"...рассказ о деятельности моей матери. Возможно, читатель не забыл, как, живя в Богородицке, она успешно занималась сапожным ремеслом.
Переехав в Москву, она вознамерилась открыть маленькую мастерскую для починки обуви. Но знакомые отговорили: и за патент надо платить дорого, и понаехавшие в Москву предприимчивые евреи-сапожники наверняка не дадут ей ходу.
А у матери тогда было много энергии. Очень она обрадовалась, когда в Москве нас разыскали бучальские крестьяне. Они хорошо помнили, какой благодаря моей матери раньше у их жен был подсобный заработок - вышивать по холсту и продавать вышитые полотенца, скатерти, платья Кустарному музею в Москве на Леонтьевском переулке.В годы нэпа крестьяне стали по всей стране производить много сельскохозяйственной продукции, стоившей дешево, а товары промышленные стоили дорого, денег у крестьян не хватало. Образовался разрыв между ценами, так называемые «ножницы товарища Троцкого».
Казалось, как будет хорошо и для государства, и для вышивальщиц! Организуется артель, и в масштабе хотя бы одного села эти ножницы чуть сдвинутся, а вышивки пойдут на экспорт да еще за валюту. А моей матери бучальские крестьяне сулили за представительство в Москве определенный заработок.Встретили мою мать в Кустарном музее не просто любезно, но даже восторженно. Ее хорошо помнили как квалифицированную специалистку по крестьянским вышивкам.
А тогда в разных местах страны возрождались крестьянские кустарные промыслы. И власти поощряли их. Но епифанские чинуши в инициативе бучальцев усмотрели происки классового врага и прикрикнули на крестьянок, собиравшихся организовать артель:
- Да вы что, мало вам, что господа триста лет из вас кровь высасывали! С бывшей своей барыней собрались связываться.
Так бучальские крестьянки остались без дополнительного заработка.
Неудача не остановила мою мать. Работники Кустарного музея посоветовали ей организовать артель, но не в бывшем голицынском имении, а где-либо в другом месте.
Мать написала письмо в Богородицк хорошей нашей знакомой, Анне Васильевне Бибиковой, столь же энергичной даме, какой была она сама.
И дело пошло. Как подставное лицо пролетарского происхождения председателем был избран служащий Богородицкого земледельческого училища Николай Васильевич Соустов, а заместителем - Анна Васильевна, моя мать заняла должность агента.
И с тех пор время от времени вместе со мной она ходила на почту, отправляла посылки в Богородицк с холстом и с нитками, получала оттуда другие посылки с расшитыми, очень красивыми платьями и опять же вместе со мной сдавала их в Кустарный музей. Ежемесячно она посылала в Богородицк денежные переводы и отчеты. Я ей помогал наклеивать на отдельный листок трамвайные билеты.
Все были довольны: Соустов, Анна Васильевна, богородицкие домохозяйки-вышивальщицы. Кустарный музей, государство, получавшее валюту,- ведь вышивки расходились по многим странам. И, наконец, моя мать ежемесячно получала сперва червонец, потом два с половиной червонца. И артель в течение трех лет процветала. А на четвертом году богородицкие власти усмотрели, что председатель артели Соустов даже иголки держать в руках не умеет, а всеми делами заправляет бывшая помещица Анна Васильевна Бибикова, а в Москве руководит делами артели, какой ужас, бывшая княгиня. Значит, это лжеартель. Значит, прикрыть. Так моя мать и сколько-то богородицких гражданок лишились заработка.
Но в Кустарном музее посмотрели иначе. Анну Сергеевну мы знаем давно. Да, она княгиня, но одновременно специалистка высокого класса по кустарным вышивкам. А продукция идет на экспорт, в Америку за доллары. Защитить Анну Сергеевну! И уговорили мою мать продолжать столь полезное дело и организовать новую артель в самой Москве, но вышивать не платья и рубашки, а подушки. И моя мать согласилась.
До 1928 года многие старушки из бывших жили тем, что преподавали иностранные языки и учили хорошим манерам детей нэпманов.
