Воображение - величайший инструмент, данный человеку эволюцией.
Вот, я перемещаюсь в 1944 год, в Германию. И кто мне помешает?
Вж-жу-ухх!
Концлагерь. Пусть будет Бухенвальд, хотя я не знаю точно. Оглядываюсь: проволока колючая. С частыми такими колючками, между ними ладонью не ухватишься, даже детской ладошкой - в наше время так уже не стараются, чтобы сделать из банальной металлической веревочки настоящий прибор для терзания плоти. Хорошо, что нацисты не придумали «егозу» - вот это был бы настоящий швах.
За спиной у меня - открытое пространство, плац. Кусок луга, безнадежно вытоптанный, с чахлыми пучками травы. Лужи человеческого дерьма повсюду: здесь дизентерия, и не все успевают до дощатого толчка. Вонь, тысячи изможденных до состояния скелетов людей в одинаковых полосатых робах, с номерами на груди. И я - среди них. Мне сложно: воображения не хватает, чтобы не выделяться. Представить меня, такого вот здорового, такого вот типичного «страшного русского», которому впору верхом на медведе - и вдруг ходячим скелетом?
Но - напрягаюсь - и вот он я, среди них. Среди скелетов, каждый из которых все еще пытается остаться человеком.
Но вот из многотысячного ряда измученных скелетов, которым недостает сил поднять даже голову лишний раз, выходит вперед человек. Он выглядит именно как человек. Та же полосатая роба, тот же номер на груди, та же полосатая шапочка на тщательно оголенной - чтобы тифозные вши не плодились - голове. Но на руке его - белая повязка с надписью «КАРО». Надпись - плотной вышивкой, зеленой ниткой. Вот он - настоящий человек. Он выглядит, как настоящий человек. Он не заходится кашлем каждую минуту, его мышцы еще бугрят полосатую робу, а не обвисли беспомощными нитями вдоль костей. Его глаза смотрят на остальных свысока, пропиливая пространство лучами неоспоримого превосходства. В руке его - дубинка. Кусок крепкого дерева, для убедительности обмотанный той же опостылевшей колючей проволокой.
- Скелеты, по порядку номеров рассчитайсь! - командует настоящий человек.
- Первый, второй, третий... - несется волна по длинному ряду полосато-костяных фигур с тусклыми глазами.
Очередь доходит до меня, и я с удивлением понимаю: у меня нет сил, чтобы гордо вскинуть голову и вытянуться в привычной строевой стойке. У меня ни на что нет сил: я - такой же скелет, как и остальные.
И я завидую и ненавижу этого могучего, крепкого заключенного с дубинкой. Потому что он здоров, у него много сил в руках и ногах. Его шея не клонится книзу - не от страха, не от почтения, а потому, что голову тяжело держать прямо - и в каждом его движении неоспоримая власть. И еще - у него есть дубинка. Полосатые робы многих в этом строю изорваны на спине его колючей дубинкой.
Я знаю, что когда-то он был такой же, как и все. Мало того: он был в самой жалкой касте заключенных. Его фамилия - Коганович, и он - польский еврей. Причем, коммунист, сочувствовавший Сталину: его поймали, когда он переходил границу недалеко от Бреста. Ему давно пора было бы стать удобрением в клумбах у здания администрации лагеря, но вот - он цветущ, здоров, а мы все медленно умираем.
Он - ходячее воплощение несправедливости человеческого бытия. И за это я его ненавижу.
- Сорок четвертый, - говорю я. Губы шевелятся с трудом. Ссохлись. Воды - одно ведро на сорок четыре человека. Остальное - как дождик накапает. - Восемнадцатый барак расчет закончил.
Капо Коганович удовлетворенно кивает. В его бараке все на месте, никто не умер за ночь, а значит, для него продолжается беззаботная жизнь в огороженной конурке у двери барака, где стоит настоящая пружинная койка, на которой лежит настоящий набивной матрац, и есть печка-буржуйка, и есть чайник, и шкафчик с запасом барахла и еды, и мешочек с эрзац-кофе, и даже сахар и сигареты.
У нас, живущих в бараке - существующих в качестве условно живых! - ничего этого в помине нет. Скудная пайка из хлеба пополам со жмыхом и баланда - вода, в которой на одно ведро сварено лошадиное копыто и горсть риса. И еще одно ведро - на попить. И двадцать квадратных метров на сорок четыре человека...
Кто-то когда-то ткнул пальцем в Когановича и сказал: «Вот он будет над вами старшим!».
Коганович наверняка уже готовился умереть в газовой камере - с таким-то набором грехов против национал-социализма! Но слепой случай разом поставил его надо всеми нами. И вот, он - капо, он здесь и сейчас власть, даже пострашнее эсэсовцев: к нам они суются нечасто, а вот Коганович с нами круглосуточно.
