Тамошнее педологическое начальство считало, что в их детской группе Майка «играет положительную активную роль»: она активна по натуре, лучше всех разговаривает и является «организующим началом». Безусловно, к ней чаще приходили родители, и именно это способствовало её более быстрому развитию. Все эти научные наблюдатели и экспериментаторы не могли заменить родительского воздействия тем детям, к которым ходили меньше либо вовсе не было кому ходить. Было там и несколько забытых детишек. После долгих споров мы всё же договорились с профессором Шеловановым, что я заберу её в приближении её трёхлетия. К этому сроку и нужно было всё подготовить дома. И, конечно, требовалась няня. В те времена эта социальная прослойка ещё не стала таким раритетом, как сейчас.
...В следующем, 1934 году мама попала в отпуск в середине ноября. Жила она в санатории в Кисловодске, лечилась по путёвке...Там мама услышала об убийстве Кирова и тогда же 1 декабря прислала письмо, отражавшее её испуг и потрясение от случившегося. Она как будто почувствовала, что это событие будет иметь не только огромное общегосударственное значение, но повлияет и на личную судьбу её друзей. Мы все помним, как убийство Кирова послужило толчком и поводом к ужесточению режима вообще и, в частности, по отношению к разным «бывшим». В этих условиях и была арестована Вера Александровна, из-под бока своей задушевной подружки Nadine, как она звала мою маму, а мама снова осталась одна, теперь уже по адресу: ул. Кирова, 15, поскольку Мясницкую переименовали в улицу Кирова.
Рядом, в Вериной комнате какое-то время ещё оставался её муж, но я даже не могу вспомнить, как его звали. Вот замечаю за собой: не могу запомнить, а позднее - вспомнить имена людей, которые мне были особенно неприятны. А мама его совершенно не терпела, особенно после того, как узнала, что он-то и был виновником Вериного ареста. Суда над нею не было, а «просто» через какое-то время она была административно выслана «в весьма отдалённые места», где вскоре и погибла. Однако, пока она там жила, они с мамой переписывались.
Ей посылали посылки и мама, и Калерия, а она сумела в сделанной «на память» маленькой диванной подушечке, украшенной вышивкой, переслать конспиративное письмецо на тряпочке. Из этого письма подруги узнали, что посадили её по доносу распрекрасного муженька, который настучал, что его жена рассказывала ему, будто Н. Аллилуева умерла не своею смертью, а Вера «эту гнусную клевету распространяла». Кроме этого доноса, ничего против неё не было. Вот и сослали её в такие условия, где она долго не прожила. Сам доносчик явно хотел присвоить её комнату. Он, конечно, понял, что жить рядом с Вериной подругой будет «неуютно», спешно обменялся и исчез из нашего поля зрения. В те времена он мог бы запросто погубить и маму. Но, видимо, донос на Веру удовлетворил его мелкие жилищные аппетиты, а устранение мамы ему ничего бы не дало.
***
... в процессе надстройки, произведённой «фараоном Гнусинесом» в 1930 г., большая семья Кострикиных в чём-то была ущемлена, потеряв некоторые прежние изолированные права, а в чём-то они выиграли, получив три комнаты вместо двух. Новые жильцы не сильно уплотнили их, поскольку были построены дополнительные водопроводные краны с раковинами и даже (!) дополнительная уборная для квартиры 26.
Больше других были склонны конфликтовать старики Максим Лаврентьевич и Мария Болеславовна Кострикины. Они шумно протестовали, когда мы надумали поставить дверь, чтобы отгородить тупичок коридора и присоединить его к собственной кухне. Но вовремя сообразили, что им лучше сделать то же самое с противоположным тупичком того же коридорчика, и устроили себе переднюю при комнате, примыкающей к нашей правой комнате. Подобные территориальные споры в те времена часто перерастали в яростные скандалы, но мы старались путём взаимных уступок соблюдать мир. И в дальнейшем, даже при самой тяжкой перенаселённости, все жильцы старались быть сдержанными и сохранять видимость культурных взаимоотношений.
Та же Мария Болеславовна позволяла себе больше резкостей в собственной семье, где ей не по вкусу пришлась невестка (жена младшего сына Мити), и она устраивала скандальчики в её адрес. Всётаки наличие некоторых изолированных благ помогало сравнительно спокойной жизни. Мне в течение всех сорока лет помогала моя отдельная кухня. Нет, «фараон» был совсем не дурак!
