Мельчук Игорь Александрович. Лингвист. В Институте языкознания АН СССР

Oct 11, 2021 23:24

"...Весной 1954 года (по-видимому, март; было холодно и очень слякотно), выходя из здания филологического факультета МГУ, что на Моховой (где я учился на четвёртом курсе испанского отделения), я столкнулся нос к носу с Димой Урновым, знакомым мне сту­дентом-первокурсником английского отделения: интеллигентный парень, с хорошо подвешенным языком, видный и красивый, хорошо острил. У нас были полуприятельские, но очень поверхностные отношения...

Увидев меня, он просиял: «Вот тебя-то мне и нужно! Слушай, у меня к тебе совершенно дикое дело. Я не могу толком ничего объяснить, но вот примерно так: у меня есть подружка, её зовут Наташа Рикко…»

Моя первая реакция была - как это? В самом деле: в Москве пятьдесят четвёртого года имеется человек по имени Наташа Рикко?! Дима объяснил мне, что она полуитальянка (её отец - итальянец), а сама она аспирантка-математик, и какой-то там товарищ, то ли Липунов, то ли Ляпунов, её учитель, или что-то в этом роде («Я подробностей не знаю», - остановил Дима лавину моих вопросов), хочет сделать так, чтобы какие-то машины [???] переводили с одного языка на другой.

В пятьдесят четвёртом году для студента филфака в Москве это звучало как абсолютный бред. Бессвязные слова, такие же, как приводимый в своё время пример образцовой бессмысленной фразы: «Принесли пакет молока». Над этим хохотали. (Потом пакеты молока и в самом деле появились. )

Вот так же это прозвучало для меня: «машины, языки, переводить, Липунов, Наташа Рикко» - запредельные какие-то вещи. Но Урнов очень на меня насел...«А я-то тут при чём?» - «А вот при том, что для перевода им нужен человек, филолог, знающий языки, и они позвали меня. Но меня это не интересует, я - литература. И потом они английский плохо знают, они все знают больше французский, вот как ты. И они просили найти какого-нибудь умного и такого подвижного филолога с хорошим французским. И я вспомнил про тебя!». Я подумал: «Чем я рискую?» и согласился.

Урнов отвёл меня к Наташе Рикко, где-то на улице Горького. Не помню, это была первая или вторая встреча (через день), но то, что я ясно помню - в комнате я и три девицы. Нам всем по двадцати одному, максимум двадцать два года. Наташа Рикко - высокая, худая, горбоносая, типичная итальянка, как мы их себе представляли; Таня Вентцель - дочь знаменитого математика, зеленоглазая и плотная; и Оля Кулагина - внешне наиболее незаметная из них; она оказалась самой работящей.

Девицы облепили меня со всех сторон и объяснили мне, что существуют такие машины, которые обрабатывают информацию. Не помню, какие они употребляли аналогии, уж очень смутно у меня было в голове; совершенно непонятно, как же это можно сделать. Никто тогда ничего такого не слышал, конечно. Самого слова «компьютер» ещё не было. И даже слово «ЭВМ» (т. е. электронно-вычислительная машина) ещё ни разу не появилось в печати. Насколько мне известно, в СССР тогда была единственная работающая ЭВМ - «Стрела». Но она была ультразасекречена, поскольку использовалась для военных целей - для наведения баллистических ракет... И никто из нормальной публики про это ничего, разумеется, не знал.

Девицы же мне понравились. Они говорили очень чётко и разумно, хотя я всё равно плохо понимал. И я им тоже понравился, так что они дружно сказали: «Ну, мы ведём тебя к шефу!»

И ещё через сколько-то дней (всё происходило абсолютно стремительно, вся процедура заняла, по моим теперешним ощущениям, порядка недели) я встретился с профессором Алексеем Андреевичем Ляпуновым, одним из создателей советской информатики (тогда она называлась кибернетикой). Мои девицы отвели меня к Ляпунову - домой, на Шаболовку, ещё на старую его квартиру. И там я совершенно обалдел от него. Ещё бы! Он был тогда молод, блестящ, полон сил и громадных прожектов, которые он вывалил на мою юную голову.