Нэпманы торговали, заводили мелкие предприятия и процветали, строили в Москве особняки, под Москвой дачи. Фининспектора брали с них налоги, сперва умеренно, потом зверски, требовали уплатить один налог, потом второй, третий. Нэпманы прогорали и вынуждены были отказывать бедным старушкам. И тем не на что стало жить. Пенсий они не получали. Что им оставалось делать? Большая их часть ютилась в старой дворянской части Москвы между Остоженкой и Спиридоновкой. Все они были очень набожны и заполняли многочисленные храмы. А мужей этих старушек или расстреляли в первые годы революции, или сослали. У иных с прежних времен оставались частично поломанная старинная мебель, портреты предков, фарфор, серебро. Как вампиры-кровососы налетели на них коллекционеры вроде Вишневского, не брезговал покупками третий Толстой и волок ценности в свой особняк на Спиридоновке. Бедные старушки расставались с фамильными реликвиями и продавали их в десять раз дешевле их истинной стоимости.
Когда моя мать кликнула клич, что организуется артель вышивальщиц, этих старушек набежало более двадцати. А умеют ли они вышивать? Пришлось некоторым отказать.
На основании горького опыта мать знала, что председательницей артели должна стать особа хоть мало-мальски пролетарского происхождения. Выбрали дочь известного профессора-юриста и друга Льва Толстого Николая Васильевича Давыдова старую деву Софью Николаевну. В артель приняли старых дев - двух княжон Оболенских наших дальних родственниц, княжну Христину Голицыну - нам не родственницу, была принята графиня Уварова, та самая, в чьем имении в приюте воспитывался и будущий администратор Художественного театра Федор Николаевич Михальский. Вступило в артель еще несколько старушек, титулованных и нетитулованных, не имевших никаких средств к существованию, в том числе жившая в нашей квартире бывшая каширская помещица Бабынина Елизавета Александровна, вступила также единственная молодая женщина, только что вышедшая замуж за жившего в нашей квартире добродушного, но глуповатого бухгалтера Дмитрия Николаевича Адамовича.
Артель процветала. Старушки приносили матери свои вышивки, мать их придирчиво осматривала, иногда браковала, потом с тюком под мышкой я шел с нею на Леонтьевский переулок. Мать числилась агентом и получала 25 рублей в месяц. Артель была зарегистрирована в райфинотделе, и раз в месяц мать туда представляла отчеты и сдавала в кассу умеренный подоходный налог.
Так продолжалось до осени 1929 года, когда бдительная богиня Фемида усмотрела в этой артели дело нечистое.
В нашу квартиру явился весьма развязный парень, предъявил документы и потребовал от моей матери показать все делопроизводство по лжеартели, как он выразился, а также всю продукцию и наличные деньги.
Мать разложила на столе бумаги, тетради и платежные ведомости, вытащила рублей пятнадцать, несколько расшитых покрывал - будущих подушек, мотки ниток, предназначаемых для вышивальщиц - членов артели.
Парень говорил наглым, исполненным презрения тоном, как это так - сберкнижки нет, готовой продукции мало, не может быть, чтобы хозяйка коммерческого предприятия, замаскированного под лжеартель, да к тому же бывшая светлейшая княгиня, да еще то-то и то-то... Тут подвернулась молодая жена Адамовича и повысила голос до визга. Парень разозлился, спросил, кто она по социальному происхождению, и, узнав, что дочь чиновника, сказал, что собралась настоящая шайка классовых врагов.
Он ушел, забрав всю документацию и несколько вышитых покрывал. Составленный им акт мать подписать отказалась как совершенно, по ее мнению, неверный.
Так завязалось уголовное дело по обвинению моей матери в организации под видом артели «Расшитая подушка» коммерческого предприятия, в котором она под ложным наименованием агента на самом деле являлась хозяйкой, нещадно эксплуатировавшей трудящихся.
Дело это с переменным успехом длилось три года и с точки зрения юристов нашего времени является удивительным. Попробую пересказать о нем все, что запомнил, что слышал из рассказов родных.
Да, артель «Расшитая подушка» успешно помогала экспорту из нашей страны и благодаря артели кормились полунищие старушки, а также только что вышедшая замуж молодая жена Адамовича.
Началось следствие, которое вел следователь по фамилии Парум, по национальности латыш. В районное отделение милиции, находившееся в остоженских переулках, он вызывал одну за другой старушек, вызывал также молодую жену Адамовича, чем немало испортил медовый месяц счастливым новобрачным, вызывал председательницу артели Софью Николаевну Давыдову. Мою мать он не вызывал, а расспрашивал больше всего именно о ней, допытывался с пристрастием, запугивал - если старушки не признаются, то он их... А в чем признаются? В том, что хозяйка лжеартели, ловкая мошенница, лишенка, да еще светлейшая княгиня, их эксплуатировала.