С большинством семейств, живших в нашем коридоре, мы были не только в добрососедских отношениях, а даже дружили и часто помогали друг другу. Иногда это требовало больших продуманных усилий. Я испытала это на себе, поскольку в послевоенный период официально стала ответственной по коридору. Приходилось доказывать возможности и преимущества спокойной мирной жизни. Это удавалось, и многие жильцы других коммунальных квартир - удивлялись.
Для нашей семьи это был внешний микромир, но спокойствие в нём помогало спокойствию во внутреннем мире, то есть в моей семье. Даже то, что домработницами у нас и у Кострикиных работали задушевные подружки Мотя и Катя, немало способствовало сближению наших семей.
В семье Кострикиных к моменту нашего въезда был женат только старший сын, и у него была дочь Лена - ровесница Майки, а сам Юрий Максимович был нашим ровесником - родился в 1907-м. Он химик, работал в Теплотехническом институте, позднее стал кандидатом технических наук. В те годы, когда мы постепенно знакомились, меня, комсомолку, выросшую на коммунарских дрожжах, в разговорах с ним как-то неожиданно коробили его частые критические замечания по разным хозяйственным вопросам.
Мы в Коммуне, да и на работе в системе Госплана, привыкли верить каждому официальному партийному слову. Верили, что осуждённые по процессу Промпартии действительно повинны в инкриминированных им грехах. Верили, что всякий, даже просто высказавший собственную точку зрения по вопросам нашего развития, отличающуюся от сегодняшней официальной, - несомненно, вредитель, враг. Верили, что профессор Рамзин, дававший собственную оценку нашим энергоресурсам, тоже безусловный враг.
А Юрий, знавший этого Рамзина лично и наблюдавший его работу в Теплотехническом институте, сомневался в верности таких ярлыков. Да и по многим другим вопросам меня удивляли его неожиданные суждения, хотя и были они у него всегда серьёзно аргументированными. В мимолётных спорах с ним я не раз оказывалась беспомощной и полубессознательно начала избегать подобных разговоров. Эрудированность представителей этой семьи, по-видимому, объяснялась тем, что там с детства все росли в атмосфере политических разговоров и споров. Глава дома Максим Лаврентьевич - старый большевик, рано приобщившийся к хозяйственной работе. В то время он работал инженером в Цветметзолоте, а домами они тесно дружили с семьёй академика Станислава Густавовича Струмилина6 , который жил в нашем же доме, занимая с семьёй целиком весь первый этаж.
Струмилины не имели собственных детей, но вырастили и воспитали более десятка чужих, с которыми кострикинские дети тоже дружили. Дружба этих семей на старшем и младшем «уровне» повелась ещё с дореволюционных времён, когда нелегальному Станиславу Густавовичу приходилось иной раз скрываться от преследований охранки в разных родственных или дружественных семьях. Самой «родственной» была, конечно, семья жены академика Струмилина Софьи Петровны.
Софья Петровна - фигура в нашем дворе заметная. Жена академика, о роли которого в Госплане знали все соседи. Дом был заселён сотрудниками Госплана, а после надстройки среди них появились и работники ЦСУ СССР. Жильцы второго этажа - в основном члены коллегии старого Госплана 20-х годов. Ко времени нашего поселения значительная часть из них уже была «изъята». Оставались члены семей репрессированных по делу Промпартии и подобных дел - Ларичевы и другие, фамилии которых теперь трудно вспомнить. Большинство соседей знали друг друга по работе, и это облегчало общение при прогулках с детьми и взаимных мелких хозяйственных одолжений.
Среди этих, в общем, обычных людей резко выделялась Софья Петровна - вечно озабоченная своими многочисленными подопечными приёмышами. У неё не было собственных детей, но заботы о добром десятке (а то и больше) воспитанников заставляли её полностью забывать о себе и... о муже. Надо ведь помнить, какова была тогда наша бытовая техника. Одна стирка на такую ораву требовала немалых усилий, даже при наличии домработниц. Первое моё впечатление о Софье Петровне: она среди множества натянутых во дворе верёвок вешает бельё. На шее ожерелье из деревянных прищепок, а на ней самой довольно древнее пальтишко, подпоясанное верёвкой. Ей помогала домработница, одетая гораздо приличнее хозяйки.
Но для этой хозяйки все бытовые невзгоды и заботы были нипочём. Каждого взятого на воспитание ребёнка она любила как родного, а их было много, и им многое было нужно. Тогда у академиков почти не было материальных преимуществ, и никому не резало глаза то, как был одет сам «дядя Стася», любимый всеми их воспитанниками. Костюм его был далеко «не с иголочки» и даже не так уж отутюжен. На коленях брюк пузыри. Но оба они излучали добро.