Ситуация была такая: в январе пятьдесят четвёртого года в западной прессе появилась первая публикация об успешном эксперименте машинного перевода в США. Его осуществили два американца - программист Питер Шеридан и лингвист Пол Гарвин, с которым я потом близко познакомился. IBM-овский компьютер «Марк-2» (или что-то такое, какой-то совершенно допотопный мастодонт) перевёл на английский триста русских фраз, составленных случайным образом. Там был ограниченный словарь, и нужно было, чтобы все слова в переводимых фразах были из этого словаря; а сами фразы могли быть какие угодно. Перевод получился ужасный, но это был перевод, выполненный машиной! Коряво, но в общем - перевод.

Короче говоря, Ляпунов меня просто купил с потрохами. Ничего более интересного я до того никогда в жизни не слыхал. Я, конечно, согласился сотрудничать с ними на любых условиях и тут же начал работать с Кулагиной. Собственно говоря, Ляпунов велел всем трём девицам этим заниматься (они были его аспирантками первого года). Но Рикко и Вентцель как-то отпали по разным причинам личного свойства, а с Ольгой Кулагиной мы трудились полтора года очень напряжённо. И где-то ранней весной пятьдесят шестого года у неё (она работала в Институте прикладной математики [ИПМ], куда я вообще и войти-то не мог, такой он был секретный) этот алгоритм «зафурычил», появились первые машинные переводы с французского языка на русский. И наши переводы были лучше, чем у американцев. Мы написали работу, которую представили на конкурс студенческих работ, и получили то ли первую, то ли вторую премию, я забыл, но какую-то очень высокую (кажется, первую и вторую премии пополам). И нашу работу опубликовали как статью в «Вопросах языкознания» (1956, № 5)3.

Это был пятьдесят шестой год, и в начале лета я окончил университет. (Я учился на год больше, чем должен был, потому что моё испанское отделение неожиданно закрыли. Я вынужден был получать диплом по французскому языку, т. е. мне пришлось в один год выполнить программу четырёх лет французского отделения.)

За это время я очень сблизился с Ляпуновым - профессионально и человечески. Он хотел взять меня на работу в свой институт - ИПМ - и создать там группу машинного перевода. Он уже взял одну лингвистку из моего университетского выпуска, Таню Молошную; она была специалистом по английскому языку. Ляпунов прикрепил к ней своих математиков, и они тоже что-то разумное сделали. Но хотя он жаждал иметь меня в своём отделе, при всём его колоссальном влиянии ему отказывали принять меня на работу несколько раз, причём в последний раз в резкой и грубой форме: Мельчук - еврей, а ещё один еврей, да и не математик, в ИПМ не нужен. Тогда он добился, чтобы ту ставку, которую он для меня отвоевал в президиуме Академии Наук, оставили ему лично, а он передал эту ставку в Институт языкознания - с условием, чтобы на эту ставку взяли меня. (Для судеб науки тогда такие «ненаучные» вещи часто играли важную роль, а для меня лично вся эта история определила мою жизнь. Если бы я попал в институт к Ляпунову, я не стал бы тем, чем я стал. Не знаю, лучше это или хуже. Но я стал бы совершенно другим человеком с сильно другими лингвистическими взглядами.)

Однако меня не захотели брать и в Институт языкознания - по той же самой причине! Директор ИЯз-а Борковский честно сказал об этом Ляпунову. Это было почти при мне. Алексей Андреевич пришёл лично к директору со мной, но директор как-то замялся и попросил меня выйти. У них был разговор, достаточно резкий. Алексей Андреевич раскричался, начал размахивать руками. Я сидел в канцелярии, перед дверью кабинета, не слышал конкретных слов, но было совершенно очевидно, что дело опять в моем еврействе; сквозь дверь был слышен шум голосов, а вышел Ляпунов красный, возбуждённый, очень злой - и тут же пересказал мне беседу: директор ему сказал, что у него уже много евреев, и он ещё одного принять не может.

