..За стенами секретной лаборатории я постепенно (но медленно) накапливал немудрящий экспериментальный материал. Вместе с тем я изучал и небогатую литературу по своей работе и стал писать. В то время у меня была пишущая машина - плод американской конструкторской мысли XIX в., которая называлась «Гаммонд». Она применялась главным образом в аптеках и могла печатать по-русски, по-латыни и даже по-древнегречески. Печатать на ней было, однако, возможно лишь одним пальцем. На этой-то древней машинке я «настукал» плохонький литературный обзор и изложил 2-3 главы экспериментального содержания. Рукопись хранилась, естественно, в лаборатории.
Однажды меня вызвал секретарь партбюро и потребовал, чтобы я доложил на партбюро о своей работе и ее готовности. Я, естественно, сообщил ему, что она секретная, и я не могу ничего говорить о ее содержании без разрешения соответствующих органов. Прошло около месяца, и вдруг ко мне в лабораторию явилась комиссия во главе с секретарем, предъявила разрешение на ознакомление с работой и потребовала, чтобы я доложил обо всем подробно и показал полученные результаты. К счастью, все члены комиссии фактически ничего не понимали в физической химии и химии капиллярных явлений. Я же догадался показать им то, что было мною уже написано и перестукано на «Гаммонде», и показал также несколько фотоснимков древесных углей (микрофотографии), которые получились довольно удачными и наглядными.
Все они посмотрели на работу, на кривые и на микрофотографии (как бараны на новые ворота) и ушли. Формально меня невозможно было упрекнуть в ничегонеделании и, таким образом, их попытка выставить меня из аспирантуры на основе моего «происхождения» из духовного звания, а не из рабоче-крестьянской среды, явно была беспочвенной. После этого случая примерно через неделю вся группа вышеупомянутых «деятелей» и в их числе секретарь парторганизации «исчезли». Мне, как диссертанту, можно было вздохнуть с некоторым облегчением, так как и из других источников я знал, что под меня «подкапывались».
Однако вся эта история оказала на меня определенное воздействие. Занимаясь своей диссертацией сравнительно беззаботно, в свободное от преподавательской и общественной работы время, я понял, что уделяю ей маловато внимания. Пришлось пересмотреть свое время, кое-чем пренебречь и налечь на диссертацию. Мне частенько просто везло. В то время ни я, ни кто-либо другой не представляли себе, какой объем материала должна была включать диссертация. Никаких инструкций (которых теперь множество) тогда не существовало, и мне самому предстояло решить вопрос о ее содержании и объеме.
Внизу в столовой на столах были поставлены студенческие алюминиевые чашки, в которые наливался обычно суп, был поставлен хлеб, положены очень уж немудрящие вилки и ложки. Мы все сели, и начался шумный разговор. П.А.Тюркин вновь обратился ко мне и спросил, где же у меня что-либо выпить? Я ответил, что у меня ровно ничего не приготовлено, да я действительно об этом и не думал. Тогда он спросил: «Неужто у тебя нет ничего в лаборатории?». Тогда только я понял, что речь идет о спирте. В те далекие времена спирт не считался дефицитным материалом. Он был в каждой лаборатории во вполне достаточном количестве. У меня в лаборатории физической химии стоял большой баллон с дистиллированной водой и сифоном, как полагается. А рядом тут же стоял такой же баллон, литров на 50 объемом, полный спиртом и закрытый пробкой. Спирт употреблялся для лабораторных целей, и как я ни пытаюсь вспомнить, никто никогда и не думал применять его для целей выпивки, даже и студенты. Пожарники в те времена не были столь бюрократичными и никогда не придирались по поводу такого открытого хранения спирта. Одним словом, большого баллона со спиртом хватало на год, и он при этом заметно не убывал.
