После того, очень отрадного моему авторскому самолюбию, обилия комментов к посту о «Трехгрошовой опере», к этому посту их должно не быть вовсе. Ну, маятник качнется влево, качнувшись вправо. Может, этот пост и вообще не нужно писать, но я обещала - в ответ на подарок: билеты на недавнюю премьеру в Ленкоме.
Об этом театре мне как-то не хочется писать дурно. Тут и иллюзии молодости, и какие-то личные сюжеты, и безответственная любовь (в смысле, неподсудная и неподотчетная:)). К тому же - никуда не деть то сострадание, которое накатывает при мысли обо всех потерях этого театра, потерях, которые задают новую точку отсчета в истории предприятия по имени Ленком. - Идти было немного боязно. Знаю я эту ленкомовскую эстетику («Ваше сиятельство, ох, знаем мы, какие там бывают кляксы (С)»). Танцы, игривые (если мягко сказать) намеки и жесты, прямые политические отсылки, тяготение к попсе с претензией на интеллектуальность (хотя мне - отчего-то! - последнее в Ленкоме всегда видится ярче первого. Особенности восприятия, верно). - И когда в сцене в сумасшедшем доме вместо прописанного у Ибсена коронования героя (кульминации сюжета о жажде стать властелином) были талантливо озвучены замечательным И. Агаповым слова про государство-клетку, сорвавшие прогнозируемую овацию, я как-то даже выдохнула: ну все, про политику высказались, можно дальше о вечном.
…Парадоксальным образом (ведь в сюжете речь идет о молодом человеке) это спектакль - припоминание (страшно сказать, но так и вертится слово «реквием»). В нем бусинами по шелку нанизаны фирменные захаровские детали - самоцитаты разной степени узнаваемости (мюнхгаузеновский выстрел в небо, с которого у Пер Гюнта падает рыба, а не жареная птица; свадебный стол «Поминальной молитвы», норвежский язык (привет французскому в «Фигаро»); даворский дед, подмигивающий Королю «Обыкновенного чуда», Озе А. Захаровой, за движениями которой так и представляется мысленному взору И. Чурикова (… … …); сам опыт спектакля-цитаты - отсылка к «Мистификации»?; косуха Пер Гюнта, в которую - не курточка ли Тиля превратилась? - список можно было бы продолжать, думаю. Это то, что на поверхности). С одной стороны, оно конечно, как в том анекдоте, есть подозрение, что «всегда получаются танки». С другой - прием слишком навязчив и одновременно тонок, чтобы быть случайностью (собственно, об этом предупреждает и М. Захаров в авторском предисловии). Но в моем образном сознании это все приобрело сходство с музыкальной кодой, которая собирает и перебирает уже прозвучавшие аккорды, темы и вариации, венчая их, подводя им итог.
Удивительно, но Захаров из всей григовской музыки использовал только песню Сольвейг. Удивительно при обычной для Захарова любви к музыке, к озвучиванию театрального сюжета. - Нет, в этом спектакле музыка не рвется на первый план. Она - скорее рама, обрамляющая картину, те пяльцы, на которые натянут холст, - и ломкими, вышивающими движениями пляшут по нему герои и героини. Но мне кажется - или изменился самый рисунок пляски, ставшей более камерной, более пластичной, более индивидуальной? Если прежде танец был равен у Захарова эмоции, крику, плачу, то сейчас он показался мне равным реплике, слову-жесту. Нет, это не биомеханика и не балет, это просто еще одна способность театра раскрыть персонажа. В конце концов, так ли значимо то, какая часть тела участвует в жесте - рот ли, рука ли, туловище, коли через жест рождается цельный образ (танцующие движения Озе или пляска Анитры, кувырки троллей или слепое прикосновение Сольвейг)… При этом эта продуманная, раскованная пластика современного балета становится (ИМХО) одним из ключевых способов создать из мощной эпической истории, какой она была у Ибсена (мама дорогая, пять актов!), емкую притчу о…
Притча - наиболее верное обозначение жанра для ленкомовского «Пер Гюнта». Аскетические декорации (всегда в Ленкоме сильные - и остающиеся сильными и поныне), черно-белая гамма костюмов (только в африканских сценах взорвавшаяся красной краской), схематизм персонажей, эмблематичность сюжетных перипетий, путающие собственную гендерную принадлежность сельчане и сельчанки (до чего же хорошо работают там ребятки, которые язык не поворачивается назвать массовкой) - весь этот слаженный механизм на едином дыхании движется к финальной иконической картине: усталый мужчина у ног прождавшей его всю жизнь прекрасной женщины. Ну и Пуговичник, оглашающий пуант притчи, которой, вероятно, и не был бы нужен, не требуй его, как и причудливого символа, жанр.