Но Ляпунов всё-таки заставил Борковского взять меня: для Института языкознания математик ранга Ляпунова, орденоносец, связанный с военными, партийный и так далее, всё-таки был решающей силой, и директору, который хотел быть избранным в Академию наук, бесспорно, не следовало лично ссориться с человеком такого калибра, тем более, что Ляпунов был в дружеских отношениях с президентом Академии... И меня взяли.

В течение следующих примерно десяти лет я продолжал очень тесно сотрудничать с Кулагиной, а через неё - и с Ляпуновым. Так началась моя научная жизнь.

Поскольку я занимался вопросами машинного перевода, дирекция института считала меня способным расшифровать любой текст и несколько раз обращалась ко мне по этим вопросам. В частности, однажды мне дали на расшифровку письмо от заключённого из какого-то концлагеря. Дело в том, что письма заключённых, разумеется, читались начальством лагеря и жалобы не пропускались; поэтому наиболее хитроумные зеки использовали другие языки (например, молдавский или мордовский) или же прибегали к примитивным шифрам. Данное письмо было написано по-русски, но зашифровано побуквенно выдуманными значками: ¬,∣,∟, ˧, ͡ и т.п. Я сразу заметил часто повторяющееся двухзначковое слово и решил, что это “я”, где йот и “а” закодированы отдельно. (Каков, однако, лагерный фонетист! Догадался, что буква Я = /jа/…) После этого письмо было прочитано за 20 минут (это была жалоба на неоправданные строгости) - и я стал местной знаменитостью.

В результате, когда через несколько месяцев в Институт специальным курьером доставили совершенно секретное письмо, пришедшее на имя Брежнева (и не из концлагеря!), замдиректора Юнус Дешериев торжественно вызвал меня и не менее торжественно поручил совершенно секретно расшифровать и перевести письмо. Этот текст тоже был закодирован выдуманными значками и тоже побуквенно. Но тут на первой строчке были три слова, за которыми следовал восклицательный знак. Я ничтоже сумняшеся решил, что это «Дорогой товарищ Брежнев!»; так оно и оказалось. Таким образом, я сразу получил чуть ли не половину алфавита и прочёл письмо со свистом и грохотом. Оно было от сумасшедшего, каковой предлагал … новый способ записи оркестровых партитур, благодаря которому можно будет легко и быстро сокрушить США! Я написал перевод и совершенно секретно отнёс его Дешериеву. Чего я не сумел установить, это номер дома и квартиры в обратном адресе: цифры были тоже закодированы и не повторялись, так что возможностей прочесть их не было. (Как говаривал Юрий Кнорозов, знаменитый дешифровщик языка майя: «Если же и язык неизвестен и алфавит нeизвестен, то чего уж тут!») Дешериев ужаснулся тексту письма, ибо он должен был посылать перевод от своего имени. Глазки его забегали, и он начал меня допрашивать, как именно я расшифровал текст. Никакие мои объяснения не проясняли ему суть дела - он никак не мог схватить, почему, если я так бойко читаю весь текст, я не могу прочесть два простых номера. Так я и не знаю (и теперь уже не узнаю), получил ли дорогой товарищ Брежнев адресованное ему послание.

Вдруг вызывают меня к директору. А там учёный секретарь института Елисеев и зам­директора вышеупомянутый Юнус Дешериев официально велят мне получить … допуск! (Для зелёной молодёжи: допуск - это такой документ, который в СССР давал право знакомиться с секретными документами.) У нас в институте секретного отдела не было, так что меня отправили в соседний Институт философии. Там заведующая Первым отделом, очень большая и очень красивая армянка по имени Сусанна (отчество и фамилию я забыл), перечислила мне документы, которые я должен собрать, и пояснила: «И месяца через три, если всё в порядке…». С чем я и возвратился к своему начальству. «Невозможно!» - сказал Дешериев, - «нам нужно сейчас же…» - «Да в чём дело-то?» - «Вот вы должны определить, насколько важны для СССР некоторые публикации, но человеку без допуска их показывать нельзя!» - «А про что публикации?» - «Про машинный перевод». - «А можно мне эти публикации показать хотя бы издали? Я знаю все работы по машинному переводу в мире4, так что, возможно, и узнаю что-нибудь». - «Попробую выяснить…»