А старушки, хоть были с виду несчастные и носили когда-то добротные, но вконец истрепанные старомодные пальто и шляпы с перьями, держались на допросах с достоинством, всячески защищали мою мать и никак не хотели подписывать протоколы допросов.
Только жена Адамовича подписала все, что ей подсунул следователь. Наконец он вызвал мою мать. Какие он задавал ей вопросы, как измывался над нею, не знаю, она защищалась как умела и тоже ничего не подписала, отрицая дутые обвинения. Но мы поняли, что дело заварилось нешуточное. Начались хлопоты. Пешкова уголовными делами не занималась. Смидович был безупречной честности старый большевик; он говорил, что ни на следствие, ни на последующие суды нажимать не будет, а все же, если дело дойдет до Верховного суда, обещал помочь.Наконец следствие закончилось, и пухлое, в несколько папок, дело было передано в районный суд.
Адвокат Сильверсван уголовные дела не вел, помогла наша родственница тетя Настенька Баранова, учившая детей адвоката Орловского иностранным языкам. Был Орловский высокоидейным большевиком с дореволюционным стажем. Тетя Настенька называла его ручным коммунистом и вполне порядочным господином. Он ознакомился с делом «Расшитая подушка», оно его возмутило. Он взялся защищать мою мать, решительно отказавшись от какого бы то ни было вознаграждения.
Он вызывал старушек - будущих свидетельниц на предстоящем процессе - и поучал их примерно так:
- Что вы съежились и приуныли, держите выше головы, на вопросы отвечайте смелее и как можно короче. Судья вас спросит: «Это вы убили?» Ни в коем случае не тяните: «Я слышала, что десять лет тому назад один неизвестный...» А надо громко и ясно сказать: «Нет, я не убила!»
Первоначально хотели предать суду двоих - мою мать и Софью Николаевну Давыдову как подставную председательницу лжеартели. Потом передумали. Все же она была дочерью друга Толстого. А Толстой хоть и был графом и помещиком, но его уважал Ленин. И, наверное, сам великий и мудрый товарищ Сталин тоже его уважал. Судили одну мою мать, а старушки были свидетельницами. Как их учил Орловский, они отвечали коротко и смело и ни одного слова, порочащего мою мать, не сказали. Прокурор строил все обвинения на свидетельских показаниях жены Адамовича, которая путано мямлила, как моя мать ее эксплуатировала. И тут Орловский несколькими вопросами ее пригвоздил, она отвечала сперва так, потом иначе, запуталась и собралась плакать. Последний его вопрос к ней был:- Скажите, а давно ли вы замужем? - Уже скоро два месяца.
- Ну, тогда мне понятны ее ответы,- обратился Орловский к судьям при дружном смехе присутствующих. Прокурор повторил слова обвинительного заключения о лжеартели, о княжеском титуле, о лишенстве обвиняемой.
Выступил Орловский. Он говорил блестяще, упор делал на той великой пользе, какую приносила артель «Расшитая подушка» для строительства социализма. Он прочел весьма убедительную справку от Кустарного музея и сказал, что предание суду моей матери лишает наше правительство на вырученные за подушки доллары купить по крайней мере два трактора. Орловский красноречиво рассказывал о дореволюционной общественной деятельности моей матери, как она организовала в Бучалках детский приют и кустарную мастерскую, как в Москве являлась деятельной участницей Общества охраны материнства и младенчества, скольких детей-беженцев спасла от смерти во время германской войны. Закончил Орловский такими словами:
- Ее не под суд отдавать, а орденом награждать!
Суд удалился на совещание, через полчаса вернулся. Публика встретила оправдательный приговор аплодисментами.
- Все равно я вас засажу! - сказал моей матери прокурор, столкнувшись с нею у наружной двери.
- Все равно она будет оправдана! - воскликнул слышавший его слова Орловский.
Несколько месяцев спустя приползла повестка, вызывавшая мою мать к следователю. Прокурор опротестовал оправдательный приговор, и дело было направлено на новое рассмотрение. В своем протесте прокурор обвинял Орловского в пристрастии и одностороннем освещении явного и тяжкого преступления, совершенного моей матерью, отчего суд был введен в заблуждение.
Меня к этому времени в Москве уже не было, и далее о деле моей матери я буду рассказывать со слов родных.
Другой следователь вызывал бедных старушек, снова они держались твердо и защищали мою мать, и снова жена Адамовича подписывала все то, что ей подсовывали.