...К нам приходила инспекторша из Райисполкома - проверяла условия, жилищные и прочие материальные. После всех формальностей наступил день получения метрики. Симпатичная женщина, которая должна была оформить акт усыновления, сделала всё по форме. Выдала мне два документа: во-первых, акт усыновления, где фигурировали имена и фамилии обоих отцов, а во-вторых, метрическое свидетельство, где всё было записано так, будто это копия первоначальной записи, которая делается при обычной регистрации рождения ребёнка. Вторую бумагу она выдала просто по доброте душевной. Сказала, что понимает возможность разных сложностей, и советует первую бумагу запрятать подальше. Ох, какая она была дальновидная! И как недолго было ждать этих «возможных сложностей»... В школу пошла Майя Ароновна Боярская.
Весною же 33-го у нас с Ароном было целое событие - приезжал его старший брат Соломон, аж из Южной Африки, из Кейптауна. Уехал он туда ещё в 1913 г., когда его призвали в армию, и ему предстояло служить в уланах на Дальнем Востоке. После коминтерновских персонажей в Калининском поезде, поразивших меня во время поездки из Саратова в Москву, это был первый человек «оттуда», которого я увидела вблизи и вживую.
Соломон приезжал не просто так, а по общественному делу. Коммунист, он был увлечён идеей переселения евреев в образованную на Дальнем Востоке Еврейскую автономную область со столицей в городе Биробиджан. Тогда в этих целях функционировал КОМЗЕТ (Комитет по земельному устройству трудящихся евреев при Президиуме Совета национальностей ЦИК СССР). Для контактов с этим комитетом он и приехал, чтобы выяснить возможность возвращения в СССР евреев-эмигрантов, давно живущих в Южной Африке. КОМЗЕТ в основном старался «поселять на землю лиц, стремящихся заниматься сельским хозяйством», так как в Еврейской АО были большие земельные просторы. Насколько я помню, затея Соломона успеха не имела, по его словам, потому, что у них в ЮАР еврейское население в основном было представлено ремесленниками, и перспектива оседания на землю их не привлекала.
В Москве Соломон ходил по разным общественным организациям. Один раз я даже его провожала в ВЦСПС, где у него была беседа с деятелем Профинтерна, негром - африканским представителем. Пребывание Соломона в СССР не ограничилось только Москвой. Он решил уезжать через Украину и часть пути проделал по Днепру на пароходе. Во всех городах он жил в гостиницах для иностранцев, а всё нужное мог купить в магазинах «Торгсина».
Но всё же, побывав у нас, он мог увидеть подлинный уровень жизни горожан, определяемый пайковой системой, карточками, ордерами. Меня удивило, что он делал вид, будто ничего не видит и что ничуть не задет тем, как мы живём в нашем коммунальном раю на Воротниковском. Однажды он пригласил меня и Арона поужинать в ресторане при его гостинице. Я уже не помню, чем там нас потчевали, но до сих пор помню неловкость от интереса окружающих к моему костюму и обуви, мало подходящим к ресторанной обстановке. Соломон даже поинтересовался, бывают ли у нас вечерние платья. Тогда не бывали. У нас.
В день его отъезда из Москвы мы навестили его в гостинице. На память он подарил мне свою б/у шёлковую пижаму - по-видимому, для приобщения моего гардероба к западной культуре. Я и «приобщилась», но совсем не так, как предполагал щедрый африканский деверь. Увидев, что дареная пижама сшита из натурального шёлка и имеет красивый полосатый рисунок, тон которому задаёт широкая зелёная полоса, я терпеливо распорола эту пижаму и смонтировала себе первое в жизни шёлковое платье, подогнав полоску к полоске. Сумела смастерить спереди на юбке наполовину застроченные складки. Летом 33-го года это был мой наилучший наряд. Ходили мы тогда в носочках, и моим голым коленкам так приятно и непривычно было ощущать касание шёлковой ткани.
Несколько десятилетий спустя Соломон приехал в Москву уже туристом. Он рассказал о своих впечатлениях от путешествия по Украине летом 1933 г. Особенно страшно было плыть на пароходе вниз по Днепру. Умирающее от голода население пыталось куда-нибудь уехать из своих страшных деревень. Около пристаней стояли огромные кочевья доходяг, которые остервенело кидались на приближающийся пароход в надежде попасть на него и хоть как-то спастись. Соломон вспомнил эти свои впечатления, чтобы подчеркнуть, насколько лучше стала наша жизнь теперь. Ничего себе - аргумент!
