"...Делом жизни Сарры Владимировны Житомирской был Отдел рукописей Ленинской библиотеки, которому она посвятила четверть века - и именно Житомирская сделала его уникальным учреждением.
По должности сама Сарра Владимировна тоже принадлежала к государственным служащим весьма высокого ранга: Отдел рукописей главной библиотеки страны - а какие рукописи он хранит? Почему покупает какие-то «бумаги» за государственный счет? Почему вообще выдает читателям нечто рукописное? Да еще без бумажки, известной многим поколениям читателей под названием «отношение»! Ведь при С.В. Житомирской для доступа в Отдел рукописей было достаточно удостоверения о членстве в творческом союзе или диплома ученой степени. При ней никто не посмел бы отказать, допустим, математику или биологу в доступе к рукописям философского содержания.
Существенно отметить, ...мемуары Житомирской заведомо обращены к читателю, притом к читателю широкому. Этот читатель, скорее всего, сроду не задумывался ни о том, почему наши государственные архивы много лет были подчинены ведомству Госбезопасности, ни о том, каковы были, а отчасти и сейчас имеют место, последствия этой печальной ситуации. Широкий читатель смутно представляет себе, кто и как вообще обеспечивает реальный доступ к архивам, как трудами исследователей - архивистов горы бумаги превращаются в бесценные источники.
С.В.Житомирская изначально была ориентирована на то, что задача библиотеки - сделать документ (будь то книга - печатная или рукописная, просто рукопись или машинопись и т.п.) доступным для читателя. Только при такой установке библиотека - и любой отдел рукописей или музей книги в том числе - выполняет свои задачи. Как это ни парадоксально, среди профессионалов архивного и библиотечного дела - в особенности тех, кто имеет дело с раритетами - эта позиция вовсе не являлась общепринятой. Боюсь, что не является и нынче; немаловажно, что в госархивах эта позиция до сих пор имеет политические причины.
Среди архивистов весьма распространена позиция «собаки на сене»: главный враг архива - читатель. Отсюда и равнодушие к тому, описаны ли фонды (неописанные фонды никогда не выдаются читателям), есть ли справочники, позволяющие искать нужные документы именно в данном хранилище или музее и т.п., что именно включено в читательский каталог. Изъяли карточки - и до 1956 года обычный читатель мог вообще не знать, что был такой писатель Бунин - ну и что из того, что он Нобелевский лауреат? Он эмигрант - и этим все сказано.
П.А.Зайончковский и С.В.Житомирская за короткий срок проделали огромную просветительскую работу, опубликовав для начала «Краткий указатель архивных фондов Отдела рукописей»» (1948), такое бесценное издание, как «Указатель воспоминаний, дневников и путевых записок XVIII-XIX вв.: (из фондов Отдела рукописей)» (1951; второе издание указателя, «Воспоминания и дневники XVIII-XX вв.: Указатель рукописей», расширенное в разы, вышло в 1976).
Использование, а не один лишь учет и хранение - так Зайончковский и Житомирская понимали задачи Отдела рукописей. Тотальная цензура и запрет на все по принципу «как бы чего не вышло» - так понимало свои задачи государство и те сотрудники Отдела рукописей, которые впоследствии повели себя, прежде всего, как подданные.
Из книги «Просто жизнь» хорошо видны все «приливы» и «отливы» советской культурной политики. Только партбилет и номенклатурная должность позволяли С.В. Житомирской пользоваться всеми легальными и полулегальными возможностями, чтобы открывать вначале маленькую форточку, потом фрамугу, потом половину оконной рамы. Позже ей - среди прочего - не простили именно умения систематически публиковать уникальные материалы там, куда не сразу стало бы смотреть всевидящее око: в самом деле, «Записки Отдела рукописей ГБЛ» - кто их читает?