Следователь вызвал мою мать и предъявил ей ордер на арест. Она попала в камеру предварительного заключения при милиции. Там сидело много женщин, были обвиняемые в спекуляции, в воровстве, проститутки, монахини, были такие, которые не знали, в чем их обвиняют, были крестьянки, бежавшие от раскулачивания, некоторые с маленькими детьми...
Живя вдалеке, о всех тогдашних переживаниях нашей семьи я ничего не знал, в письмах от меня скрывали. Но как раз в дни заключения моей матери я видел ее во сне очень страшно и написал домой, спрашивая, что с ней случилось. Мне ответил отец и всячески старался меня успокоить...
Адвокат Орловский, глубоко возмущенный арестом моей матери, сумел добиться ее освобождения; она просидела две недели. Но сам он, обвиненный прокурором в дискредитации власти, не мог продолжать вести дело в предстоящем суде. Он заинтересовал в нем своего друга адвоката Оцепа. Сейчас его имя вряд ли кому известно, а тогда он слыл самым популярным адвокатом нашей страны. В нашумевшем, широко разрекламированном в газетах процессе Промпартии он защищал главного обвиняемого профессора Рамзина, всемирно известного специалиста-теплотехника, якобы собиравшегося возглавить фантастическое правительство технократов. Именно Оцеп подсказал Рамзину, чтобы тот в заключительном слове обратился бы к судьям с риторическим вопросом: «Что государству нужнее - мой труп или мой труд?»
Эти слова якобы очень понравились Сталину, и он приказал суду смертных приговоров не выносить. Все обвиняемые - профессора, ученые, крупные инженеры - получили по десять лет, и их отправили в только что организованные тогда «шарашки». Так с тех пор назывались различные сверхсекретные научно-исследовательские учреждения, в которых подвизались заключенные - научные работники.
Оцеп взялся вести дело моей матери, и как Орловский, категорически отказался от вознаграждения. Наверное, само его появление в зале суда произвело фурор. То - Промпартия, а тут «Расшитая подушка». Мне рассказывали, что он совсем не походил на пламенного Орловского, говорил размеренно, спокойно, строго логично.
Суд снова оправдал мою мать. И снова прокурор подал протест. Далее были суды уже без старушек, без жены Адамовича и без моей матери - сперва городской суд, затем РСФСР, и опять благодаря Оцепу суды оправдывали мою мать, а прокуроры выносили протесты. Дело дошло до Верховного суда СССР. Там оно было закрыто окончательно, а прокуратура получила нагоняй от самого председателя ЦКК Сольца: «Чего вы привязались к такому, выеденного яйца не стоящему делу, когда вокруг кишат невыявленные классовые враги - кулаки, вредители, агенты капитализма, шпионы?»
Оказывается, и в те годы могла восторжествовать справедливость!! А адвокат Орловский, так много способствовавший этому торжеству, вскоре сам был арестован как враг народа и исчез навсегда.
Тогда же, в сентябре 1929 года, возникло и другое дело, гражданское, но, увы, богиня Фемида отвернулась от нашей семьи.
На имя отца пришла повестка с вызовом его на заседание народного суда Фрунзенского района по иску не помню какой организации о выселении всех нас из Москвы. Заседание назначалось недели через две. Отец отправился к Сильверсвану за советом. Мать беспокоилась за его расстроенные из-за дела «Расшитая подушка» нервы, и я пошел вместе с ним.
У наших властей было правило: если они не желали чтобы о каких-то их действиях и постановлениях узнали бы за границей, такие материалы ни в центральных, ни в областных газетах не публиковались, а их печатали в приложениях к областным, о которых не только иностранцы, но и наши граждане понятия не имели.
Сильверсван показал отцу такое приложение к газете «Вечерняя Москва», в котором всего за несколько дней был опубликован указ Моссовета о выселении из Москвы всех лиц, лишенных избирательных прав и нигде не работающих. Он сказал, что к нему уже приходили получившие подобные повестки. Он берется вести наше дело и постарается его выиграть. Отец должен приложить к делу справки о его одиннадцатилетней службе в различных учреждениях, фотокопии из справочника «Вся Москва» и из книги Чернопятова «Родословец Тульского дворянства», доказывающие, что он никогда не был ни домо, ни землевладельцем; очень важна справка, что он состоит на учете в бирже труда как безработный. А Владимиру и мне нужно доставать справки о наших заработках. Однако Сильверсван предупредил, что все мы лишенцы, хотя и подавшие заявления о восстановлении в правах, и потому надо быть готовыми к самому худшему. Он добавил, что против нас есть один весьма существенный пункт: квартира наша просторная, с высокими потолками. Жили бы мы в подвале, и никто на нас не посягал бы...