Через неделю совершенно секретный тип пришёл в институт с совершенно секретной папкой и исчез в кабинете Дешериева; вызвали туда и меня. Меня поставили в полуметре от стола, и тип выложил на стол некий документ большого формата, обёрнутый в плотную бумагу. Взглядывая на меня (а вдруг я наброшусь на него и открою весь документ!), тип отвернул уголок, и я увидел знакомую фиолетовую картонную обложку публикаций Центра МП в Гренобле (Франция). «Секунду!», сказал я, сбегал в общую комнату нашего сектора (Структурной и прикладной лингвистики) и принёс все имеющиеся у меня публикации этого центра - его руководитель, Бернар Вокуа, аккуратно присылал мне их. Секретный тип взял их у меня, повернулся к столу, загородив его от меня своим большим задом, и сравнил свои документы с моими. Обнаружив полное совпадение, он остолбенел и помрачнел. «Откуда эти издания у Вас?» - «По почте пришли. Они есть во всех университетах Европы!». Меня отпустили с миром… Но я уверен, что нечаянно разрушил карьеры нескольких кагебешников. Какой-нибудь советский разведчик «добывал» эти документы с риском для жизни, подлезая под колючей проволокой под дулами автоматов; а тут оказалось, что эти документы имеются повсюду!

Одной из достопримечательностей наших двух институтов (языкознания и русского языка) был Никита Ильич Толстой, правнук Льва Толстого и выдающийся учёный-славист. Очень высокий и крепкий, с большой бородой и весёлыми (или насмешливыми?) глазами, он был всегда и везде заметен. Я с ним практически не общался - сферы наших интересов не пересекались; с тем бо́льшим удивлением чувствовал я его очень тёплое ко мне отношение - в его улыбке, быстром рукопожатии или даже в лёгком кивке, когда он с кем-то говорил, а я пробегал мимо.

Но вот однажды мы встретились в дверях мужского туалета..Я стоял в узком коридорчике, ожидая своей очереди, а Никита Ильич, закончив все соответствующие процедуры, тщательно мыл руки над маленькой раковиной внутри сортира, как вдруг он увидел меня. Он очень дружелюбно улыбнулся и, продолжая то ли мылить, то ли вытирать руки, заговорил со мной: «Что это, дорогой Игорь, Вы такой бледный? Да и лицо вроде похудело… Всё ли в порядке?» - «Да, Никита Ильич, всё в порядке. Просто разных дел и неприятностей много». И тут вдруг он сказал своим могучим бархатистым басом, так что не только в комнате №28, а и во всём коридоре было слышно: «А Вы знаете, что сказало лицо жопе, когда увидело её в сортире?» Я обомлел: ведь это было не в 2020 году, когда запретных слов в русском языке практически не осталось, а более полувека назад, когда такие слова произносили только в пьяных компаниях. «Оно сказало - ‘Почему же так, что я такое морщинистое, старое, убогое, а ты такая гладкая да розовая?’ - ‘А потому что я на всё и на всех сру!’, ответила жопа. Вот, Игорь, как Вы должны относиться к жизни». Да, настоящий русский барин-аристократ мог себе позволить сказать это в дверях мужского сортира на втором этаже (Волхонка, 18/2), рядом с комнатой №28...

..Я - в командировке в Ленинграде (на какой-то конференции; года, разумеется, не помню), вместе с Александром Александровичем Реформатским, моим боссом (он заведовал нашим сектором) и старшим другом. Дирекция послала меня в командировку, чтобы я неотступно находился при нём: Реформатский выпивал, и очень энергично; я должен был всё время быть рядом для подстраховки - если надо, то помочь ему добраться до номера и до постели.