Из мемуаров Житомирской видно, что не один лишь Отдел рукописей - «Ленинка» в целом как культурный институт кончилась задолго до того, как в конце 80-х из люстры читального зала Центрального Справочного Отдела раскрали все лампочки. Сокращается количество приобретаемых книг и журналов (нет денег и негде хранить); путем систем запретов ограничивается и число потенциальных читателей (некуда усадить). Даже неловко писать о том, что в «Ленинке» сначала закрыли читальный зал для подростков (я пришла в этот зал в 14 лет), потом закрыли так называемый «общий зал» (он помещался в Пашковом Доме, и без работы в нем мое поколение просто не могло бы учиться в Университете). Теперь читателем Ленинки с постоянным билетом можно стать, лишь будучи аспирантом или обладателем научной степени, но при этом профессуре перестали выдавать книги на дом, а диссертации и огромную часть периодики отправили в Химки, - замечу, фактически в другой город! И когда я рассказываю о том, что при Житомирской все обработанные рукописи были доступны любому кандидату наук, то мне просто не верят." Ревекка Фрумкина «Просто жизнь» Сарры Владимировны Житомирской
***
"...Хольмберг вскоре выполнил свое обещание, но сначала предложил нам только машинописный экземпляр романа. Не могу сказать, чтобы я пришла в восторг от этого предложения. О самом романе я, в сущности, ничего не знала, что-то смутно слышала. Ценность же неправленной машинописи казалась мне сомнительной, особенно при уверенности, что у вдовы писателя наверняка были другие экземпляры и, конечно, нечто более ценное - автографы. Но экземпляр этот следовало все-таки купить - тогда Хольмберг продал бы нам и все остальное. Так или иначе, нужно было ехать в Звенигород. Поехал Володя Кобрин. К вечеру он вернулся и положил мне на стол тяжелую папку с романом. Никогда не забуду его взволнованного лица в ту минуту. - Ну что? - спросила я. - Я прочел, - сказал Володя, - прочел весь роман, пока ехал в поезде. - И что? - Сами увидите, - сказал он, выходя из кабинета. Но и тут я еще ничего не поняла, заперла папку в шкаф и ушла домой. Только на следующий день, покончив с утренними делами, я достала ее и начала читать про Патриаршие пруды и Аннушку, уже пролившую масло. Сейчас трудно даже объяснить испытанное тогда потрясение. Надо было жить в то время.
Мы приобрели роман, как и всю остававшуюся у Хольмберга часть архива его отчима. Булгакову принадлежала там еще только машинопись одной из редакций пьесы «Иван Васильевич». Однако в целом архив П.С. Попова содержал важный комплекс материалов Булгакова, жемчужиной которого мы считали приобретенные еще у О.В. Толстого подлинные письма писателя к Попову. Но о публикации их тогда нельзя было и мечтать. Впрочем, мы рассуждали, как всегда: наше дело сохранить и информировать о них в печати. А там время покажет...Мы попытались было вступить в переговоры о приобретении архива с самой Е.С. Булгаковой, хотя слышали, что она за некоторое время до этого передала уже часть его в Пушкинский Дом. Однако там что-то тормозилось, и Б.А. Шлихтер посетил ее однажды с предложением отдать остальное нам. Тогда Елена Сергеевна ему отказала, сказав, что подождет и что рукописи, как старое вино - со временем становятся только дороже. Казалось, что наш-то роман с письменным наследием Булгакова окончен.
Но в следующем году, приехав в Москву, мне позвонил Николай Васильевич Измайлов, известный пушкинист, после кончины Б.В. Томашевского заведовавший рукописным отделом Пушкинского Дома. Оказываясь в Москве, он обычно бывал у меня, и я, помню, теперь уди¬вилась подчеркнутой им необходимости деловой встречи. - Дело важное, - сказал, войдя, Николай Васильевич. - Уже ясно, что нам не дадут приобрести архив Булгакова.
Еще Б.В. Томашевскому годами десятью ранее удалось убедить Е.С. Булгакову, более двадцати лет хранившую архив мужа дома и там знакомившую с ним редких исследователей, что настала пора думать о будущем и передавать его в надежные руки. Тогда и была составлена первая его опись. По рекомендации работавшей в Литературном музее Т.А.Тургеневой была приглашена сотрудница музея Марина Георгиевна Ватолина. Она первой и разобрала большую бельевую корзину, в которой у Елены Сергеевны хранился архив. Опись его, составленная по обычным архивным правилам, датируется 1956 годом.
Однако Елена Сергеевна не решилась сразу передать в Пушкинский Дом весь архив. Все еще надеясь на публикации творческого наследия Булгакова, она предпочла начать передачу с его переписки, имея в виду лишь закрепить пока факт хранения архива писателя в Пушкинском Доме. Это совершилось благополучно. Но позже дело застопорилось. Время менялось, и, очевидно, достаточно одиозное имя Булгакова ни к чему было Президиуму Академии наук, финансировавшему покупки Института русской литературы. Особенно после свержения Хрущева. Президиум АН дважды отказал Пушкинскому Дому в средствах на приобретение следующей небольшой части архива. А другие фон¬ды в это время приобретались. Ясно было, что дело в самом имени Булгакова. И вот теперь Н.В. Измайлов приехал ко мне с предложением перехватить их инициативу.