Все следующие дни я не занимался черчением, а бегал по редакциям журналов, доставал справки о заработке. Когда меня спрашивали, зачем они нужны, я отвечал, что для фининспектора. Доставал я справки и от частных лиц, для которых что-то чертил, например, от Бобочки Ярхо; все справки заверялись печатями, набрал я их более десятка.Брат Владимир чертыхался и достал лишь две или три справки. Но от основного места своей работы, от издательства «Земля и фабрика», при котором выходил журнал «Всемирный следопыт», ему и мне справки выдать отказались; я потом расскажу, почему отказались. Все эти документы отец понес в суд, при нем их подшили к делу. Справки о заработках Владимира и моих были подшиты в порядке уменьшения сумм, последней оказалась моя справка о чертежах для Бобочки Ярхо всего на 15 рублей.
Свидетельницей взялась быть бывшая служащая по голицынскому дому на Покровке, ставшая коммунисткой, некая Варвара, забыл фамилию, Сильверсван ее научил показать, что мой отец не имел никакого отношения к этому дому и к былым с него доходам.
Наконец состоялся суд, на который пошли мы все и многие наши друзья. Перед заседанием Варвара долго расхаживала по коридору вместе с судьей и, как она выражалась, «обрабатывала» его. Началось заседание. За стол сел судья, по обеим его сторонам два заседателя, внизу за отдельным столиком - секретарша. На суде Варвара пространно рассказывала, как Голицыны всегда много помогали бедным в Москве и в своих имениях, как их любили служащие и крестьяне. Между прочим, она обронила такую фразу: «Они жили всегда одной семьей».Судья ее перебил и сказал секретарше: - Запишите эти слова свидетельницы, что жили одной семьей.
Потом Варвара оправдывалась: как это она брякнула такое?
Выступал отец, говорил голосом дрожащим, и вид у него был словно у загнанного на непосильной работе коня. Говорил он все те же, многажды раз повторяемые доводы: что одиннадцать лет работал, что не был ни домо-, ни землевладельцем, что надеется быть восстановленным в избирательных правах, а сейчас состоит на учете биржи труда. Судья нарочно громко, чтобы все в зале слышали, сказал секретарше:
- Составьте отношение на биржу труда, что она держит на учете лицо, лишенное избирательных прав.
Выступал Сильверсван и говорил об энергичной, трудолюбивой семье, о том, что все ее представители, без сомнения, будут восстановлены в избирательных правах, упомянул моего брата - талантливого художника, к тому же имеющего троих маленьких детей.
На совещание суд не удалялся. Судья ухватил дело, перевернул его и показал пачку с конца, а последней была справка о заработке, выданная мне Бобочкой Ярхо; показал он сперва правому заседателю, потом левому. А те, все заседание сидевшие молча, только головами кивнули.
Узнав, что нас выселяют из Москвы, он принял большое участие в нашей судьбе. У него была дача на станции Хлебниково по Савеловской дороге, там в ближайшем селе Котове по его рекомендации Маша сняла пустую зимнюю дачу. Владелец дачи проживал в Москве и, видимо, был доволен, что начнет получать доход. Отец ходил к нему на его московскую квартиру и составил с ним договор сроком на один год, цена казалась вполне приемлемой.
А все же переезжать мы медлили, на что-то надеялись. Городской суд подтвердил первоначальное решение: выселить в такой-то срок. В первые годы революции, когда нас выселяли, всегда предоставляли хоть и плохое, но все же под крышей жилье. Теперь беспощадная Фемида изрекла: - Выметайтесь, куда хотите.