Иначе бы он и не вспомнил ту картину, которая, как я убеждена теперь, была в действительности решающим аргументом против КОМЗЕТовских мечтаний этого путешественника в 1933 г. Про себя Соломон говорил, что работает управляющим в трикотажной фирме, но, рассматривая диковинку - его иностранный паспорт - я на незнакомом английском языке прочла слово со знакомым французским корнем «marchant», то есть торговец. И я уже тогда поняла, что «там у них» коммунисты тоже бывают разные. Что же до трикотажной отрасли, то это было верно.
И, как бы в подтверждение тому, через полгода или год приезжал в Профинтерн какой-то деятель и позвонил нам. К нему пошёл уже один Арон. Мне была прислана очень изящная шерстяная, тонкой вязки синяя жакетка, отделанная сине-белым жгутом. Она мне очень нравилась, но в этом случае «интересным» является тот страх, который владел нами по случаю подобных подарков. Новая кофта - редчайшее событие, и как его могут истолковать?! «Родственники за границей», «связь с ними!». Арон передал туда, чтобы больше ни-ни. Ну, а выполнить подобное указание было проще простого. Больше Южная Африка кофточки не присылала.
Чисто по-женски я радовалась этим красивым кофточкам, относилась к ним просто как к приятным и полезным вещам, но Арон взглядывал на них отчуждённо: его толкала мысль, что они могут послужить поводом жизненных осложнений и даже значительных неприятностей. Единственно, в чём он был поначалу спокоен, это в принципиальной правильности своих связей со средним братом Митей, который тогда жил в Берлине и был не просто коммунистом, а профессионалом-революционером.
Он был настолько крупной фигурой, что его знали здешние работники Коминтерна, а через них у Арона было много знакомых в Коммунистическом Интернационале Молодёжи (КИМе), связанных с немецким комсомолом. Ещё когда я жила в Коммуне, Арон приводил и знакомил кое-кого из работников КИМа. Это были простые молодые и симпатичные ребята. Как только осенью 32 года мы переехали на Воротниковский и у нас появился собственный телефон, нам иногда звонил сам Митя из Берлина и предлагал приехать к нему в гости.
Наметились даже некоторые подробности: мы должны были на советском пароходе приехать в Гамбург, а там он нас встретит и возьмёт на себя все заботы и расходы в немецкой валюте. Обратно - тоже через Гамбург. На таких условиях тогда можно было довольно просто оформить визы, и было решено сделать это летом 1933 года в период нашего отпуска. Но пожар рейхстага и фашистский переворот внесли перемены и в наши личные планы. Немецкая компартия ушла в подполье, и прямые связи с Митей оборвались.
Время от времени Арон узнавал о нём в Исполкоме Коминтерна, однажды даже через Вильгельма Пика. Митю знала также дочка Пика. Году в 35-м в Москву приехал немецкий политэмигрант, приятель Мити. Он назвался Вальтером. До своего бегства из Германии он работал вместе с Митей в Берлинском подполье. Как и другие политэмигранты, он поселился в знаменитой тогда гостинице «Люкс» на улице Горького, помещавшейся над ещё более знаменитой булочной Филиппова. Раза два мы даже были у него в гостях, а он бывал у нас. Через него мы знали, что до поры до времени Митя продолжал оставаться на свободе, продолжал работать.
В 36-м году стало известно, что гестапо арестовало многих берлинских коммунистов, и в их числе Митю, который к этому времени вроде бы уже стал крупным подпольным функционером - руководил шестью городскими районами. Работал он под псевдонимом Отто. Фашисты организовали громкий процесс, о котором мы даже прочитали в Базельском журнале «Rundschau», откуда и узнали, что Митю приговорили к 12 годам каторжных работ. Его посадили в знаменитый Моабит, где он в одиночке должен был целый день работать - щипать волос из старых матрацев, готовя его для новых, щипать паклю и т.п.
Об этих его занятиях мы узнали позднее. Тогда после приговора ему разрешали писать и получать 1 или 2 письма в год. Два или три раза от него приходили письма. Я даже послала ему Майкину фотографию с солнечными детскими приветами. Забегая вперед, скажу, что Митя выжил на этой каторге, а вот убежавшему из Германии Вальтеру пришлось хуже. Развернувшаяся после 1939 г. сталинская шпиономания больно отозвалась на сотнях коммунистов-политэмигрантов. Мало кто остался в живых из беглецов, населявших «Люкс». Вальтер исчез вместе со многими другими. А советский коммунист Арон стал бояться «неприятностей» из-за того, что у него за границей существуют два брата-коммуниста. Криминалом стало само по себе наличие родных или просто знакомых за рубежом.