- Теперь вся надежда на вас, - говорил он. - У библиотеки денег много, она может купить архив, никого не спрашивая. А потом мы придумаем, как его воссоединить.
На самом деле все было не так просто. Нам действительно случалось купить, например, книгу с дарственной надписью - автографом Пушкина и потом передать ее в Пушкинский Дом - хранилище, наделенное прерогативой концентрировать у себя все писанное рукою поэта. Но тут было совсем иное дело: надо было приобрести за заведомо большую сумму (ведь речь шла о почти не опубликованном наследии) преобладающую часть архива опального писателя с тем, чтобы потом его безвозмездно куда-то передавать. Но даже и не в этом заключалось главное. Как ни велики были средства и самостоятельность библиотеки, но единовременно она могла заплатить владельцу не более 10 тысяч рублей, для большей суммы требовалась санкция Министерства культуры СССР.
Я хорошо помнила свои мытарства при приобретении архива Брюсова и то, что для уплаты Жанне Матвеевне 250 тысяч (то есть на деньги после 1961 года - 25 тысяч) потребовалось постановление Совета Министров. И это в случае с Брюсовым, «поэтом-коммунистом», своевременно, если можно так сказать, умершим и ничем не запятнанным с точки зрения советской власти! А если теперь потребуется столько же или больше денег - и для чьего архива? Но выбора не было. И, с сумасшедшей наглостью надеясь на успех нашего безнадежного дела, мы с Николаем Васильевичем отправились на следующий день к Елене Сергеевне.
Предстоящая встреча тревожила меня. Теперь на первый план выходила иная сторона дела: Е.С. Булгакова, один раз уже отказавшая нам, должна была довериться мне. А с чего бы это? Одно дело доверить свой драгоценный архив, смысл всей жизни, известным людям и давним знакомым - Томашевскому и Измайлову. Но совсем другое - вверить его совершенно незнакомому человеку, сам факт должности которого в особо надзираемом идеологическом учреждении, главной библиотеке страны, легко мог вызвать подозрение в принадлежности и к другой известной конторе. Но опасения мои были напрасны. Едва мы вошли в эту, потом так хорошо знакомую квартиру на Никитском бульваре, едва заговорили, как стало понятно, что мы трое заодно, а против нас стена. И проламывать ее придется мне.
О покупке всего оставшегося у Елены Сергеевны архива (конечно, кроме ее личных бумаг) мы договорились сразу. Она не выдвигала никаких условий его дальнейшего использования и не просила никаких преимуществ в этом для кого бы то ни было. Оговоренное условие было одно: материалы можно будет вывезти из дома только после составления подробной сдаточной описи, которую, следовательно, придется составлять там же, и после оплаты.
Обыкновенно мы поступали иначе, но тут я предпочла согласиться. В квартире на Никитском бульваре через пару дней надолго обосновались наши комплектаторы К.И. Бутана и А.Л. Панина, и работа началась. Располагая спустя некоторое время составленной ими приемосдаточной описью архива, мы смогли подсчитать необходимую для его приобретения сумму. По самым скромным подсчетам она составила 29 тысяч рублей. Миновать министерство было нельзя, и пора было вводить в курс дела директора библиотеки Ивана Петровича Кондакова.
Ситуацию с Пушкинским Домом я объяснила ему так, как она выглядела формально (отсутствие средств), а напирала главным образом на потепление по отношению к Булгакову. Показала ему только что вышедший в свет однотомник «Драмы и комедии» и рассказала, что роман «Мастер и Маргарита» вот-вот появится в журнале. Думаю, что он не вполне понимал сложность предстоящих операций с Булгаковым (а может, и понимал, но поверил в изменение климата). Во всяком случае, поверив мне, он легко согласился.
Наше Заключение с оценкой архива подписали, кроме членов нашей Комиссии по комплектованию, академик В.В. Виноградов, доктора наук И.Л. Андроников, С.М. Бонди, С.А. Макашин, председатель Комиссии по литературному наследию Булгакова К.М. Симонов, ее члены В.А. Каверин и В.О. Топорков. Я сама отвезла все бумаги начальнику Библиотечной инспекции Министерства культуры СССР Н.Ф. Гаврилову, с которым была уже хорошо знакома после совместного пребывания в Италии. Мы не сомневались в успехе.