Но в этот день мы были свободны и решили погулять по кладбищу Александро-Невской лавры - по знаменитому Тихвинскому кладбищу, где хоронили выдающихся деятелей русской культуры и общественной жизни. Реформатский, великий знаток и любитель этой культуры во всех её разветвлениях, водил меня от одного памятника к другому и рассказывал об интимной жизни этих великих людей (кто был любовником/любовницей кого; кто, что и как любил выпить; кто, где и как охотился; кто и где воевал; и т. д. и т. п.). Было безумно интересно. И вдруг мы увидели воткнутый рядом с каким-то памятником знак-плакатик: «Загорать на могилах категорически воспрещается!» Мы оба покачали головами, ухмыльнулись и пошли дальше - но тут же увидели ещё один такой плакатик, а потом ещё и ещё. Тут Реформатский не выдержал и обратился к рабочему, расчищавшему дорожки между памятниками: «Послушай, братец, кому это приходит в голову загорать на могилах?» Рабочий взглянул на нас как на последних дебилов и пояснил: «Так это ж только так говорится - загорать!» (Примечание для родившихся после совка: обычные люди жили в коммунальных квартирах - целая семья в одной комнате; гостиниц и персональных автомобилей практически не было; вот и выкручивались пары, кто во что горазд…)

В одном доме с Реформатским жил его старый друг, профессор Пётр Григорьевич Богатырёв [ПГ]. Знаменитый фольклорист и этнограф, он был также прекрасным переводчиком; в частности, именно ему принадлежит первый перевод на русский язык романа Гашека «Бравый солдат Швейк». Однажды, когда я был у Реформатского, он предложил мне вместе зайти к Богатырёву, и я с радостью согласился.

Разумеется, разговор зашёл о «Швейке», и вот что рассказал нам ПГ. Он долго, лет 20, жил в Чехословакии, так что чешский стал ему вторым родным языком, и он прекрасно чувствовал все оттенки зачастую разухабистого гашековского текста. Поэтому, когда Госиздат заказал ему перевод, он охотно взялся за него; это происходило в середине 1920-х годов, и ПГ жил тогда в Праге. После того, как перевод был готов и отправлен в Москву, ПГ неожиданно получил из Госиздата письмо: в ТАКОМ виде перевод не приемлем. В чем же дело? А вот в чём: в чешском языке одно из самых частых слов - prdel, т. е. ‘жопа’, и в казарменно-кабацкой обстановке романа оно звучит на каждом шагу. («‘Да ну его в жопу!’, - вежливо заметил трактирщик Паливец»; это, пожалуй, самая популярная цитата из «Швейка».) Советская цензура категорически возражала против жопы! «Так что же мне употреблять??», вопрошал ПГ. - «Ну, как что? Попа, попочка, зад, задик; задница, наконец!» Представляете себе сапёра Во́дичку, призывающего бить мадьяр и посылающего их всех в попочку? Начался торг. Москва угрoжала расторгнуть контракт; ПГ угрожал расторгнуть контракт; телеграммы летели из Праги в Москву и обратно. Наконец, как думал ПГ, компромисс был достигнут. ПГ достал и показал нам старинную пожелтевшую телеграмму, которую он отправил в 1928 году из Праги в Москву и где было написано: «Soglasen 50% zhopy 50% zadnicy». И что же? Разумеется, ПГ был бессовестно обманут. В изданном «Швейке» жопа была заменена повсеместно…

Чтобы размять затекающие от сидения мускулы и мозги, молодые (≈ < 35 лет) сотрудники обоих институтов играли в обеденный перерыв - перед походом в тошниловку на улице Грицевец (ныне - Большой Знаменский переулок) - в круговой волейбол. Но нередко среди нас оказывалась симпатичная полноватая женщина, лет на 10 постарше нас: Лариса Владимировна Степанченко [ЛВ]. Я не был с ней как-то специально знаком, но мы явно симпатизировали друг другу и, встречаясь, взаимно приветливо улыбались.