Итак, я взял ведро (народу было многовато), налил из баллона примерно около двух третей объема, разбавил водой (дистиллированной) и принес торжественно в столовую. Вместо рюмок у всех стояли стаканы, и чумичкой я наполнил их по очереди. Затем последовали тосты и все «трахнули». Многим понравилось, но А.Ф.Капустинский тотчас же произвел опыт. Оказалось, что «адская смесь» горела, значит, ее крепость была около 70°. Выпили, надо сказать, знатно и я, конечно, после всех треволнений опьянел и даже стал дружески хлопать по лысине члена комиссии Н.К.Пономарева. Шум и гвалт поднялись неимоверные. Несмотря на множество народа, принесенную мной порцию спирта так и не смогли допить, хотя все были весьма навеселе. Так здорово и просто было отпраздновано мое успешное завершение диссертации и успешная защита.Вскоре все разошлись. С.И.Дьячковский повел меня в свою университетскую лабораторию. Кого-то послали за водкой, и снова мы начали добавлять к выпитому. Сидели и развлекались часов до 3 ночи и только после этого я, наконец, попал домой (как, не знаю).
Защита диссертации в Горьком была первой, и это, естественно, вызвало к ней интерес и преподавателей, и студентов, да и простого народа. Все меня поздравляли, как будто я получил громадное наследство или еще что-нибудь.
Через пару дней все улеглось и снова пошла нормальная жизнь с лекциями, занятиями, экзаменами и прочее.
Слух о моей успешной защите распространился во всех вузах и химических заводах Горького и окрестностей. Через несколько дней после защиты ко мне приехали из Чернореченского химического завода (как будто М.Сухарев?). Мне сказали: «Вот, ты теперь кандидат, т. е. „настоящий ученый“, поэтому ты обязан оказать помощь производству. Вот у нас в цеху окисления аммиака на платине имеется проблема, которую ты мог бы решить. Теряется довольно значительное количество платины, применявшейся в качестве катализатора (в виде сеток). Приезжай немедленно на завод, познакомься с производством и давай найди способ, как избежать огромных потерь (чуть ли не полграмма и более на тонну кислоты)». Как я ни отнекивался, делать было нечего, и я вскоре поехал на завод. Осмотрев все, я понял, что так себе никакого решения проблемы не получишь. Я заметил, что сетки (платиновые), работавшие некоторое время в конвертере, какие-то серые, и потребовал, чтобы мне дали для исследования образцы сеток, не работавших и работавших разное время, а также образцы кислоты, полученной окислением аммиака на заводе.
С большим интересом я взялся за работу и вскоре при изучении сетки под микроскопом увидел, что при работе она совершенно меняет свою структуру. Появляются какие-то ветвистые наросты, которые легко отламываются и, конечно, поэтому-то и летят вместе с парами кислоты. Я сделал микрофотографии сеток и твердо установил, что платина в процессе каталитического процесса перерождается. Оставалось установить, какого размера частицы отламываются от сетки после такого перерождения и улетают. Частицы эти наблюдаемы в микроскоп, но микромикрометра у меня не было. Вот почему я и заинтересовался седиментационным анализом. Я сделал распространенный в те времена аппарат Вигнера (седиментометр) и получил явственные и хорошие кривые оседания. Но расчет распределения частиц по размерам по таким кривым мне просто не давался. Я внимательно изучил по учебнику коллоидной химии В.А.Наумова описание такого расчета, составленное П.А.Ребиндером, но не мог понять физического смысла касательных и расчета на этой основе. Я долго и бесполезно бился. Несмотря на помощь мне математиков, которые также, видимо, не особенно понимали этот простейший способ, я решил пригласить в качестве сотрудника какого-нибудь знающего человека.
Ко мне в это время явилась молодая девица, это была сестра сотрудника П.Л.Капицы. Она знала математику и пыталась мне объяснить, хотя сама, видимо, и не особенно все понимала. Но мы получили ряд кривых оседаний и механически рассчитали все. Только после долгих усилий, титанической работы, меня вдруг просветило. Дело оказалось проще пареной репы, и я стал, наконец, не только сознательно и «со вкусом» легко получать кривые распределения частиц по размерам. Было установлено, что частицы платины, отламывавшиеся от сетки, довольно велики, и я предложил заводу поставить на их пути фильтр. Сначала думали поставить асбестовый фильтр, но он оказался непригодным из-за высокого сопротивления. Тогда остановились на фильтре из стеклянной ваты. Действительность превзошла мои ожидания. Оказалось возможным ловить значительную часть улетевшей платины. Недоступной для фильтра оказалась лишь высоко дисперсная часть, попадавшая в кислоту в виде коллоидного раствора. Эту часть платины удалось зафиксировать в кислоте. Таким образом, удалось решить важную производственную задачу и даже высказать при этом соображения о механизме катализа. Я пришел к выводу, что платина химически участвует в каталитическом процессе и сама при этом перерождается металлографически, приспособляясь к процессу при высокой температуре.