То, что у Ибсена мерцает в подтексте, для Захарова становится самим текстом, посвященным главному герою. Блудный сын, шутящий с чертями Фауст, отмоленный Маргаритой, кочующий по свету Одиссей, длящий бесконечную жизнь разлуку с Пенелопой, - это все прямые предшественники озорника и прожектера Пера Гюнта. И, думается, Захарову было бы с ним скучновато, если бы в нем меньше всего было намешано. Но, говоря о главном герое, я имела в виду не просто заглавного персонажа пьесы. - Главный герой театра Захарова - весельчак, фантазер, волшебник, бунтарь, варвар и еретик, пылающий художник, безумец, вызывающий на бой мироздание (другие соперники ему, как известно, неинтересны), взрывающий обыденный мирок обычных людей, ненавистных ему своей прагматичностью и вписанностью в ландшафт. Именно его - своего, излюбленного - увидел Мастер в Пере Гюнте. В горинских пьесах этот герой был сильнее мира, как бы трагически ни заканчивалась история. Хотя все слышнее в нем начинали звучать ноты сомнений и даже - о мой бог - раскаяния… Вызов миру, вызов Богу переворачивал не мироздание, а - самого героя. И, вероятно, тема вины за сбывшееся и несбывшееся, за невостребованный талант или же за бесталанность - наиболее ярко, многоголосым органом, вырвалась наружу в Пере Гюнте.
Я не видела Шагина ни в «Стилягах», ни где еще. Оттого, слава Богу, мне не с чем сравнивать. И мне кажется, что он - попал. По-мюнхгаузеновски, по-тилевски, и даже отчасти по-треплевски. Живой, смелый, озорной, нежный, отважный, пластично-музыкальный - он настоящий захаровский Пер Гюнт, младший в череде героев, но, безусловно, талантливый, ограничный, достойный. (То, как слезы стоят у него в глазах в финале, и как стесняется он букетов на поклонах, - это, ей-ей, дорогого стоит. Пусть бы подольше таким вот остался, а?...) А как он разводит турусы на колесах? Или торгуется с Пуговичником? Как учится просить прощения? Нет, подлинный - Герой. Такой, которому сочувствуешь, несмотря на всех соблазненных им женщин и убитых мужчин, на материнское проклятие и сделки с совестью, на запредельный уровень претензий и неумение держать ответ.
И вот тут меня начинают мучить вопросы, которые как-то прежде в голову не приходили. Может, кто из знатоков зарубежки подскажет. Вот Пер Гюнт, враль и нахал, которого Пуговичник предлагает отправить в переплавку сразу же, еще до того, как прольется первая кровь (в данном случае, девическая). Потом будет еще несколько попыток, каждая из которых могла бы предупредить очередное преступление, очередное падение героя, спаси его жертву. - Но Пер Гюнт, сякой-такой, рвется дальше, он же максималист, ему все или ничего… Кажется, самый Пуговичник заражается его энергией заблуждения. И именно за эту его энергию и страсть, за жажду бытия, за удаль и фантазию полюбила его вечная Сольвейг. Будь он другим - ждала бы его, выплакала бы глаза? Вернее, так - другого, обыкновенного, непреступного, негероя - отмолила бы, благословила бы?... Отправдывается ли жизнь искусством?... Так в чем же мораль-то? Нужна ли она вообще - или пусть неразгаданной синей птицей, сказочным норвежским оленем мчится в пропасть, веря, что - полетит?...