За три дня до нашего отъезда явились двое в сопровождении управдома. Открывал им дверь я. Увидев, что вся мебель стоит на своих местах, они начали кричать и грозить, что будут вещи выкидывать на улицу, что сейчас по всей Москве выселяют лишенцев. Восьмидесятидвухлетний дедушка, былые годы как городской голова много добра и пользы принесший Москве, наше изгнание переносил тяжелее всех. В час прихода этих людей он сидел за столом и мирно раскладывал пасьянс. А тут закричал:
- Нет, нет, не могу, не могу! - и начал валиться набок. Управдом и я подхватили его, я дал ему воды, А те двое стояли и посмеивались. Выбежавшая из внутренних комнат мать одновременно успокаивала дедушку и заверяла незваных пришельцев, что через три дня квартира будет освобождена. Они удалились. По нескольким знакомым семьям распределяли ту громоздкую мебель, которую в свое время нам отдала семья покойного двоюродного брата моей матери - известного философа князя, Е. Н. Трубецкого, когда его жену, сына и дочь высылали из нашей страны, о чем я раньше упоминал.
Развезли на тележках, благо недалеко, мебелей, а также часть книг. Старые письма, в том числе прадеда Михаила Федоровича Голицына и его жены Луизы Трофимовны, снесли во двор и там сожгли. Тогда же были уничтожены приходно-расходные книги, которые с семнадцатого года день за днем вела наша верная тетя Саша. Сейчас за те книги ухватились бы историки, и экономисты, диссертации на их основе защитили бы.
В воскресенье с утра прибыло четыре или пять подвод ломовых извозчиков и явились все наши знакомые молодые люди. Мебель, сундуки, ящики, узлы, чемоданы, книги, портреты выносили, грузили, накрывали рогожами, увязывали. Брат Владимир особо следил за упаковкой портретов. А из окон домов напротив и с балконов глазели на изгнание нашей семьи любопытные; жалели ли они нас или злорадствовали - не знаю.Лошади тронулись. Сопровождали подводы мой брат Владимир и я.
Ломовые подводы ехали через всю Москву. Возы так нагрузили, что возчики, Владимир и я мерили версты пешком. Когда добрались до Бутырской тюрьмы, и Владимир, и я не сговариваясь оглянули ее высокие кирпичные стены, у обоих нас выплыли недобрые воспоминания. Выехали из Москвы на Дмитровское шоссе. Первым по пути лежало старинное село Лихоборы. Там, как и на всех дорогах, идущих к Москве, с древних времен находился трактир, в котором останавливались крестьянские обозы со всяким товаром и снедью для Москвы. Завернули к длинному и низкому зданию, у коновязей оставили коней. Возчики, Владимир и я прошли в просторную горницу, сели вокруг стола, заказали какие-то блюда; Владимир от себя добавил водку. Выпили, похлебали щей, разговорились. Возчики оказались тульскими, значит, были земляками, да еще ближе - епифанскими из села Муравлянки, совсем недалеко от наших Бучалок.
Возчики обратились к нам с тем же советом, с каким обращался ко мне тот, кто вез меня от Бутырской тюрьмы. Из дома пишут, чтобы не приезжали, загоняют в колхозы, иных родных раскулачили, выслали, малых детей не пожалели. А в Москве чем коней кормить? Последний овес на исходе, а купить негде. Как им быть?
Как раз за несколько дней до того в газетах появилось грозное постановление об извозчиках. Лошадей хлебом кормят, а трудящимся не хватает. И потому правительство вынуждено ввести карточную систему на хлеб и на другие продукты. Таково было очередное сваливание вины наших неумелых руководителей на кого-то еще. Конечно, виноваты вредители и кулаки, теперь к ним добавились и ненасытные лошади. Вот и пришлось ввести карточки...
Владимир посоветовал возчикам лошадей, телеги и сбрую продавать, а самим вербоваться на стройки. В течение двух недель исчезли в Москве все извозчики - ломовые, легковые и лихачи. Трамваи с перевозками не справлялись, о такси тогда и слуху не было. Люди стали ходить пешком и близко, и далеко. Бедные лошадки пошли под нож. Во всех магазинах продавали конину, а также колбасу, которую называли «семипалатинской». Тогда появился анекдот: «Почему москвичи ходят не по тротуару, а по мостовой? Потому что они заменили съеденных ими лошадей...»
...село Котово было родовым имением князей Юсуповых. Когда мы там поселились, от усадьбы сохранились лишь несколько вековых лип и остатки каменного фундамента от господского дома...В первое время мы никак не могли привыкнуть к жизни на новом месте. Вместо электричества - керосин, за водой - к колодцу, поездки в Москву - потеря нескольких часов, и поезда ходили редко. Жили мы в тесноте, а все же Владимир по всем стенам развесил портреты предков. Для его рабочего стола место нашлось, а нам, остальным, приходилось заниматься за обеденным столом.