В августе 1968 года в горном походе на Алтае со мной случилась беда: торопясь приготовить ужин для голодной группы, я стал прочищать работающий бензиновый примус (чего делать ни в коем случае нельзя!), он полыхнул мне в лицо - я резко вскочил с корточек и порвал связки на левом колене и раздавил мениск… Не буду описывать все трудности, с которыми я закончил поход. В Москве опытный врач сказал мне, что абсолютно необходима операция, но свободных коек в данный момент в больницах не было, и я был поставлен на очередь. Всю осень я еле ходил, припадая на левую ногу.

И вот как-то на лестнице в ИРЯз-е ЛВ, заметив мою хромоту, спросила, в чём дело, выслушала мою историю и сказала, что муж одной её доброй подруги - хирург-травматолог, специалист как раз по коленям, и она поговорит с ним. Всё завертелось стремительно: через какую-то неделю я был осмотрен Михаилом Васильевичем Громовым в 1-й Градской больнице. Он нашёл, что моё колено в плохом состоянии и с операцией надо спешить. Коек не было, но своя рука - владыка; меня положили в травматологическое отделение - просто на пол, и Громов быстренько меня прооперировал. (Во время операции он поднёс к моему носу дурно пахнущий желтоватый обрывок чего-то, вынутый из моего колена, и сказал: «Вот какую гадость вы таскали в колене…») Мои полтора месяца в больнице - это свехзанимательная история сама по себе, но я ведь - про ЛВ, так что к ней я и вернусь.

Как только я смог передвигаться без костылей и снова стал ходить в институт, я бросился благодарить ЛВ: мы очень приятно поговорили, и она пригласила меня к себе. Вот тут-то всё и началось…

За чашкой чая ЛВ рассказала мне свою жизнь. Это было более полувека тому назад, а мне кажется, что моё потрясение не прошло до сих пор.

Июнь 1941-го года. ЛВ, девятнадцатилетняя студентка филфака, едет на каникулы к своим родственникам в деревню, в Белоруссию - на западную границу. Через пару недель деревня оккупирована немцами - выехать было физически невозможно. Семья спрятала ЛВ в погребе, где она провела, насколько я помню, около трёх лет. Лишь иногда, глубокой ночью, она могла вылезти наружу, чтобы нормально подышать. И вот - освобождение. Истощённая, страдающая от жестокого фурункулёза, еле держащаяся на ногах, ЛВ выходит из подполья… чтобы быть немедленно арестованной за сотрудничество с оккупантами! «Комсомолка, а не пошла в партизанский отряд! Десять лет лагерей!» И ЛВ отправилась на далёкий северо-восток.

Десять лет провела она за колючей проволокой; и не сломалась - осталось Человеком в самом высоком смысле слова. Но ужасно болела… Я не запомнил деталей её рассказа; запомнил только ужас, который вызвало у меня спокойное размеренное повествование. Под конец срока она встретила в лагере человека, много старше её, которого посадили задолго до ЛВ (какой-то «буржуазный спец»). Дружба - нежность - любовь - брак. В 1955-м году пришла реабилитация для ЛВ, но не для её мужа, ибо он был осуждён раньше, а потому его дело рассматривалось позже. Они поселились где-то поближе к Москве. ЛВ поступила на заочное отделение в МГУ и закончила университет! Муж умер; ЛВ устроилась на работу в ИРЯз - и вот вам и весь сказ…

Вот кто спас мою ногу: вызов на операцию по официальной очереди пришёл ко мне месяца через три после того, как я совершенно оправился и уже свободно ходил без костылей. Остаётся только гадать, что было бы с моей ногой, если бы все эти месяцы обрывки связок гнили в моём колене.

Вроде ничего особенного я про ЛВ рассказать не сумел, но это моя вина: я совсем не писатель. Однако 60 лет спустя она жива в моей памяти. Замечательный человек!