Тучи появились на горизонте через несколько дней. - Поезжайте к заместителю министра Владыкину, - озабоченно сказал мне Кондаков, - там возникли сомнения. Я убеждал его по телефону, но этого мало. Сомнения оказались такие: во-первых, почему архив Булгакова хочет приобрести библиотека, а не государственный архив, например, ЦГАЛИ? А главное, почему вдова продает, а не дарит архив государству? Я убеждала моего собеседника, что выбор хранилища полностью в воле владельца, а Отдел рукописей Библиотеки имени Ленина - такое же государственное хранилище, как архив. Что же касается продажи, то разве не ясно, что это лишь в малой степени компенсирует чудовищную несправедливость, совершенную по отношению к Булгакову и его наследникам, - ведь в течение всего срока действия авторского права ни одна его строка не появилась в печати. Владыкин слушал, что-то записывал, но мысленный разговор вел, видимо, вовсе не со мной.
Прошло еще недели две. Директор был болен, а из министерства ответа не было. Наконец Кондаков позвонил мне из дома. - Завтра вопрос о Булгакове будет рассматриваться на коллегии министерства. Я почти здоров и мог бы поехать сам. Но, думаю, это нецелесообразно: меня там легче поставить по стойке смирно, а вы всегда можете сослаться на захворавшего начальника. Только осторожнее там, поаккуратнее, - прибавил он, хорошо зная меня.
Наступило завтра. Нас с Н.Ф. Гавриловым пригласили в зал к самому концу заседания коллегии. Войдя, мы заняли места у длиннейшего стола, на противоположном конце которого издалека виднелось еще красивое, властное лицо министра культуры Е.А. Фурцевой. Больше всего я боялась, что Фурцева вспомнит меня. Я уже упоминала, что в первые послевоенные годы преподавала в Высшей партийной школе. В число моих студентов-заочников входили сотрудники аппарата Фрунзенского райкома партии, который она тогда возглавляла в качестве первого секретаря. С ней я, конечно, не занималась, но у нее была манера бесцеремонно прерывать наши занятия, если ей что-то понадобилось. Поэтому у меня пару раз случались острые стычки с ней, и в конце концов удалось ее окоротить. Вряд ли после этого она испытывала ко мне симпатию. Но прошло двадцать лет, и она меня не узнала.
Сидевший рядом с ней Владыкин тихим голосом кратко изложил наше Заключение, не проявляя своего отношения к нему. Фурцева спросила, есть ли вопросы. Все молчали. Тогда она со все нарастающим раздражением начала задавать - неизвестно, кому - те же вопросы, что прежде задавал мне Владыкин. Сам он сидел, не поднимая головы. Молчал и Гаврилов. Дело выглядело явно пропащим, терять было нечего, и когда министерша на миг замолчала, я встала и повторила наши аргументы. Фурцева не скрыла своего недовольства. - Это огромная сумма! - резко оборвала она меня. - Мы должны беречь государственные средства! Ей, очевидно, казалось, что разговор окончен. Но я не садилась. - Екатерина Алексеевна, - снова начала я, - вы видели, какие авторитетные ученые и писатели поддерживают наши предложения. Нельзя же не считаться с их мнением.
Моя дерзость вывела министра из терпения. - Эти академики! - вскричала она гневно. - Они подпишут все, что угодно!
Но сразу же ей стало ясно, что этого говорить не следовало: слишком много людей сидело за длинным столом. Да и где гарантия, что я сегодня же не расскажу «академикам», как публично отзывается о них министр культуры? Замешательство длилось всего миг, а затем Фурцева покинула свое кресло, на глазах изумленных зрителей обежала длинный стол и села рядом со мной на место торопливо вскочившего Гаврилова. Обняв меня за плечи, она заговорила тихим и задушевным голосом:
- Моя дорогая, мы здесь в своем кругу. Вы понимаете, что наше деловое обсуждение не предназначено для посторонних. Мы с вами государственные люди и обязаны серьезно взвешивать наши действия - и вам, как человеку ответственному, это, конечно, ясно - я в вас уверена.