В те времена все было довольно просто, и мне посоветовали опубликовать полученный результат, за немногими изъятиями. Я сел за стол и после множества вариантов написал, наконец, статью, снабдив ее снимками и расчетами, и послал в «Журнал прикладной химии».
Мне и на сей раз очень повезло. Редактор журнала Горбов (один из сотрудников самого Менделеева) лично прочитал мою статью и тотчас же написал мне письмо, которое я храню до сих пор. В этом письме он похвалил меня и дал несколько советов. Вскоре статья была напечатана, и я был страшно горд, что у меня появилась настоящая «печатная работа». Работы по платине я продолжал и далее, пытаясь усовершенствовать способ ее улавливания. Моя первая работа обратила на себя внимание и у нас, и за границей. Я получил от разных людей просьбы прислать оттиск своей работы. Одно письмо пришло даже из Австралии. Во французском журнале «Химия и промышленность» я увидел реферат своей статьи. Все это, конечно, приводило меня в своего рода восторг, так как показывало, что и я могу вести исследования.
В конце 1938 г. Партбюро дало мне поручение - руководить кружком по изучению истории ВКП(б) в КЭИНе. Состав кружка был совершенно особенным. В него входили: В.А.Кистяковский, П.А.Ребиндер, Н.А.Изгарышев, К.А.Путилов, Б.В.Дерягин и С.М.Липатов. Мне пришлось много продумать, как руководить таким кружком. От лекций, я, конечно, отказался. Я решил на первом же занятии кружка распределить между членами кружка темы докладов, и это предложение было принято. Первый доклад единогласно был поручен В.А.Кистяковскому. Но из этого доклада получился почти анекдот.
В назначенный день вечером к Институту подъехала машина с Кистяковским, который проследовал в кабинет директора. Вслед за ним рабочий института принес и положил на большой стол полное собрание сочинений Ленина. В каждом томе собрания сочинений было множество бумажных закладок. Кистяковский начал свой доклад с того, что раскрыл на закладке какой-то том и прочитал «цитату». За этим последовал другой том, из которого также были прочитаны места на заложенных страницах и т. д. Часа через полтора доклад был закончен. Кистяковский фактически не произнес почти ни одного слова от себя и только читал выдержки. Естественно, желающих высказаться не нашлось. На этом занятия кружка фактически закончились. Никто, конечно, не мог подготовиться к своему докладу так досконально, как это сделал Кистяковский.
Вообще Кистяковский, несмотря на свой несколько мрачный и постоянно озабоченный вид, был большим чудаком, любил пошутить и в затруднительных случаях нередко отделывался добродушной шуткой. Не могу не рассказать одного случая. Однажды я остался временно за ученого секретаря Института. В те времена эта должность была куда спокойнее, чем теперь, когда надо быть писакой: писать планы, отчеты, вести переписку, представлять бесконечное количество статистических сведений и проч. В то время ученые секретари портили в 10 раз меньше бумаги, чем теперь.
Итак, я несколько неожиданно получаю телефонограмму из Президиума АН СССР с требованием представить к 15 часам сведения: сколько в Институте докторов, кандидатов наук и сотрудников без степени. Я немедленно сел, подсчитал по списку все необходимое, подготовил ответ и отправился к В.А.Кистяковскому, чтобы он подписал бумагу. Тот, прочитав бумагу, спокойно сказал мне: «Оставьте у меня эту бумагу, я завтра подпишу». Я заметил, что сведения требуют к 15 часам. Он ответил: «Мало ли чего требуют, подождут до завтра». Я, совершенно обескураженный, вышел из кабинета и наткнулся в коридоре на секретаря Партбюро Данилу Мирлиса (погибшего на фронте в 1941 г. в ополчении) и рассказал ему, как Кистяковский отнесся к составленной мною бумаге. Мирлис сказал: «Да, нехорошо, в Президиуме будут недовольны и свалят все на тебя». Подумав, он добавил: «Пойдем вместе еще раз, я его уговорю».