Осложнила нашу жизнь только что введенная тогда карточная система. Рабочим полагалось столько-то хлеба, служащим - меньше, иждивенцам - еще меньше, сколько именно - не помню; лишенцам карточек вообще не давали, живите, как хотите.
Карточки были введены еще до нашего изгнания с Еропкинского. Там выручали две семьи рабочих из соседних квартир. Мы их мало знали, да и согласно Карлу Марксу они должны были нас ненавидеть. Ан нет - относились с трогательным сочувствием, ежедневно уделяли по буханке черного хлеба и сколько-то белого. Переехали мы в Котово и остались без хлеба, без круп, без жиров.Как ни покажется неправдоподобным, выручали нас собаки. Тогда смельчаки из крестьян, жившие недалеко от государственных границ, спасаясь от колхозов, убегали в капиталистические страны, наши рубежи, видимо, не шибко охранялись.Власти выкинули лозунг «Граница на замке!». Но нынешних электротехнических способов не изобрели, да колючую проволоку невозможно было протянуть по всем тысячам километров. Решили, собаки выручат - черные с желтыми подпалинами, с отрезанными хвостами и ушами, рослые и сильные доберманы-пинчеры. Пусть сознательные граждане их разводят, а за это выдавать собачьим хозяевам специальные карточки на продукты. Желающих нашлось много, хотя мороки с псами оказалось достаточно: их требовалось и гулять выводить, и ежедневно на три часа отправляться с ними на дрессировку. Обманутые псы не могли пожаловаться, что немалое количество продуктов, предназначенных им, и в первую очередь конина, поглощалась людьми. Три или четыре нам знакомые семьи завели собак, но кониной брезговали и отдавали мясо нам. А мы его поедали с удовольствием.
Вышло разъяснение властей, что малолетние дети лишенцев могут получать карточки. И тогда на одиннадцать членов нашей семьи выдали пять иждивенческих, продовольственных и хлебных, карточек - на моих младших сестер Машу и Катю и на трех детей брата Владимира.Сразу резко подорожали продукты на рынке, а в газетах начали появляться статьи, что рынок - это мелкобуржуазная отрыжка и проявление частной собственности, никак не соответствующее социалистическому строю. Рынки закрыть и частную торговлю запретить! Промтовары в магазинах разом исчезли. Куда девались изделия текстильных фабрик - не знаю. Рассказывали такой анекдот. Будто явились к Михаилу Ивановичу Калинину как к председателю ЦИКа крестьяне-ходоки с жалобой, что никаких материй и готового платья купить нельзя. Михаил Иванович в утешение им сказал, что в Африке негры вовсе голые ходят. На что крестьяне ему ответили:
- Ну, значит, социализм там уже лет пятьдесят как введен.И еще анекдот - о пропаже продовольствия: «Пропала в нашей стране буква «м» - муки нет, мяса нет, масла нет, молока нет, макарон нет, остался лишь нарком торговли Микоян, да и тот...»
В тот страшный для нашей семьи двадцать девятый год мне минуло двадцать лет. Стал я совсем другим. Был веселым, беззаботным, любил танцевать фокстрот, с великим увлечением учился, много читал... Все это ушло. Я редко ходил на вечеринки, реже посещал театры, замкнулся в себе. Произошел такой перелом во мне и из-за Москвы, и из-за тех «пощечин», которые я время от времени получал. А самое главное - я был убежден, что как бесправный лишенец, живущий на случайные заработки, да вдобавок еще князь, я рано или поздно опять неизбежно попаду в тюрьму, и ни богиня Фемида, ни Пешкова не помогут.
Бывая в Москве по делам, мне требовалось где-то питаться. Не мог же я рассчитывать на хлебосольство знакомых семей. А тогда общедоступные столовые одна за другой закрывались, превращались в пункты питания для рабочих и служащих, имевших пропуска. На рынках иногда я покупал пирожок или стакан сметаны, но милиционеры гоняли продавцов. И приходилось мне шагать по московским улицам с пустым желудком.
Однажды я увидел, как в одну столовую сразу втискивалась толпа юношей. Голод придал мне смелости, я пролез между ними и устремился к кассе. Но, оказывается, юноши сдавали какие-то талоны, а их у меня не было. Меня поймали, схватили за руки, кто-то крикнул: «Позвоните в милицию!» Я понял, что попался. Явилась заведующая, бдительным голосом меня спросила, кто я такой. Я ответил, что живу под Москвой, зашел, потому что проголодался, и показал свое вполне благонамеренное удостоверение личности с котовской пропиской.Начальница некоторое время раздумывала, спросить не догадалась - чем я занимаюсь, и приказала меня накормить, но без хлеба. С того раза я в подобные столовые не совался.