...Для меня аспирантура открыла возможности глубже изучить политэкономию и статистику, в чём я ощущала острую необходимость. Просто было назначить нас почти сразу с вузовской скамьи (а некоторых ещё до окончания Института) руководителями сложных работ в органах ЦУНХУ, но любой из нас ощущал изъяны в подготовке. Лазарь очень интенсивно изучал теорию в процессе подготовки к преподаванию и при написании разделов учебника. И он был, конечно, способнее и решительнее меня. А я перед аспирантурой была уже руководителем группы качественных показателей в сельскохозяйственном отделе ЦУНХУ СССР и призвана была руководить организацией и анализом всех работ по статистике производительности труда и себестоимости. Нужно было от старых методов, изученных в студенческие годы, переходить к новым, применительно к обобществлённому сектору сельского хозяйства. Да и заманчивой была возможность перехода в дальнейшем на преподавательскую работу. Об этом мне не переставал твердить Арон.
Вспоминая о нашей жизни в середине тридцатых, хочется начать как бы с официальной части. И рассказать о двух пожелтевших и почти развалившихся газетах. Они сохранены мною за то, что в них фотографии членов моей семьи...
Первая - многотиражка «За большевистскую работу» № 4 от 2 февраля 1934 г., орган ячейки ВКП(б), ВЛКСМ и месткома Наркомзема СССР. Шапка номера: «Пламенный привет делегатам XVII съезда ВКП(б), съезда построения бесклассового социалистического общества! Выполним великие решения великого съезда! Ответим товарищу Сталину большевистской перестройкой, ударной работой по поднятию урожайности и разрешению животноводческой проблемы». Вся первая страница занята передовицей «Боевая программа действий», которая не что иное, как отрывки из доклада Сталина на съезде, включая «Гром аплодисментов».
Внизу страницы четыре портрета: «передовые ударники производственного похода имени XVII съезда ВКП(б)». В их числе Н.И. Максимова из Союзсельхозснаба. Лучшие четверо из всего наркомата! И не заподозрить, что не заработано по совести.
Вторая газета - сама «Правда» от 8 декабря 1934 г. Здесь фигурирует Майка во главе группы детей с флажками. Обычная Майкина роль коновода правильно подмечена фотографом А. Эльбертом. Снимок сделан двумя годами раньше, дети выглядят чучелами в казённой одежде. Эта «игра детей в зале Московского института охраны материнства и младенчества», повидимому, должна была оживить статейку О. Эстеркина под названием «Прирост населения в СССР». Из результатов обследования этого самого Охматмлада (опрос 6000 семей в четырёх районах Москвы) выведены все показатели рождаемости и детской смертности. Сделан вывод: «Вообще по приросту населения Советский Союз занимает первое место в мире. Ежегодный прирост у нас достигает трёх миллионов человек». Какое совпадение! До роковой переписи 1937 г. оставалось чуть больше двух лет...
...Мы так фанатически верили в неизменную правоту наших лидеров, что безоговорочно осуждали тех, кого рекомендовалось осуждать. Ещё задолго до 37-го года, в период работы в Госплане и ЦСУ нам уже были названы те, кого следовало считать чужими и не заслуживающими доверия. Ускоренный выпуск нашего потока статистиков и назначение нас, не окончивших института, на руководящие посты диктовались потребностью заменить эти старые и «скомпрометировавшие» себя кадры. Так и получилось, что мы уверовали в себя и в своё право (и даже обязанность!) третировать опытных старших работников, теоретиков и практиков статистики.
Думается, что тогдашние лихие наскоки наших «молодых корифеев» (Хотимского, Боярского и Бранда) на madame Smit не всегда были достаточно аргументированы, как и последующие атаки Арона на В.С. Немчинова. Всем им приписывалась буржуазность, а этой этикетки вполне хватало, чтобы, не задумываясь, кричать: «Ату его!». В лучшем случае таких работников и знатоков своего дела, как например Дубенецкого, мы высмеивали в стенгазетах, а позднее в спектаклях агитбригады. Всё было искренне, на полном идейном серьёзе, да и слова-то были высокоидейные.
Помню один куплет нашей агитбригады Синяя Блуза: С такими, как этот, нам не по пути, Долой очковтирателей! Враги они. Учёт должен верным быть, Учёт должен точным быть, И делом миллионов учёт должен стать!
Пелось это хором на прекрасный мотив норвежского марша, который мы узнали у Иосифа Брагинского и который играла Лена Фомина, аккомпанируя на рояле. А врагом мы готовы были назвать любого, кто думал или даже только чувствовал иначе, чем мы.