...Однажды три партийные дамы, вполне расположенные ко мне (не помню, кто это был; мне кажется, что одна из них была Гаджиева…), поймали меня в коридоре института и стали меня убеждать выступить на идеологическом семинаре: «Очень коротко, пять-семь минут будет достаточно. Ну, пожалуйста, Игорь! А то на вас всё время нападают на партсобраниях за то, что вы не участвуете в идеологических обсуждениях…» и т. п. «А с чем выступить-то?» - «Например, с рефератом подборки “В. И. Ленин о роли интеллигенции”, всего страниц 20. Легко!» Я согласился было, но взглянув на подборку и увидев знаменитую фразу о том, что «Интеллигенция - это не мозг нации, а её говно» (до того я этой фразы не знал…), я посинел, взбеленился и отказался. После бурных переговоров дамы предложили вроде бы приемлемый компромисс: на семинаре будет зачитываться вслух статья Брежнева о высшем образовании в СССР, а я должен задать хотя бы один (1!!) вопрос по её содержанию. Тут вроде бы подвохов ожидать было неоткуда. Так и решили поступить.

И вот кто-то занудно бубнит статью из «Правды», и я улавливаю краем уха, что Брежнев обещает - через пару десятков лет - высшее образование для всех граждан СССР: прямо-таки для всех! К этому я и цепляюсь и, когда доходит время до вопросов, я, очень довольный собой, задаю блестящий, по моему мнению, вопрос: «Если все граждане СССР получат высшее образование, они все станут интеллигенцией; а пролетариев вовсе не останется. Вот мне и непонятно, как это согласуется с идеей о диктатуре пролетариата: может ли быть гегемоном класс, который стремится к самоуничтожению, т. е к превращению в интеллигенцию?» Начался большой скандалеро и детский визг на лужайке: «Что вы тут говорите! Пролетариат был и будет гегемоном!! Просто все рабочие будут с высшим образованием!!!» А я им в ответ: «Нет, при нынешнем законодательстве это невозможно: людям с высшим образованием запрещено заниматься физическим трудом!» - «Что за чушь? Откуда вы это взяли?» И вот тут вдруг подаёт голос наша бухгалтерша, Зоя Ивановна, круглолицая дама, с косами, уложенными вокруг головы, и с двумя чёрными глазами-вишенками, человек чёткий и деловой - и притом абсолютно аполитичный: «Игорь прав. У меня имеется строгое предписание не принимать на работу, связанную с физическим трудом, никого, у кого имеется диплом о высшем образовании!» Я уже подумал, что спасён, но не тут-то было: меня обвинили в ревизионизме, а точнее - в адлеровщине и фишеровщине (какие-то австрийские еврокоммунисты уже, оказывается, обсуждали эту неудобную тему о классе-гегемоне), меня, как писали Стругацкие в «Сказке о тройке», сгибали в бараний рог, вытирали об меня ноги и выбивали мне бубну. Но закончилось это всё, как тогда и водилось, пшиком… Т. е., к счастью, ничем: «Времена настали вегетарианские» (Анна Ахматова).

...Шёл я однажды по Аэропортовской улице - в сторону от центра - и столкнулся нос к носу с профессором В. А. Успенским [ВА], известным деятелем в области машинного перевода и математической лингвистики, который почти бежал в обратную сторону; мы оба куда-то опаздывали. Но накануне, на каком-то семинаре, мы поспорили из-за деталей в определении флективной категории падежа, и после суток размышлений каждый из нас имел новые доводы. «ВА, я теперь знаю, как вам ответить на…» - «Но, дорогой ИА, это ведь…» - «Ну, вот, так как…» И в этот момент две тяжёлые руки легли на наши плечи. «Граждане, пройдёмте!», заявил нам здоровенный милиционер, как тогда называли обычных полицейских. Одна и та же мысль промелькнула в наших бедных головах: «Ну, уже за обсуждение падежей стали брать???» Напрасно мы взывали к стражу порядка, пытаясь убедить его, что мы спешим на работу; он ничего не желал слушать и, твердой рукой держа нас за плечи, ввёл нас в безымянную комнату в ближайшем подъезде, где мы оказались перед лицом сурового старшины и нескольких милиционеров. Это был так называемый опорный пункт милиции: скрытый полицейский участок, откуда силовики (как их теперь называют) могли быстро переместиться куда надо. А нас туда затащили в качестве понятых! Повод был следующий.