Ради экономии керосина мы ложились спать рано. И вдруг часов в десять раздался резкий стук в в дверь. У меня захолонуло сердце: за кем пришли? За Владимиром? За мной? За нами обоими? Владимир пошел открывать.
- Кто там? - спросил он. Нежный девичий голосок ответил:
- Председатель сельсовета.
Вошли совсем юная девушка, занимавшая в то жестокое время столь ответственную должность. За нею вошел рослый мужчина в пальто, последней - растерянная пожилая женщина с фонарем в руках.
- Давайте золото! - с порога рявкнул мужчина.
- Покажите ваши полномочия,- стараясь быть спокойным, сказал Владимир.
- Какие еще вам полномочия?! - заревел мужчина.- Вот представитель власти.
А девушка никак не походила на должностное лицо, была скромна; когда мы приходили в сельсовет за справками, она не отказывала, отвечала любезно, а сейчас вид имела столь же напуганный, как и у всех нас.
- Давайте золото и драгоценности! - ревел мужчина. Злобой сверкали его глаза. Как жгуче всех нас, вплоть до мирно спавших в своих кроватках младенцев, он ненавидел! Он готов был уничтожить, испепелить, растерзать классовых врагов.
- У нас нет никакого золота, никаких драгоценностей, только несколько серебряных ложек,- стараясь быть спокойной, сказала моя мать.
Вообще-то она грешила против истины. Единственную нашу драгоценность - золотую, с портретом Петра табакерку - моя мать зашила в голову той лисы, на которую в былые времена, ставила ноги наша покойная бабушка, когда раскладывала пасьянс. Теперь та лиса для тех же целей служила моему отцу и мирно покоилась под его креслом на полу.
- Ложки себе оставьте,- с величайшим презрением бросил мужчина.
Он снял пальто, из выреза в пиджаке наискось его рубашки шел ремень от револьвера:
- Давайте золото, драгоценности. Постановление Московского комитета партии - у всех лиц, лишенных избирательных прав, золото реквизируется. Если не отдадите добровольно, приступаю к обыску. И предупреждаю, если найду, вы будете арестованы. Кто именно «вы», он не сказал и начал открывать поочередно буфет, шкаф, залез в сундук с бельем, в ящик с детскими игрушками, мельком взглянул на книги, на портреты предков по стенам. А они действительно представляли большую ценность.
Мы все, и девушка - председательница сельсовета, и женщина с фонарем, стояли, молчали, следили за действиями обыскивающего.
И вдруг он увидел под столом лису. Загадочно сверкали ее стеклянные глаза, оскалились белые зубы. Он поддал шкуру ногой, потом наклонился, поднял за хвост.
- Что-то больно тяжела,- заметил он.
Мы все замерли. Было ли у него действительное подозрение насчет лисы - не знаю. Он тоже замер. Перед ним стояла очаровательная девушка. Она улыбалась, протягивала ему руки, да-да, протягивала! Что ему померещилось - не знаю... Он забыл завещанную еще Карлом Марксом ненависть к классовой врагине, то есть к моей сестре Маше, его сердце запылало, он протянул к Маше руки. Продолжая улыбаться, она бросила ему две-три завлекающие фразы. Он шагнул к ней, она отпрыгнула, он еще шагнул, она опять отпрыгнула. Никогда со своими кавалерами она так не вела себя. А он забыл лису, для виду еще покопался по закоулкам наших трех комнатенок, оглянулся, ища Машу. А она, прислонившись к печке, стояла гордая, недоступная.
- Ведите меня к следующим,- бросил он председательнице сельсовета. Незваные пришельцы ушли с пустыми руками.
С тех пор лиса переезжала вместе с нашей семьей из дома в дом. Только после войны из ее головы была извлечена драгоценная табакерка. Где, у кого она сейчас находится - не скажу. Когда я бываю в том доме, то прошу ее мне показать. Я любуюсь ею и рассказываю следующим нашим поколениям всю ее длинную историю, начиная с того момента, когда царь Петр заказал ее парижскому мастеру, и кончая тем обыском, когда находчивость моей сестры Маши спасла ее из рук недостаточно бдительного домогателя ее благосклонности и спасла от ареста одного из нас.