Ну, а раз враг, то и борись со всей силой идейного энтузиазма! Это было упрощено и облегчено тем, что до поры до времени обвинения и осуждения носили, во-первых, частный характер, то есть не были массовыми. Во-вторых, в самых серьёзных случаях осуждение обставлялось в виде серьёзного политического процесса, на котором даже крупнейшие бывшие лидеры сами признавали свою вину (?!). И, в-третьих, среди них не было людей, которых кто-либо из нас знал бы лично, знал бы изнутри их внутренний мир и возможности враждебных действий.
А о методах, которыми добывались эти «чистосердечные» признания, мы, естественно, и понятия не имели. Делала своё дело и слепая вера в справедливость советской карающей десницы. Если кого-то снимали с работы, значит, он «чужой», «не наш». Если арестовывали, значит, вредитель, а в более серьёзных случаях - «враг народа». Таков был распространённый стандарт рассуждений. Те, кто был рядом и верил ему, это - «пособники врагов народа».
И почти каждый из нас, зная о себе, что никаким пособничеством не занимался и что честно и даже фанатично работал во имя общего дела социализма, - поначалу был готов верить в свою близорукость. Готов ломать голову над вопросами: «Где же проглядел? Где меня обманули? Где могли воспользоваться моей недостаточной бдительностью, делая своё чёрное дело?». При нас первым серьёзным делом в наших статистических кругах была развернувшаяся в 1932 г. дискуссия о состоянии животноводства и методах его изучения государственной статистикой.
Эта дискуссия шла в верхах, и главным обвиняемым оказался тогдашний начальник ЦУНХУ СССР В.В. Осинский за недоучёт поголовья. А мы, молодые идейные кадры, влитые в статистику как «молодая здоровая кровь», готовы были верить обвинениям, пока наши же собственные товарищи, побывавшие с проверочными бригадами на местах для контроля полученных ранее данных, не подтвердили факта резкого сокращения поголовья всех видов скота. Везде была аналогичная картина. Мы-то всё поняли, но после дискуссии В.В. Осинский был снят с поста начальника ЦУНХУ.
Мы сочувствовали ранее симпатичному начальнику. Ведь вопросы, по которым шла дискуссия, были достаточно близки нам даже лично. Я же ездила по всем трём закавказским республикам уполномоченным по организации первой переписи скота. А тройка в составе Лазаря Бранда, Семёна Гуревича и Арона Левина проверяла полноту учёта в Средней Азии. Уж мы-то знали действительное состояние животноводства, но... не усомнились по поводу организационных мер в отношении В.В. Осинского.
...Динамика численности поголовья основных видов продуктивного скота ясно показывает масштаб ущерба, понесённого страной в каждом из периодов, сравниваемых С.Г. Струмилиным. Сокращение поголовья столь велико, что было невозможно его отрицать или попрежнему сваливать всю вину на статистику. Позднее, подводя итоги успехам коллективизации, Сталин придумал формулировку: «издержки социалистической реорганизации сельского хозяйства». Но Осинскому от этого было не легче. Замечу ещё, что индексирование, применённое С.Г. Струмилиным, а именно принятие за базу 1913 года, смягчает процесс за конкретный отрезок времени. Если бы динамику продукции животноводства определить по методу цепного индекса, получалось бы для 1932 г./1928 г. = 7,7/14,0 = 0,55, а для 1945 г./1940 г.=7,7/14,0 = 0,63. При этом ущерб от войны выглядел бы ещё меньшим.
Тем самым выводы С.Г. Струмилина ещё более усиливаются, а неповинность статистики - подчёркивается. События, связанные с упомянутой дискуссией 1932 г., стали прологом многих острых коллизий между правителями СССР и государственной статистикой. Первые требовали, чтобы в отчётах отражались высокие темпы роста и соответственно высочайшие показатели. То же случилось и с Переписью населения 1937 г., проведением которой фактически довелось руководить Бранду.
Как же всё происходило? После окончания института Лазарь работал в отделе статистики труда. Когда началась подготовка к переписи и было создано Бюро переписи населения, его сразу определили в этот отдел в качестве заместителя начальника, то есть О.А. Квиткина. С самого начала перед Лазарем в духе того времени поставили задачу быть в отделе кем-то вроде комиссара, поскольку Квиткину не очень-то доверяли. Нет, его высокая квалификация была вне всяких сомнений. Он действительно был лучшим знатоком демографии и уже в 1926 г. доказал это, блестяще проведя перепись населения, не говоря уже о всех его предыдущих работах. Но в тридцатые годы его больше проверяли, чем ему доверяли. Во многом он сам давал к этому повод, поскольку все знали его прошлое. Ещё в начале века он был активным и видным большевиком, соратником Ленина. Но в годы реакции после революции 1905 г. отошёл от партии и подчёркнуто стал узким специалистом своего дела, сначала на земском поприще, а затем в органах советской государственной статистики.