Некий гражданин, средних лет, вполне приличного вида - в очках и в шляпе, был пойман на площадке третьего этажа, где он мочился на стенку. Теперь он уныло стоял посреди милиционеров и старался довести до их сведения, что он человек приличный, что ему просто приспичило, вот все его документы, что он готов всё немедленно вымыть и заплатить штраф и что, следовательно, арестовывать его незачем. Но старшина был неумолим. У задержанного вынули шнурки из ботинок, сняли с него галстук и ремень, переписали содержимое его карманов и бумажника, и старшина пыхтел над протоколом, каковой мы с ВА должны были подписать. Но тут у старшины возникла чисто лингвистическая проблема: как сформулировать заглавие протокола. «Протокол о … чём??? Не могу же я написать ‘Об обоссании’! Вот вы, граждане, вы люди учёные, - подскажите!» ВА и я бросаемся на короткий мозговой штурм, и рождается ответ: «Протокол об обмочительстве подъезда №…» Старшина в восторге; он быстро дописывает протокол, и мы с ВА ставим свои подписи. Нас благодарят и отпускают.

Не знаю, хранятся ли подобные протоколы достаточно долго; если да, этот наш совместный труд будет когда-нибудь найден кем-нибудь где-нибудь. А если нет, пусть эти несколько строк будут ему памятником!

26-го января 1976 года в газете «Нью-Йорк Таймз» было напечатано моё письмо в поддержку Андрея Дмитриевича Сахарова.

Опять-таки разъяснение для молодёжи: Сахаров - учёный-физик, академик, один из создателей водородной бомбы в СССР, который постепенно прозрел и в 70-ые годы стал диссидентом - лютым врагом совка; власти безобразно травили его, поливая помоями в печати и сослав его под домашний арест в Горький (т. е. нынешний Нижний Новгород). Я был знаком с ним: я согласился служить ему переводчиком на встречах с западными корреспондентами - после ареста Натана Щаранского, который был его переводчиком до того. Кроме того, я пару раз - по его приглашению - рассказывал ему о лингвистике. Это был человек чёткий, рассудительный, мудрый и чистейший во всех смыслах этого слова - немного даже не от мира сего. Я просто влюбился в него и, в конце концов, взорвался, читая в газетах письма «советских трудящихся и учёных», - и написал в «Нью-Йорк Таймз».

25-го марта того же года, т. е. точно два месяца спустя, я не был переаттестован в своей должности на закрытом заседании Учёного совета ИЯз-а - как не удовлетворяющий требованиям, предъявляемым к советскому научному работнику… Это заседание подробно описано в вышеупомянутой книге Мельчук 1999, стр. 315-325, и здесь я не буду воспроизводить это описание.

Немедленно уволенный из института, я не смог найти никакой, даже временной работы (а обратился я примерно в сотню разных учебных заведений) и тем самым превратился в «социального паразита», преследуемого полицией (которая, как я уже говорил, тогда называлась милицией)… Ничего, кроме эмиграции, не оставалось. Благодаря нашему еврейству, мы смогли уехать в Канаду, и я всё начал заново в Монреальском университете. Но не было бы счастья, да несчастье помогло: моя вторая жизнь сложилась на редкость удачно, так что, как это ни парадоксально, изгнание пошло мне на пользу… «Никогда и не узнаешь, где найдёшь, где потеряешь!»

Источник https://iling-ran.ru/web/index.php/ru/history/memoria/melcuk
Previous post Next post
Up