Я молча кивала головой. Несмотря на волнение минуты, в голове всплывала ассоциация с монологом Лисы в басне Крылова «Ворона и лисица» («и говорит так сладко, чуть дыша: "Голубушка, как хороша!"»).
Вернувшись на место, Фурцева уже новым, звонким голосом сказала: «Есть предложение разрешить Библиотеке имени Ленина уплатить за архив Булгакова предлагаемую ею сумму. Нет возражений?»
Возражений не было. Несмотря на одержанную победу, ощущение осталось отвратительное. Во всем механизме этой сцены было что-то глубоко непристойное. Директору я, конечно, пересказала весь эпизод. - Да, - сказал он задумчиво, - видите, как подводит несдержанность. Нам это, конечно, на руку. Но слов мало, подождем письменного ответа из министерства. Неделя шла за неделей, а ответа все не было. Год кончался, и деньги, зарезервированные на Булгакова, могли пропасть. Наконец я уговорила Кондакова напомнить об этом. Он в моем присутствии позвонил Гаври-лову - и тут-то был продемонстрирован высший пилотаж бюрократических игр. Тот наотрез отказался письменно сообщить нам состоявшееся на моих глазах решение коллегии. - Но без него мы не вправе уплатить такую сумму, - настаивал Кондаков, - первый же ревизор накажет! - А вы не платите: разбейте сумму на три части и в три приема заплатите, вот и будет в пределах ваших прав, - парировал его собеседник. - Видали? - сказал Кондаков, положив трубку. - Оставить в наших руках документ о своем согласии они не желают. Настояли - сами и ответите в случае чего. Ну, плетью обуха не перешибешь, - прибавил он со вздохом, - готовьте новое заключение на первую часть, на 10 тысяч рублей.
Стыдно было идти с этим к Елене Сергеевне, снова обращаться к нашим «подписантам». Но все отнеслись к ситуации с пониманием. Тревожила мысль о возможных в будущем новых препятствиях - достаточно, например, сменить директора...
Но начало было положено, архив приобретался, и 12 декабря 1967 года первую его часть привезли в отдел, что зафиксировано в книге поступлений. Краткое описание появилось в разделе новых поступлений в 30-м выпуске «Записок Отдела рукописей», вышедшем в 1968 году. Открыв сейчас этот выпуск, я вижу, что тогда Елена Сергеевна отдала нам всю драматургию Булгакова, рукописи трех романов («Белая гвардия», «Театральный роман», «Мольер») и рассказов.
Тревожные мои предположения, к счастью, не оправдались. В течение следующих полутора лет мы частями приобрели у Елены Сергеевны остальные материалы архива (собственный архив Е.С. Булгаковой тоже поступил к нам после ее кончины в 1970 году от ее сына С.Е. Шиловского). В составе второй части архива Елена Сергеевна передала нам и письма к ней мужа - в запечатанном конверте с условием вскрыть после ее смерти. Так и было сделано - с соблюдением всех формальностей, с подписями присутствовавших под протоколом вскрытия.
***
...после нашего переезда в новое помещение, когда в прежнем начался ремонт и со стен стали снимать книжные шкафы, которыми они были обшиты с 1860-х годов, я подумала, что стоит воспользоваться этими обстоятельствами и попробовать выяснить, нет ли в нашем прежнем помещении какого-нибудь тайника. Скорее всего, его следовало искать в Тихонравовском кабинете - кабинете заведующего, в котором более полувека, с 1890-го до 1948-го года, сидел Георгиевский. Для таких поисков требовались, конечно, специалисты. К кому же и обратиться, как не к «органам»? Через нашего гэбэшно-го куратора я попросила прислать специалистов по обнаружению тайников. Явившиеся сыщики, с презрительными усмешками выслушав мои «фантазии» о спрятанных, может быть, в стенах письмах, покрутились по комнатам пару часов и позвонили мне в новый мой кабинет, чтобы сообщить, что, как они и предполагали, ничего подобного не нашли. Однако спустя несколько дней мне позвонил один из рабочих, ремонтировавших Тихонравовский кабинет. - Мы тут кое-что нашли, - сказал он, - может, придете? Я бегом прибежала в прежний свой кабинет. Рабочие толпились возле отверстия в стене, внутри обитого металлом и обнаружившегося, когда они начали сбивать штукатурку. - Мы ничего не трогали, - сказал звонивший мне маляр, - но там что-то есть.