Мы вошли в кабинет, и Мирлис принялся уговаривать старика. Он ответил: «Я же вам сказал, что подпишу завтра. Может быть, такую бумагу нельзя и подписывать, я посоветуюсь с адвокатом (он частным образом нанял юриста, чтобы консультироваться с ним по служебным вопросам) и, я думаю, он не будет возражать против подписания бумаги». Мы оба были озадачены. Бедный Мир лис сказал: «Владимир Александрович, мы хотим, чтобы было лучше, чтобы наш Институт считался образцовым и т. д. Неужели вы нам не верите?» На это Кистяковский ответил: «Э, батенька, я давно никому не верю, я сам себе не верю, хотел раз п… да в штаны наложил.» Это было так неожиданно, что мы оба с Мирлисом, схватившись за животы, ретировались из кабинета. Против такого аргумента ничем не возразишь.
Время в 1938 г. было весьма тревожным. Многих ученых тогда арестовали, многие сильно тревожились за свою судьбу. И вот в такое время, по инициативе А.Н.Фрумкина, Президиум АН СССР решил заслушать отчет о деятельности КЭИНа. Как полагалось в те времена, в Институт была направлена комиссия Президиума. Сам А.Н.Фрумкин не пожелал принять в ней участия, почему комиссия имела не ученый, а «аппаратный» характер и возглавлялась даже начальником управления кадров (прочно забыл его фамилию), профессором по званию, небольшого роста, в общем недалеким человеком. Комиссия проводила обследование чисто бюрократически. Она вызывала к себе по очереди всех сотрудников Института и ставила перед ними «вопросы», частично провокационные, главным образом о том, как вы расцениваете деятельность института и его директора. Все такие «допросы» записывались специальным секретарем, и через месяц с небольшим из таких «протоколов допросов» составилась толстая папка, которую с важным видом носил с собой аппаратный работник Президиума АН - некто Никольский. Дело шло к концу работы комиссии, и мы уже услыхали, что составляется проект разгромного постановления Президиума АН. Но вдруг Никольского арестовали и при аресте были изъяты и все протоколы допросов.
Недели две в Президиуме царило замешательство. Но вот был назначен новый секретарь комиссии и допросы повторились. На сей раз умное руководство комиссии мобилизовало стенографисток, и допросы записывались буквально и размножались в трех экземплярах, чтобы, не дай Бог, не повторилось то, что произошло с Никольским. Один экземпляр, как мы узнали, хранился в сейфе в Управлении кадров Президиума АН. Наконец, месяца через три дело подошло к концу, и было назначено заседание Президиума с отчетом академика Кистяковского. Это заседание было довольно трагикомичным и хорошо мне запомнилось. Это была почти театральная игра президента Академии В.Л.Комарова и В.А.Кистяковского. Они, видимо, были приятелями.
В старое время профессора Политехнических институтов получали довольно много - около 10000 р. в год. Прожить эти деньги, особенно в одиночку (как это было у В.А.Кистяковского), они не могли и имели полную возможность ежегодно в каникулярное время ездить за границу, прежде всего в Париж, где и кутили вовсю. Во время одной из таких поездок Владимир Александрович «благоприобрел» сифилис. В то время это было огромным несчастием. Но Владимир Александрович вылечился сальварсаном, однако, все же, его умственные способности несколько ослабли.