...больше всего он привлекал внимание своим общественным поведением, не желая участвовать ни в каких общественных организациях и начинаниях. Он подчёркнуто демонстративно не был даже членом профсоюза, что, конечно, бросалось в глаза при поголовном членстве.
Однако его авторитет специалиста был непререкаем. И его первой задачей стало обучить своего зама Лазаря Соломоновича всем премудростям демографии. Отнёсся он к Лазарю вполне доброжелательно, да и сам ученик, будучи не просто способным, но и талантливым, очень ретиво впрягся в тяжёлый воз организационной и методологической работы. Успехи были налицо, и настолько явны, что за два или три месяца до переписи Квиткин предложил Лазарю стать её фактическим руководителем. Мотивировка у него была такая: «Вы, Лазарь Соломонович, уже теперь вполне овладели необходимыми знаниями, а у меня - возраст, и потому Вам с Вашей энергией правильно выйти на передовую линию, а я буду тут же, помогая Вам своим опытом». Это вполне входило в планы не только Бранда, но и руководства ЦСУ, направившего его к Квиткину. На этом и порешили.
В период, когда надо было «на самом верху» отстаивать оргплан переписи населения и утверждать инструкцию по её проведению, всюду ходил Бранд, что было вполне естественным ввиду старости Квиткина (которому было 63 года! - В.Ф.).
Но само это высшее руководство в лице специальной комиссии ЦК ВКП(б), возглавляемой В.И. Межлауком, считало себя компетентным в вопросах организации и методологии переписи, а любой специалист и даже все специалисты ЦСУ, представившие тщательно разработанный оргплан и программу... должны слушаться и остерегаться. Как раз на это время пришёлся мой первый «заход» к Лазарю по поводу Майкиного усыновления Ароном.
..Поймать Бранда можно было только на работе, и мне хорошо запомнились обстановка и содержание этой встречи. Конечно, самый факт этого вынужденного разговора и мои объяснения о необходимости оформить бумагу, в которой он должен «не возражать против удочерения с переменой отчества и фамилии», был ему достаточно неприятен. Но я уловила в его ответах на мои вопросы о делах какую-то тягостную горечь. Спросила, в чём дело. «Да вот мы, специалисты, трудимся, пишем инструкции, а их свыше ломают и далеко не в лучшую сторону. К примеру, вчера вызвали туда (пальцем указывает вверх)... пришёл, сидят шесть «портретов» и дают указания и упрощения, с которыми нельзя согласиться». - «Ну и как теперь?» - «А видишь мою обновку?» - Показал на сейф в углу комнаты. Тогда это было новостью, хотя сам сейф был старенький, обшарпанный. - «Вот туда я и складываю свои соображения, если, как вчера, вынужден оставаться при особом мнении».
...«бумагу»-то он мне дал, а разговор получился странный. Спрашиваю: «Как ты теперь? Малость опомнился? Рад?» - «Да, конечно, работка была нелёгкая». Опять спрашиваю, как о естественном последствии: «Теперь будет орден?». И слышу: «Как бы не ордер...». Объяснений не было, всё было, кажется, понятно. Но и встреч с ним не было больше никогда в жизни, хотя прошло 2-3 месяца, пока были получены предварительные итоги переписи.
...В конце апреля или в начале мая 1937 г., выбрав удобную минуту, Арон мне сказал: «Лазарь, видимо, совсем запутался с переписью... Вчера его арестовали и одновременно Квиткина и Курмана».
Михаил Курман работал тоже в ЦУНХУ СССР, но не в отделе переписи населения. Он заведовал отделом текущего учёта населения. В его задачу входило наблюдение за динамикой численности населения за каждый год и определение годовых коэффициентов его прироста и убыли. После блестяще проведённой тем же Квиткиным в конце восстановительного периода Переписи населения 1926 г. было признано, что оптимально повторять переписи через 5 лет.
Но последующий пятилетний период был совсем не похож на восстановительный. Он был скорее разрушительным, хотя официально таким не объявлялся. Проходили сплошная коллективизация сельского хозяйства и раскулачивание крепких деревенских хозяйств с выселением этих семей в отдалённые северные и пустынные места, От голода вымирали целые деревни даже на Украине, не говоря уже о местах, куда переселяли раскулаченных. Я уже упоминала последствия коллективизации, пережитые животноводством.