Я сунула руку в отверстие и сразу нащупала завернутое в материю оружие. Там лежал обрез. Это меня не так уж удивило: мало ли для чего мог его спрятать Григорий Петрович во время революции и Гражданской войны! Но в глубине виднелось что-то еще. С бьющимся сердцем я вытащила и открыла пыльную папку. Увы, в ней были не письма Н.Н. Пушкиной - но нечто достаточно примечательное: явно выкраденное из Чека следственное дело патриарха Тихона. В сущности, эта находка еще менее удивляла, чем обрез: известна была личная близость Георгиевского к патриарху, и где же, как не у него, прятать опасные документы (еще Эдгар По учил, что лист вернее всего прятать в лесу)? Больше ничего в тайнике не было.
Положение мое было безвыходное. Как ни противно отдавать эту папку, но свидетелей было слишком много. Я позвонила в 1-й отдел, и тут же явилась наша гэбэшная начальница А.М. Халанская, забрала находки, а присутствующим велела помалкивать Я только вылила на нее свою досаду и разочарование, спросив, все ли сотрудники «органов» так некомпетентны. Позвонивший мне потом наш «куратор» был явно смущен и заверил меня, что поиски тайников продолжат более опытные сотрудники. Но на следующий день явились те же два типа и несколько дней продолжали безрезультатно обстукивать стены, так ничего и не найдя. Впрочем, я и до сих пор не уверена в квалификации этих «специалистов».
Не могу удержаться, чтобы не рассказать здесь о глупейшем продолжении этого эпизода уже в нынешние дни. В 1995 году в «Известиях» (номер 124 от 7 июля) была напечатана статья К. Кедрова «Расписка в получении секретного дела» - о только что рассекреченном тогда деле патриарха Тихона. Рассказ Кедрова об обнаружении этого дела в 1961 году опирался на прочитанное им в архиве КГБ донесение Халанской. Не зная точно, как назывался кабинет, где было найдено дело, она ошибочно назвала его там Толстовским (в действительности, так называлась соседняя комната, где когда-то хранился архив Л.Н. Толстого). Этого было достаточно, чтобы ничего не понявший и не потрудившийся ничего проверить Кедров представил читателям сенсационное открытие: оказывается, у Толстого был в Румянцевском музее свой рабочий кабинет, где в тайнике писатель хранил оружие. Я тут же написала на имя тогдашнего главного редактора «Известий» Голембиовского опровержение этого бреда, но мне, конечно, даже не нашли нужным ответить.
***
....Сейчас, когда я вспоминаю это собрание, меня поражает тот страх, который, значит, снова овладел многими, как мне казалось, порядочными людьми, не позволяя им выступить в защиту моей - очевидной для них - совершенной невиновности и даже просто проголосовать против. Вот какова была атмосфера 1985 года! А между тем с марта этого года во главе страны стоял уже новый генсек, готовый сыграть свою историческую роль. Но не только ровно ничего не изменилось еще, но и не предчувствовалось. Не восстанови я это теперь по необходимости в памяти, я не смогла бы отдать себе полного отчета в происходившем тогда. Слишком многое мы уже забываем.
Еще до собрания, я была потрясена позицией человека, в безупречной порядочности которого до тех пор не сомневалась, - Зямы Паперного. Он уже давно не состоял в партии, проявив незаурядную смелость, когда, исключенный, не пожелал просить о восстановлении. Но он давно работал в институте, со многими был дружен, и понятно, что, готовясь к собранию, я встретилась на нейтральной территории со столь давним моим приятелем, считавшим себя обязанным мне за многолетнюю дружескую помощь, и попросила кое с кем переговорить, чтобы меня поддержали. В ответ я получила решительный отказ, даже не смягченный какими-либо извинениями. «Я в это путаться не буду», - сказал он, разом прекращая разговор. Более я с ним никогда не общалась и забыть этого не смогла.
На самом же собрании я с изумлением видела, что ни слова не говорят в мою защиту такие все прекрасно понимающие люди, как Вера Кутейщикова (жена Л.С. Осповата) или Ю.В. Манн. Конечно, я от волнения видела все как в тумане и совершенно не знала, как голосовали, вообще - присутствовали ли многие состоявшие в институтской парторганизации и дружившие со мной, например, Е.Б. Пастернак или Вадим Ковский (впоследствии я выяснила, что в это время Вадим не работал в институте, перейдя на пару лет в журнал «Дружба народов»). Но все же и в сборище изуродованных страхом людей нашлись смельчаки, посчитавшие своим долгом выступить в мою защиту. И это были люди практически незнакомые, как, например, Е. Кацева. Они выступали по принципиальным соображениям, протестуя против явно гэбэшной подоплеки дела. Особенно выразительным оказалось выступление молодого Гасана Гусейнова, начавшего словами: «Да что же здесь происходит, в конце концов?» Конечно, их выступления не изменили предписанное заранее решение о строгом выговоре «с занесением» - они только помогли не потерять окончательно веру в людей. Но и при голосовании все-таки поднялось немало рук против.
