- Жил когда-то господин Обермейер, - Ханна задула яркий масляный светильник, и он немедленно закоптил на всю детскую комнату жженой пенькой. - Жил-был господин Обермейер, и служил он писарем при городской ратуше. У писаря, как водится, дел было невпроворот - он писал и писал целый день. Записывал указы бургомистра, и решения городского суда, и расходы городской казны. Отмечал в толстых городских книгах, кто родился, кто женился, а кто умер. Вел летописи всем событиям, и события в городе, не торопясь, шли своим чередом, а писарь наш все писал, писал и писал.
Выглядел он довольно необычно. Ученые люди называли его альбиносом, что значит "белый человек". И был он весь бел, как мел. Были у него белые, как у глубокого старика, волосы и такие же белые густые брови. А глаза у него были розовые, как у новорожденного крольчонка. А кожа белая и слегка прозрачная, как у тритона, так что господин Обермейер, взглянув после обеда на свой живот, мог увидеть, как темное пиво переливается сверху вниз.
А одевался наш господин Обермейер всегда в черное. Было у него черное-пречерное пальто и черная-пречерная шляпа, и черные ботинки, и черный сюртук, и черные кюлоты, и даже самая исподняя рубаха - и та была черной.
А работал он в темном подвале городской ратуши, куда почти не попадает дневного света, именно там он строчил тонким пером в толстых книгах, обтянутых козьей кожей и обитых заклепками, как у сундука. Не раз предлагали ему, уважаемому городскому писарю, комнаты высокие и светлые, но всегда отказывался он, утверждая, что в темноте книги хранятся не в пример лучше, а сам он прекрасно видит при свете свечи.
Был господин Обермейер был человеком настолько нелюдимым и незаметным, что большинство жителей и не догадывались о его существовании, а другие считали его не более чем легендой, вроде белой нагой девицы ростом с мельницу, являющейся старику-пастору после осенних возлияний.
Те, кому посчастливилось узнать его, говорили, будто все из-за того, что господин Обермейер стесняется своей прозрачной белой кожи, и седых с детства волос, и красных, будто воспаленных, глаз. И немудрено - всякий раз, наш писарь поднимался из своего подземелья и навещал, скажем, молочника или мясника, ему случалось напугать какую-нибудь чувствительную горожанку. Поэтому выходить он старался как можно реже, и в подвал ратуши то и дело спускались посыльные со всякой снедью.
Но что правда то правда - никто и никогда не видел господина Обермейера после наступления темноты. Разные ходили слухи - одни говорили, что на ночь он ложится в деревянный ящик, будто заводная кукла и лежит там, как мертвый. Другие утверждали, что на ночь он крепко привязывает себя цепью к большому кольцу в подвальной стене, ибо превращается в дикое и необузданное чудовище.
- А я знаю, а я знаю! - у маленькой Ракели под слабым светом ночной свечи глаза светятся, как у кошки.
- Тише, Ракель, я тоже знаю! Не мешай слушать, - детский отрывистый басок Ганса из другого угла комнаты.
- И никто-никто не догадывался, - Ханна тронула свечку и теперь следила за широкими качающимися полосами света. - Никто не знал: ни молочник, ни мясник, ни пекарь, ни даже сам бургомистр, что господин Обермейер ночью превращается...
- В дракона! - торжествующе и тонко кричит Ракель.
- Именно так! Господин Обермейер каждую ночь, как только на город и на окружающие его холмы с виноградниками ложилась тьма, превращался в самого настоящего дракона, - негромко продолжала Ханна. - А поскольку он был, как мы знаем, "белым человеком", то и превращался он в белого, как снег, дракона.
- И очень этого стеснялся!
- Ведь все драконы, как известно, черны, как смоль, как обгорелое бревно, как печная сажа. И плывут они черными невидимыми тенями по ночному черному небу, заслоняя звезды. А наш господин Обермейер оказался единственным в округе белым драконом. И крайне этого стеснялся, точно также, как и своего человеческого обличия.
И потому, превратившись, немедленно вываливался с головы до кончика хвоста в черной саже, которую хранил в винной бочке в одной из подвальных комнат городской ратуши. А вывалявшись хорошенько, отворял полукруглое подвальное оконце и взмывал вверх, над ратушей, над городом, над холмами с виноградниками, черный, как смоль, черный, как обгорелое бревно, и звезды мигали и гасли, когда он заслонял их своей драконьей тушей. Он догонял летящую клином, подобно журавлям, драконью стаю, а снизу говорили: черные тучи плывут чередой, бывать дождю!