Надо сказать, что предвоенные годы были очень тяжелыми. Производилось много арестов среди ученых. Начались неизбежные в такой ситуации доносы и всякие подобные явления. Утром говорилось, кого арестовали прошлой ночью. На партсобраниях прорабатывали репрессированных. Наша парторганизация в эти месяцы не избежала весьма неприятных действий и событий. Секретарем Партбюро был у нас некто Н.С.Смирнов (выше упоминавшийся в связи с избранием П.А.Ребиндера в академики). Это был хитрый и неприятный человек, для которого было удовольствием уличить товарищей в том, что у них сидят родственники и пр., и под этим предлогом пытаться исключить того-то из партии. Исключения из партии и выговоры сыпались один за другим. Попало моему другу Кузьме Фомичу Жигачу и нескольким другим. Вскоре стал очевиден злостный характер придирок Смирнова, и мы стали совещаться, как бы от него освободиться. Мой друг П.И.Зубов был, пожалуй, опытнее других в подобных ситуациях, и под его руководством мы решили проучить самого Смирнова. Как-то случайно мы узнали, что у него в Ярославле есть сестра, которую будто бы исключили из партии. На очередном партсобрании мы подняли этот вопрос и предложили Смирнову подать заявление об этом инциденте. Через два дня мы вновь собрались и решили освободить Смирнова от обязанностей секретаря Партбюро. Только после этого вакханалия с проработками на каждом собрании членов партии закончилась.
Смирнов особенно настойчиво, но очень осторожно по разным причинам подкапывался и под меня. В 1938 г., как уже говорилось, отец сидел, но по суду был полностью оправдан и отпущен домой. Он после этого жил несколько ближе к Кинешме в селе Дмитрий Солунский (по Колшевскому тракту). Жизнь семьи протекала здесь немного спокойнее, хотя и беднее. Я не бывал у отца несколько лет по разным причинам неотложного характера. Однако Смирнову показался достаточным для привлечения меня к партийной ответственности уже тот факт, что я, может быть, переписываюсь с отцом. И вот тайно был командирован к отцу для проверки наших с ним отношений член партии Е.И.Гурович (бывший ученый секретарь). Гурович действительно ездил к отцу, разыскивал его, был у него дома, пил чай и побеседовал. Отец не знал, что он был еврей, и, наученный горьким опытом, принял его приветливо, хотя и с некоторым осторожным страхом. Двухчасовой разговор выяснил все. Возвратившись, Гурович не мог представить никаких криминальных данных обо мне. Впрочем, как раз во время этой поездки мы сняли Смирнова с должности секретаря, и дело само собой закрылось, вызвав веселый смех у ребят, когда те узнали о командировке Гуровича.
Наступивший 1941 г. я встретил в сравнительно спокойной обстановке, занятый обычными делами, зам. директорством в двух местах, педагогической работой и исследованиями, а также неизбежными консультациями. Докторская степень, естественно, укрепила мое положение. Я стал членом Ученого совета, перешел в число руководящих сотрудников Института. Жил я с семьей на Малой Бронной. Было хотя и тесновато, но по тем временам жить было можно. Ежедневно я ездил на работу, потом в разные учреждения и возвращался поздно. Только по воскресеньям я гулял, проходя пешком по ул. Горького. Никаких особых происшествий в первые месяцы я не помню. Впрочем, может быть, они были «перекрыты» начавшейся войной. Были, впрочем, весьма неприятные осложнения чисто личного характера, о которых лучше умолчать, хотя эти осложнения оказали влияние на дальнейшую судьбу. Быстро прошла весна, наступило лето, и вдруг спокойная размеренная жизнь и, главное, занятия в лаборатории были внезапно прерваны войной, которая все перевернула вверх дном.
...Около 20 ноября со мной произошел забавный случай. Однажды я пришел в Институт и Мухамедов сообщил мне, что открыл один из оставшихся в институте сейфов и обнаружил в нем бутыль объемом около 20 литров, наполненную раствором сулемы в спирте. Он спросил меня, как поступить с этим зельем, которое может быть опасным для случайно обнаружившего его пьяницы. Сам он думал, что лучше всего раствор уничтожить. Я же легкомысленно высказал убеждение, что спирт можно отогнать и использовать. Сулемы в спирте было, вероятно, около 3 % (это был реактив на иприт). Мухамедов согласился со мной, и таким образом у меня появилась задача - отогнать спирт от сулемы.