Дело перешло в так называемую парткомиссию райкома - при райкомах, если кто не помнит или не знает, были такие общественные организации, состоявшие, как правило, из совершенно темных партийных отставников. В их задачу входило предварительное рассмотрение персональных дел и подготовка обсуждения их на бюро райкома. Я хорошо помню члена комиссии старика Титова, который готовил мое дело, - экземпляр, редкостный даже для этих комиссий, и втолковать ему что-либо по его тупости и темноте вообще не представлялось возможным. Кроме того, он, зная, что именно ему поручено, упорно отказывался приобщать к материалам дела любой документ, противоречащий позиции ГБЛ.
Справка, составленная для парткомиссии Тигановой и Лосевым и утвержденная парткомом ГБЛ, где содержались все уже упоминавшиеся мною пункты, была, помимо их бездоказательности, просто фантастически лживой и нелепой. В ней, например, утверждалось, что Профферу в 1969 году предоставили рукописи «не издававшихся в СССР» произведений Булгакова «Дьяволиада» и «Роковые яйца». Конечно, даже сочинителям этой справки не могло не быть известно, что «Дьяволиада» в 1924 году издавалась в СССР трижды - в четвертом выпуске альманаха «Недра» и в двух отдельных изданиях Булгакова, осуществленных издательством «Недра»; «Роковые яйца» дважды - в шестом выпуске того же альманаха и в однотомнике произведений Булгакова, вышедшем в 1925 году в издательстве «Недра». На что же рассчитывает должностное лицо, сочиняя столь явную ложь? Только на некомпетентность тех, кому она предъявляется, и на заведомое их нежелание ее проверить. О Пайпсе в справке сообщалось, что ему в 1971 году были выданы материалы, «враждебные советскому строю».
Читая в парткомиссии эту предъявленную мне бумагу, я не могла не усмехаться, уверенная, что она сама дает мне материал для исчерпывающих вопрос опровержений. На заседание комиссии, где библиотеку представляла секретарь парткома Карагодина, зачитывавшая свою справку вслух, я принесла обе повести Булгакова в изданиях 20-х годов и предъявила их присутствующим. По поводу Пайпса я передала им письмо крупнейших специалистов по политической истории предреволюционной России К.Ф. Шацилло и В.В. Шелохаева, объяснявших, что материалы, выданные ему, давно использованы советскими историками, а «враждебны советскому строю» не могут быть уже потому, что в 1915 году он еще не возник. По поводу каталога собрания Гинцбурга предъявила упомянутое выше письмо И.С. Брагинского. Но ни на кого из присутствующих все это не произвело ни малейшего впечатления. Они продолжали смотреть на меня своими пустыми глазами и единогласно поддержали решение партсобрания ИМЛИ. Замечу, однако, что и тут речь шла еще только о взыскании. В таком же ключе протекала моя беседа с первым секретарем райкома Коровицыным, заверившим меня даже, в отличие от Титова, что все предъявленные мною документы он распорядится приобщить к делу.
Не знаю, что произошло между этой беседой и самим заседанием бюро райкома, состоявшимся 16 мая 1985 года, но там, как я сразу поняла, дело было завернуто еще круче. Говорил сам за себя состав приглашенных: библиотека теперь была представлена не только Карагодиной, но и Карташовым, и Лосевым, ставшим к тому времени секретарем парторганизации ОР. Заготовленный мною заранее довольно короткий текст со ссылками на документы (и, как я теперь обнаружила, перечитав его, даже со ссылкой на какое-то прогрессивное выступление нового генсека) уже не мог иметь никакого значения. Вопросов мне не задавали.
