шестидесятых и я побывал у него, когда приезжал в Минск с лекциями. Держался Полетика теперь куда более раскованно, чем в Ленинграде. Но все же по-
настоящему раскрылся лишь через много лет, издав книгу воспоминаний "Виденное и пережитое".

Эту поразительно интересную книгу он написал в эмиграции, в Иерусалиме. В 1971 году, когда ему исполнилось 75 лет, он был вынужден уйти из Минского университета на
пенсию. Тогда же его падчерица Рена, которую он очень любил и называл дочерью, эмигрировала в Израиль. В 1973-м он вместе с женой последовал за ней. Жена предпочла потом переселиться в США, а Полетика остался в Иерусалиме.

Это его решение, очевидно, было вызвано давней симпатией к еврейскому народу, к тем, рядом с которыми прошли на Украине его детство и молодые годы. Его первая жена, которую он очень любил, принадлежала к довольно известному роду Пумпянских. Вторая, на которой он женился через много лет после смерти первой, тоже была еврейкой. "Еврейский вопрос" Полетика считал важной лакмусовой бумагой для понимания судеб России.

В предисловии к мемуарам он выразил то, что должен считать своей заповедью каждый мемуарист: «Воспоминания следует писать только тогда, когда автор может писать правду». Воспоминания кончаются тридцатыми годами, да и конец тридцатых дан только вскользь. А жизнь в Ленинграде - до 1951-го, недолгое время в Ташкенте, затем - до 1973- го в Минске, затем до 1988-го - в Израиле? Очень надеюсь, удастся что-то разыскать, услышать, найти.

"Виденное и пережитое", - замечательная книга. Исключительная память, наблюдательность. Полетика не сотворил себе кумира ни из белых, ни из красных, ни из
Запада, ни из Востока (ни из Израиля - страны, приютившей его, русского потомственного дворянина).

Как жаль, что эти почти 500-страничные воспоминания до сих пор не вышли на родине, в нашей стране. За рубежом они были изданы дважды, но до сих пор почти
неизвестны в России. Даже имени Полетики - нет в недавно изданном двухтомном биобиблиографическом словаре отечественных историков.

Кончить хочу словами Томаса Манна, которые Полетика дал эпиграфом к своей книге: «Нам кажется, что мы выражаем только себя, говорим только о себе, и вот
оказывается, что из глубокой связи, инстинктивной общности с окружающим мы создали нечто сверхличное... вот это сверхличное... вот это сверхличное и есть лучшее, что содержится в нашем творчестве».

Памятью о нем мне остались письма из Минска (из эмиграции он не писал), его "Возникновение первой мировой войны" с надписью "Моему дорогому другу Аполлону
Борисовичу Давидсону" и то же - на "Хрестоматии по новой истории", которая издана с его участием в 1953 году. Признаюсь, мне было приятно получить в 1958-м от Полетики добрую оценку моей первой книги и слова: «Знайте, что для такого старого пса исторической науки, читавшего тысячи книг на своем веку, такое признание кой чего да стоит!»

50-е, история, 40-е, мемуары; СССР, 60-е, 30-е, 20-е

Previous post Next post
Up