Немедленно я собрал обычный перегонный прибор с холодильником Либиха и приступил к перегонке. Отогнав с поллитра, я проделал реакцию на ртуть. Монета сразу побелела. Значит, сулема летела так же, как и спирт. После второй перегонки этого поллитра я обнаружил на дне колбы рыхлый белый осадок, но ртуть в отгоне также легко открывалась. Я пошел домой, раздумывая, как поступить мне, чтобы отделить сулему. Я почти не спал две ночи, все обдумывая разные варианты. Осаждение сероводородом мне казалось неприемлемым. Наконец, мне пришла в голову одна мысль. А что, если я построю адсорбционный дефлегматор, т. е. просто буду вести перегонку через колонку, наполненную активным углем? Уголь достать было нетрудно. В институте всюду валялись старые противогазы с углем, были даже целые барабаны с углем. Придя в институт, я собрал соответствующий прибор и начал перегонку пробы раствора. К моему удивлению, в отгоне ртуть не открывалась. Я выпарил пол-литра отгона и попробовал в небольшом остатке открыть ртуть. Ее не было.
Теперь я считаю, что я сделал изобретение. Но в то время я был поглощен идеей очистки спирта, и больше ничем. Так это изобретение и до сих пор не зарегистрировано. Я начал перегонять основную массу спиртового раствора. Мухамедов удивлялся и сказал мне, что этот способ надо опубликовать и рассчитать теоретическое число тарелок в дефлегматоре (хроматографический дефлегматор).
В самый разгар работы, когда спирт перегонялся без дальнейших мер усовершенствования, я прохаживался около прибора в веселом настроении. Я никогда не был большим любителем выпивки. Просто было приятно решить научно-техническую задачу. Вдруг в лабораторию вошел совершенно неизвестный человек с фотоаппаратом. Я удивленно спросил его, что ему надо. Он отрекомендовался фоторепортером «Вечерней Москвы» и сразу же спросил меня, кто я такой и как это я в такой сложной обстановке в Москве занимаюсь научной работой.
На первый вопрос я ему ответил, он был вполне удовлетворен и затем спросил, над какой темой я работаю. Я как-то замялся с ответом, обдумывая, как лучше ему разъяснить вопрос. Но он, видя мое замешательство, истолковал его по-своему: «Впрочем, что я, чудак, спрашиваю и ученых в военное время, чем они занимаются». Таким образом, вопросы оказались законченными, и корреспондент попросил разрешения сфотографировать меня у аппарата (перегонной установки). Подошел Мухамедов, и мы оба были увековечены на фото на фоне перегонного аппарата. На следующий день (кажется, это был мой 40-й день рождения, 24 ноября) в газете на первой странице появилась фотография, зафиксировавшая мое научное достижение.
Я уже говорил, что мой сосед по комнате в общежитии аспирантов Тищенко каждодневно при встрече неуклонно сетовал, что я как химик не могу приготовить для него хотя бы немного «выпивки». Мне его стало даже жалко. Вспомнив его, я налил четвертинку из-под водки спиртом, полученным на своем приборе, и принес домой. Вечером явился ко мне Тищенко и снова пристал ко мне, чтобы я чего-либо дал ему для удовлетворения жажды. Я ему сказал, что могу налить ему рюмку, но я не ручаюсь, что после этого не будет неприятностей, объяснил ему действие яда и т. д. Но он сразу же побежал к себе и немедленно вернулся со стаканом. Я налил ему немного, развел водой и подал ему. Он тотчас же побежал к себе (у меня нечем было закусить) и через 3 минуты вернулся - «дай еще немного».
Я ему снова рассказал об ядовитых свойствах сулемы и прочее, но его ничем нельзя было пронять. Пока я готовился налить ему, он схватил всю четвертинку и побежал бегом домой. Через 10 минут он снова был у меня и сильно навеселе. Я ему серьезно стал разъяснять, что от такой большой дозы он непременно умрет через три дня, и нет ему никакого спасения. Но он к этому оказался совершенно равнодушным. Утром я еще лежал в кровати, он снова пришел ко мне и молил дать ему опохмелиться. Но у меня, слава Богу, ничего не было. Я не решился принести ему еще порцию и сам с тревогою ждал целую неделю - что с ним будет? Но ничего не произошло. Он был совершенно здоров. Так подтвердилась высокая эффективность очистки моим способом.