Потом Коровицын произнес длинную, проникнутую «патриотическим» пафосом речь, завершив ее даже не предложением, а требованием исключения из партии «за грубые нарушения в использовании документальных материалов, приведшие к утечке информации за рубеж, и неискреннее поведение при рассмотрении персонального дела». Речь эта, помимо всего прочего, была полна каких-то туманных угроз, которые можно было понять как симптом предстоящего дальнейшего преследования - уже по другой линии. Проголосовали единогласно, я отдала партбилет и в полной растерянности от этого неожиданного финала вышла наружу, где меня ожидал Сережа. Могла ли я тогда вообразить, что для меня дело обернется потом совершенно иначе, а метавший громы и молнии, столь уверенный в себе партийный босс Коровицын через год выбросится из окна своей номенклатурной квартиры?
Я же была убеждена, что не могу просто смириться, выиграв, подобно Паперному, более независимое положение беспартийного ученого. Между моим и его положением была принципиальная разница. Паперного исключали за его литературное произведение, сатиру на любимого властью Кочетова. Мое же исключение чернило не только меня, но многолетнюю деятельность замечательного научного коллектива. Здесь нельзя было уступать.
В парткомиссии горкома, рассматривавшей апелляцию с лета 1985 года, моим делом занимался Юрий Сергеевич Симаков. После первой беседы я, по его настоянию, написала подробнейшую объяснительную записку, на мой взгляд исчерпывавшую вопрос. Я не признавала ни одного из предъявленных мне обвинений, кроме копирования для X. Скотт неопубликованных работ Переверзева (вот этот отказ признать свои ошибки и назван в формулировке бюро райкома «неискренним поведением»; впоследствии в решении Комиссии партийного контроля взыскание горкома, наоборот, смягчали за «признание своих ошибок», имея в виду все тот же единственный случай). Мы встречались с Симаковым еше несколько раз, и было ясно, что этот неглупый человек прекрасно понимает и вздорность обвинений, и цель затеянной против меня интриги - подкрепить многолетние уже незаконные действия библиотеки и покрывающего ее министерства. Однако он произносил какие-то положенные ему «правильные» слова. При последней же встрече он, в конце концов не выдержав тона, проводил меня не до двери, как делал раньше, а вышел со мной на улицу и только тут сказал, смущаясь: «Вы понимаете, я думаю, что ничего не смогу сделать. Мы вас, конечно, восстановим в партии, но отменить взыскание и формулировку невозможно».
«Значит, и они боятся прослушивания, - думала я, возвращаясь от него, - что же за жалкие рабы все мы, снизу доверху!» В октябре 1985 года бюро горкома, несмотря на все старания представлявшего библиотеку и настаивавшего на правильности решения бюро райкома Лосева, заменило исключение строгим выговором «с занесением», сохранив формулировку райкома. ... на заседании парткомиссии горкома Лосев сделал несколько весьма характерных для него заявлений.
Среди прочего, мы с ним сразились по поводу копирования для Анджея Дравича материалов из архива Булгакова. Когда я сказала, что в данном случае копировались вообще не рукописи, а вырезки критических газетных статей, собранные писателем в особом альбоме, и что Дравич мог бы прочесть все эти статьи во вполне открытых газетах, Лосев вскипел: «Да, но это-то и есть ваше преступление - вы облегчили ему работу по очернению нашего строя за границей!» Воспоминание о его возражении приобрело в моих глазах особую прелесть, когда я познакомилась с докладом этого непотопляемого персонажа на прошедшей в 1999 году Всероссийской научно-практической конференции научных и архивных работников, материалы которой напечатаны в книге «Проблемы публикации документов по истории России XX века» (М., 2001). Настаивая на необходимости скорейших публикаций, он теперь пишет: «Наиболее яркий пример - это его [Булгакова] знаменитый альбом ругательных статей [...] этот уникальнейший альбом сохранился в полном объеме. И он не опубликован!» И продолжает: «Разве можно полноценно показать идеологическую борьбу тех лет в сфере культуры и литературы без такого альбома?» И подчеркивает «огромное познавательное и воспитательное значение» факсимильного его издания (с. 349-350). Я видела немало прожженных циников на своем веку - но такого масштаба цинизма все-таки не припомню!
А тогда, с гордостью описав членам парткомиссии, как они (руководство Отдела рукописей - Тиганова, он сам и другой ее заместитель В.Ф. Молчанов) «массовым образом переводили на секретное хранение архивные материалы, ранее свободно выдававшиеся исследователям», Лосев завершил свой монолог приведенными мною выше словами: «Мы уже десять лет боремся со своим коллективом!»