Параллельно с перестройкой в деревне развернулись грандиозные стройки, применявшие рабский труд заключённых. Отсюда понятна заметная убыль численности населения. О ней не могло не знать высшее руководство страны, но слышать об этом не хотело. Предпочитало оперировать завышенными коэффициентами текущей статистики, признавало только их и всячески откладывало очередную перепись населения, а потом всячески ухудшало условия и предложенные статистиками методы её проведения. Все статистические данные о населении (основные и текущие) были строго засекречены.
За время оттягивания переписи, в 1932-37 гг., положение в стране исправиться не могло, оно лишь усугублялось. Получив численность населения меньше, чем хотели, высшие руководители страны предали перепись 1937 г. анафеме, а исполнителей репрессировали. Но этого понимания механизма репрессий, начавшихся в статистических сферах, у нас тогда не было и не могло ещё быть. Да и уровень грамотности населения, объявляемый на съездах якобы по данным текущего учёта, тоже был невообразимо завышен.
Нам годами твердили о достижении всеобщей грамотности. А перепись готова была это опровергнуть. Вот и последовало специальное постановление, полностью опорочившее результаты «вредительской» переписи, каковые так и не были опубликованы. А сама перепись, столь опороченная, долгие годы считалась как бы и не проводившейся и не упоминалась даже при перечислениях. Арест трёх демографов был первым ударом грозы по статистикам. Это потом - летом и осенью - развернулась стихия арестов, а тогда, весной мы ломали себе голову, в чём же вина нашего близкого друга, каждый шаг и каждая мысль которого были нам известны и твёрдо говорили о его честности и о беспредельной верности идеям партии.
А верность эта была так присуща нам самим, что поначалу мы готовы были скорее поверить в эту непредставляемую неверность друзей, чем усомниться в правильности обвинений, даже не зная их сути - это и было страшнее всего. Господи, какими олухами мы были, когда в очень трудном и мучительном разговоре с Иосифом Брагинским, который тоже ведь по-настоящему знал Лазаря, договорились до такого вывода: Лазарь-де не мог, конечно, умышленно, сделать что-то дурное, антигосударственное, но раз уж его взяли, значит (!?) фактически произошло что-то такое, в чём он объективно виноват.
Никто не мог даже ни усомниться в правоте органов, ни допустить, что карают невиновных. Даже мы с Ароном мучились вопросом, а что могло быть толчком к тому, чтобы наш друг Лазарь в какой-то момент мог бы начать работать с меньшей самоотдачей, что могло бы привести к браку в работе. И эти два олуха «докопались», предположив, что он мог обидеться, когда незадолго до переписи ему в райкоме отказали при приёме в кандидаты. Партийная организация ЦСУ принимала его вместе с В.И. Старовским, вместе же они ходили в райком, но одного приняли, а другому отказали. Бесспорно, что для Лазаря это было тяжёлым ударом, но повлиять на его отношение к делу не могло. Чтобы начать что-то понимать, нужно было съесть много соли, и должно было утечь много горькой воды. Мы пока верили россказням, которые распространялись о других арестованных, стоявших от нас подальше и менее нам известных изнутри. Правда, атмосфера была такая, что все не очень-то позволяли себе распространяться. Молчали и родные, боялись не только хлопотать, но и справляться об арестованных. Первым делом я провела «чистку у себя» - тогда-то и пошли в ход письма Бранда, его фотографии.
Даже в библиотеках изымались книги и журналы, где фигурировали хотя бы имена репрессированных. Как радовались мы, статистики сельского хозяйства, выходу за год до этого фундаментального справочника «Сельское хозяйство СССР в 1935 г.», последнего откровенного, очень разностороннего и полного. Радость была недолгой - в нём среди вводных статей «затесались» Гайстер, Вольф и другие позднее арестованные экономисты, а значит - сжечь! Такую именно директиву получила наша институтская заведующая библиотекой Евгения Николаевна Романова. Со слезами на глазах она наедине заговорила со мною о том, чтобы хоть один экземпляр спасти, взяв к себе домой, как специалисту. Я, конечно, взяла и потом всегда радовалась успеху этой «спасательной операции». О судьбе арестованных родных и друзей никто ничего не мог узнать. Они исчезали, сидели где-то без права передач и переписки. И только спустя некоторое время (иногда через два-три года) о них что-то узнавали... иногда уже посмертно.