обстановка все усложнялась. Артиллерийская стрельба по утрам даже будила меня. Перспектива «бегства» из Москвы далеко не радовала. Меня мучила мысль, что в такой обстановке я ничего не делаю и не приношу никакой пользы. Мне думалось, что будет стыдно когда-нибудь отвечать на вопросы товарищей: где я был во время войны? И у меня созрело окончательное решение идти добровольцем в армию.
Я получил назначение в штаб формируемой в Москве 6-й армии на улице Разина. Там я получил назначение на должность старшего помощника начальника химического отдела армии. Через день штаб армии перебазировался в Царицыно (Ленинск). Мы жили там на казарменном положении в каком-то бараке. Я получил обмундирование, мало похожее на офицерское и лишь чуть отличавшееся от солдатского. Начались однообразные дни учебы. Больше всего было штабных учений на картах, хотя время от времени мы занимались и вне помещений.
Между тем быстро наступила зима, нанесло довольно много снегу, и, между прочим, нас стали тренировать в части лыжного спорта. Генералы, командовавшие тогда нашей армией (они сменялись), были в общем чудаковатыми и своеобразными людьми, и боевую подготовку планировали исходя из своих собственных вкусов. Впрочем, в армии существует непреложная система: не давать военнослужащим нисколько свободного времени для личных дел главным образом для того, чтобы у них не возникали ненужные мысли и намерения от ничегонеделания. Все должно быть расписано по минутам. Как известно, в армии не принято говорить о начальнике: «Он спит», а надо говорить: «Он отдыхает», имея в виду, что отдых предусмотрен распорядком дня. Мне, глубоко гражданскому человеку, вновь приходилось привыкать к этой системе.
Помню, вначале, когда я встал на лыжи, было трудно ходить по пересеченной местности. Но в Царицыне к этому пришлось скоро привыкнуть, и через какую-нибудь неделю упражнений я смело съезжал с высоких и крутых горок в парке. Штабные занятия, как всегда, вначале казались довольно скучными. Офицерам раздавались обычно крупномасштабные карты, которые можно было разрисовывать. Руководитель читал заранее составленный приказ дивизии полку, или даже корпусу: п. 1 - Сведения о противнике, проведения о своих войсках и т. д. Мы выполняли роль либо командиров полков, либо даже дивизий, а также руководителя спецслужб. Надо было на основе заслушанного приказа принять решение и оформить его в виде соответствующего документа (приказа), либо устно изложить в деталях это решение во всеуслышание. Строевых занятий, которые я никогда особенно не любил, было, в общем, не много, хотя нам всем было хорошо известно, что именно строевые занятия вырабатывают дисциплину и автоматичность при выполнении команд.
В то время, естественно, многого не хватало. Были серьезные недостатки и с обмундированием, и с оборудованием, да и подходящих людей для занятия специальных должностей недоставало. Все давно уже были мобилизованы. Бросалось, однако, в глаза, что в химических ротах, сформированных в различных дивизиях, положение иногда оказывалось совершенно различным. В одних - плохо, неукомплектованность, жалкое оборудование и материальное обеспечение. В других - несколько лучше. Однажды, однако, я попал в роту, состояние которой на общем фоне представлялось мне образцовым.
Я заинтересовался, в чем дело? Откуда они все достали? Выяснилось, что рота была сформирована из уголовников, вышедших из тюрем. Эти ребята оказались настолько инициативными и энергичными, что, пожалуй, все, что полагалось по штату, у них было. И командиры подобрались прекрасные, дисциплина была на высоте. Я побеседовал с каждым в отдельности и со всеми вместе и остался доволен. Но невольно возникло сомнение, как будут воевать эти бывшие уголовники? Устраиваться в любой обстановке они, несомненно, умели. Но как будет в бою? Со своими сомнениями я обратился к генералу Иванову. Он мне ответил: «Да, в гражданке с этим народом тяжело, но воевать они будут хорошо. Это же люди, в основном, отчаянные, привыкшие к различным перипетиям в жизни. Так что вы должны быть довольны, что подобрался такой народ».