Я его ненавижу, но порой мне его жаль. Ему приходится быть сволочью, просто чтобы не вернуться в наши ряды, чтобы не стать одним из «скелетов» - в этом случае, он будет первым кандидатом на уничтожение и превращение в удобрение для комендантского палисадничка.
- Восемнадцатый барак! - хрипло металлизирует воздух мегафон в руках лагерфюрера.
Коганович лихо, по-военному, исполняет «кругом», от усердия даже стукнув каблуками добротных сапог. Вытягивается в струнку. Если бы капо позволялось, он бы и руку вскинул в нацистском «хайле». И это не игра, не показуха - он это делает искренне. Он верит в свою правоту.
- Шесть человек на разгрузку трупов! - командует лагерфюрер.
Капо Коганович назначает пятерых одним лишь мановением своей колючей булавы. Шестой взмах дубинки падает на меня.
- Не пойду, - тихо, но упрямо говорю я и стараюсь поднять голову. Получается медленно, да и голова все еще склонена - только глаза уставились на Когановича. Получилось эффектно: суровый и непреклонный, «бойцовский» - вот любимое нацистское словечко! - взгляд исподлобья.
- Пойдешь, - уверенно говорит капо. - Даже если вдруг не хочется. Ты здесь никто, помнишь?
- Я не пойду, - повторяю я.
- Пойдешь, - снова говорит капо, и колючая булава, описывая полукруг, обрушивается на мою руку чуть ниже плеча. Не сильно - мне ведь еще работать - но больно. Колючки распахивают вялую кожу, словно борона. Я с отстраненным удивлением понимаю, что почти не чувствую боли. Смотрю на лохмотья полосатой ткани, с которыми переплелись лоскуты еще живой кожи, смотрю, как они медленно напитываются вялой, голодной кровью - и мне почти не больно. Я как будто и не здесь.
Впрочем, не забудем: я и впрямь, не здесь. В смысле, не там. Это ведь все - игра воображения...
- Коганович, скотина, уймись, - говорит оскорбительно, но мягко, почти ласково, Майер. Тоже еврей, тоже коммунист, но в отличие от сельского барышника Когановича, самый настоящий городской врач, хирург. Один из лучших хирургов в Данциге, бывшем Гданьске. Он сегодня на перекличке - сорок первый, стоит за два «скелета» от меня. - Или забыл, как в сорок первом так же стоял в строю? Или забыл, как скулил, чтобы только тебя не в Аушвиц, а сюда? Как сапог лизал, помнишь? Экий ты поц, Коганович...
Слова Майера ложатся на плоть Когановича раскаленными печатями, прожигают его сквозь одежду, сквозь кожу, сквозь мышцы и кости - метят в сердце, в душу.
Но - бесполезно. Коганович уже задубел. Он уже не человек, он - надпись «КАРО» на повязке, а все остальное вокруг повязки, все его руки, ноги, органы, цепкие внимательные глазки, налитые упругим мясом плечи, его голова - это все уже просто служебный инвентарь при злой повязке, при безжалостной надписи, вышитой зелеными нитками на беленой тряпке крапивного полотна...
Майера не тронут: он хирург. Хирурги умирают последними: это постановление уже четыре года плещется от лагеря к лагерю. Врачи - неприкасаемый ресурс. В очереди к газовой камере они стоят за спиной всех капо, и даже некоторых эсэсовцев. За это доктор Майер должен был бы сказать спасибо доктору Менгеле: Менгеле ценил специалистов, невзирая на расы и партийную принадлежность.
Коганович пальцем не смел тронуть Майера. А меня - мог.
Снова удар его жадной до крови биты. Смешно, современники? Вы, люди двадцать первого века, дети Интернета, двачеры, хрячеры, анонимусы, кащениты или кто там еще, кому весело наблюдать, как люди страдают? Вы, лично вы... Вы хотя бы примеряли все это на себя?! Нет? Тогда вы просто мясо. Что бы вокруг вас ни происходило, для вас один критерий: смешно - не смешно.
Коганович содрал с меня еще пару квадратных дециметров кожи. Майеру придется расплетать, где моя плоть, а где ткань полосатой робы. И не в лазарете - в бараке. Вместо скальпеля - наскобленный на донышке керамической миски гвоздь. Вместо пинцета - пальцы. Вместо анестезии - удар кулаком между шеей и черепом. Вместо софитов над операционным полем - свеча, слепленная из какого-то жира, но из какого? Периодически свеча воняет горелым человеческим трупом...
Такой вот страх воображения. Такой вот капо.
Помните? Это ведь всего лишь игра воображения, верно?
Ключевое слово: капо. KAPO. Коллаборационист (мягко и расплывчато). Я несу это слово в своем воображении. Я убегаю из Бухенвальда единственным доступным мне способом: я воображаю, что я не тогда, что я сейчас, в своем настоящем, внутри России, внутри Европы, внутри человечества...
...которое, кажется, ничему не научилось с тех времен...