Драконы нежились в серебряном лунном свете; они охотились за падающими звездами, как коты за мышами, они грохотали громом и пускали длинные и мохнатые, как морковки, огненные молнии, а снизу говорили: идет сухая гроза.
А налетавшись, господин Обермейер, всегда возвращался в свой подвал, ровно за час до восхода солнца. Возвращался и ложился в жесткую постель, которую устроил в одной из комнат. И каждое утро просыпался в своей постели, и простыни его были угольно-черными, а сажа с крыльев превращалась в черный сюртук, черные шаровары или же черное исподнее платье. Господин Обермейер снимал с себя новоявленное белье и прятал его в большой сундук, один из тех, что предназначались для будущих летописей и сводок расходов. А когда костюмов в сундуке оказывалось слишком много, он собирал их в мешок и отправлял в соседнюю страну, не забыв приписать: "Драконьи шкуры. На благотворительность."
- Не забудь рассказать про Зельду!
Ханна подоткнула одеяло у спящей Ракель. А Ганс лежит тихо, как мышка, с закрытыми глазами: не спит, слушает. Что ж, надо закончить историю, как полагается.
- Возле ратуши стояла старинная пекарня. Говорили, что она стояла там всегда, возникла еще до того, как построили ратушу, еще до того, как на этом месте вырос город. А пекли там темный крестьянский хлеб и белые круглые плюшки, и хрустящие рогалики, и сладкое печенье, и огромные пироги с соленым сыром. А у пекаря была дочь по имени Зельда, не красавица и не дурнушка, а только каждый, кто ее видел, думал, будто она сама только вышла из печи, пухлая да румяная.
Еще девочкой отправлял ее пекарь относить господину Обермейеру полную корзину свежих хлебов. Зельда совершенно не пугалась странного вида городского писаря. Иногда она оставалась и перелистывала тяжелые страницы, исписанные мелким почерком. Она не знала грамоты, и просила писаря нарисовать ей что-нибудь, чтобы было понятно, о чем он пишет. Писарь был человек серьезный, да и в тех казенных записях совсем не полагалось картинок, а может, он просто не умел рисовать, и тогда Зельда сама брала его перо и начинала обводить заглавные буквы, превращая их в сложные, похожие на восточные, узоры. Обводила и напевала - про толстых зимних синиц, наевшихся хлебных крошек, про летних журавлей, которые по утрам будят весь город своими криками.
Так выросла Зельда и совершенно уже привыкла к странному писарю. А однажды случилось, что отнеся поутру корзину со свежими хлебами, совершенно забыла забрать ее обратно и вспомнила об этом только вечером. И тихонько, стараясь не скрипеть ступенями, спустилась в подвал ратуши, легко открыла дверь в залу, где оставила было корзину, да так и замерла: посреди комнаты, с трудом в ней помещаясь, стоял белоснежный, величественный, будто лебедь с городского пруда, дракон. Дракон, не замечая ее, прыгнул в деревянную бочку, стоявшую посреди комнаты; сложился туда весь, как китайская бумажная фигурка, а затем вылетел наружу чернющим, как подгорелая хлебная корка. Зельда дождалась, пока дракон вылетит в окно, затем схватила свою корзину и стремглав побежала домой.
На следующий день она забрала корзину вовремя, но вечером, изнемогая от люопытства, заявила отцу, что забыла взять плату с господина Обермейера и опять, стараясь не греметь ступенями, спустилась в заветный подвал.
В этот раз ей посчастливилось увидеть все от начала до конца: она убедилась в том, что белый дракон ей не приснился. Снова стояла она, как завороженная, дивясь невиданному чуду.
А на следующий день Зельда приготовила крепкую веревку, какой извозчики привязывают лошадей, и встала подле окна. И как дракон вылетел из раскрытых створок, быстро накинула веревку ему на шею и сама вспрыгнула ему на загривок. Дракон взвился прямо в небо, стараясь сбросить непрошеного седока, но Зельда запела громко - те самые песни, что напевала в детстве, разрисовывая буквы в книгах у писаря.
Ей почти не было страшно - она крепко держалась за веревку. Она видела весь город с высоты - темный, будто нацарапанный камнем на угольной доске, а фонари светились слабыми точками, как светляки на поле.
А наутро предстал перед ней господин Обермейер, белый, как лунь, в своем неизменном черном костюме и с красными глазами. А Зельда подошла и поцеловала его.