Однажды ранней весной в воскресенье я, отпустив всех своих помощников обедать, сидел в отделе один и читал какую-то попавшуюся под руку книжку. Вдруг дверь открылась, и в комнату вошел важный чернявый человек с тремя ромбами. Я, естественно, встал и представился. Он спросил меня, где все работники отдела. Я доложил, что отпустил их обедать. Человек с тремя ромбами выразил некоторое неудовольствие, хотя и не сказал мне ничего. Он спросил, что я читаю. Я ответил, что случайно попавшуюся в руки книжку. Он далее спросил меня, имеются ли на сегодня у меня какие-либо задания. Я ответил, что все, что надлежало, мы выполнили в утренние часы. Он ушел.
Я не осмелился спросить, кто он такой, и только часа через два узнал, что это - новый командующий армией генерал Василий Иванович Чуйков. Тогда эта фамилия ничего особенного не говорила о себе. Мы узнали лишь, что он недавно вернулся из Китая, где был советником у Чан Кай Ши.
С назначением В.И.Чуйкова командармом у нас все переменилось. Новый командарм энергично взялся за обучение и сколачивание штаба. Начались штабные ученья, посыпались задания и приказы. С наступлением весны начались полевые учения в районах к югу от Тулы. Пришлось работать на полную катушку и мне, и моим помощникам. Затем мы перебазировались в Сталиногорск (теперь - Новомосковск) в район известного химического комбината. Здесь я сделал одну грубую ошибку, стоившую мне неприятностей. В одном из армейских учений с участием всех наших дивизий я, как и все, реагировал на приказы и распоряжения командарма соответствующими документами и распоряжениями. Все они, за исключением указаний частям, передававшихся по армейской связи, я сдавал начальнику штаба (вместо того, чтобы отдавать непосредственно командарму, которому я подчинялся).
Работал я много и думаю, что за 3 или 4 дня учений составлялась цельная папка. Получилось так, что начальник штаба не обращал никакого внимания на мою документацию и складывал в папку, даже не ознакомившись с нею. И вот разбор учения. В клубе Сталиногорского комбината собрались все командиры штабов армии и дивизий, командиры полков и отдельных частей. Чуйков подробно разобрал и покритиковал действия командиров соединений и частей, штабов и штаба армии. Когда он говорил о работе отдельных командиров, соответствующее лицо вставало и слушало стоя. Дошла очередь и до меня. К моему глубокому удивлению, он сказал, что за все дни учения я не написал ни одного документа, не сделал ни одного отчета, проявив себя полным лентяем. Выслушав такую оценку, я был потрясен и даже растерялся.
Как только закончился разбор, я пошел к начальнику штаба, спросил о том, докладывал ли он Чуйкову мою документацию. Он сказал, что в сутолоке он совершенно забыл об этом. Я взял у него всю папку с моими документами и отправился к В.И.Чуйкову. Я выложил перед ним все документы и доложил, что по мере развертывания учения я все их своевременно передавал начальнику штаба, а он мне признался, что в сутолоке забыл о них. Чуйков спросил меня, почему я не передавал документы ему лично, поскольку я ему непосредственно подчинен. Я ответил, что не хотел его беспокоить во время напряженной работы. Он забрал у меня всю папку и отпустил меня. Я же, пережив неприятность при разборе, еще более расстроился, полагая, что Чуйков будет ко мне теперь особенно придираться, раз он назвал меня лентяем.
Но дело приняло иной оборот. На другой день в том же клубе Химического комбината состоялось заключительное собрание всего командного состава армии (старшего). Снова выступил с речью В.И.Чуйков, говоривший о преодолении недостатков штабной работы и о других задачах соединений армии. В конце, к моему удивлению и тревоге, он назвал мою фамилию. Я вскочил. Василий Иванович сказал, что вчера на разборе он дал мне нелестный отзыв как штабному работнику. Но, познакомившись с проделанной химическим отделом под моим руководством работой, он находит документацию вполне хорошей и считает, что данная мне вчера оценка была ошибочной и он извиняется (да!) передо мной за сказанное без оснований. За свою долгую армейскую службу я видывал многих начальников, виднейших генералов, знал, что большинство их имели гонор и никогда бы в подобных случаях не пошли на извинение. Я понял, что есть в армии и такие генералы, для которых справедливость выше гонора, только такие способны брать публично свои слова обратно, несмотря на высокое положение и авторитет.