Свадьбу сыграли тихую: со стороны господина Обермейера не было никаких гостей, а пекарь, недовольный выбором дочери, не стал устраивать пышных празднеств. Жених на свадьбе был в черном и категорически противился тому, чтоб невеста обручалась, как полагается, в белом платье. Зельда не стала упрямиться, хотя и мечтала о белом, легком, как пена, кружевном платье. "Что ж,"- благоразумно решила она, - "раз мне не досталось белой розы, то пусть достанется красная." Господин Обермейер распорядился принести штуку красного шелка, но посыльный, обойдя весь город, вернулся только к вечеру и, не найдя ни в одной лавке красных шелков, принес взамен чудный, гладкий, мягчайший китайский шелк цвета терракоты. Что ж, снова решила Зельда, чему быть, тому не миновать, - и шла к венцу, благоухая шелками цвета терракоты, с таким длинным роскошным шлейфом, какому могла позавидовать сама принцесса. Фата у невесты все же осталась белой - здесь вмешался сам пекарь, и господину Обермейеру, в свою очередь, пришлось смириться.
После свадьбы Зельда настояла на том, чтобы писарь перебрался жить из своего глубокого подземелья; они поселились в стоящем обособленно доме на окраине города. Дом был обнесен высоким деревянным забором, а окна были всегда завешены плотными черными занавесками, так что никто не не мог сказать, что за этими окнами происходит.
Так прошло шесть лет, и жили они в мире и довольствии, и Зельда верно хранила тайну своего супруга, а по ночам они вместе облетали
Верхний Город - так она называла башенки на крышах, в которых спят дети, а иногда живут пришлые бродяги и тролли.
Но однажды случилось несчастье - от упавшей свечи загорелись городские книги, те самые, что хранились в подвале у писаря. Лишь малая часть архива лежала в сундуках, до которых не успел добраться огонь; большая же часть хранилась на специальных полках, строго разделенных по алфавиту; огонь быстро обуял как сухую бумагу, так и сухое дерево. Господин Обермейер самоотверженно бросился спасать ценные книги, но не тут-то было: огонь бушевал все сильнее и сильнее.
К тому времени, как прибыли пожарные, половина архива успела сгореть дотла. Вторую же половину господину Обермейеру удалось спасти, но какой ценой! Когда Зельда увидала его, то ахнула: писарь был черен, как арап, с ног до головы и до самых кончиков волос. А руки его обгорели до самых плеч - ведь он таскал драгоценные записи из огня голыми руками.
Долго мыла его Зельда в семи водах, терла уксусом и солью, поливала маслами и снова терла, но въевшаяся чернота не смылась ни на йоту.
А когда наступила ночь, обернулся господин Обермейер, как обычно, драконом, да только превратился не в белого, а сразу в черного дракона. И его обгорелые руки стали черными, кожистыми, как у летучей мыши, крыльями.
А на следующее утро в положенный час возвратился дракон, но напрасно ждала Зельда - дракон так и не превратился обратно в ее возлюбленного.
Заперла его Зельда в конюшне, а коней вывела и едва успокоила, так кони напугались дракона.
На следующую ночь выпустила Зельда дракона, помахал он ей крылом, хотел было проститься с любимой женой, но будучи драконом, совсем не мог говорить по-человечески. Обняла Зельда дракона, взмыл он в небо и пропал навсегда. Видать, улетел туда, где водятся настоящие, никогда не бывавшие писарями, драконы.
Ханна глянула в сколотое зеркало - сейчас она видела ясно, как днем. На нее смотрела миловидная голубоглазая женщина - глаза достались ей от матери. Она распустила волосы, волосы пахли луком - она всегда красила их луковой шелухой.
Ханна закружилась в широком платье цвета терракоты - в углу стоял целый сундук этих платьев, оставшийся еще с досвадебных времен. Папа после полетов всегда снимал с себя черный костюм, а она - шелковое терракотовое платье. А после рождения детей сначала было не до полетов, а потом Ханна поняла, что совсем почти перестала превращаться. И даже не знала, жалеть ли об этом или, наоборот, радоваться - теперь не надо было объяснить, куда она исчезает на ночь, и можно было снять с окон потрепанные черные занавески. Только вот продолжала видеть по ночам ясно, как кошка, и поначалу трудно было уснуть, но потом она привыкла спать ночью.
Ханна поплотнее укрыла Ганса - он совсем разметался во сне. Ему уже скоро тринадцать - уже начинают во сне прорезаться крылья.