Очевидно, что экономические науки и социология делают каждый год большой прогресс. Но, вероятно, самый важный из всех вопросов находится все еще в неясности. Как запад стал тем, чем он есть-как возникло благосостояние запада?
Процесс возникновения благосостояния для экономиста является относительно бесспорным. Следующая причинная цепочка событий окажется простой: технический прогресс означает повышенную продуктивность. И повышенная продуктивность означает растущее общественное благосостояние. Однако если все так просто, то почему этот процесс продолжался тогда столь долго? И почему другие регионы (не Западная Европа) и культуры не применили таким же образом эту простую причинно-следственную цепочку? Как мы знаем, Китай, Индия и арабские нации вплоть до ранней современности были ключевыми в науке и технике и имели в соответствии с этим богатую культуру и цивилизацию. Почему они этот прошлый технический прогресс не смогли использовать? Почему они не только относительно, но и абсолютно отстали?
Чем проще теоретическая декларация развития дана в учебниках, тем труднее такую декларацию исторически подтверждать. Поэтому историки экономики используют чаще всего все еще старую модель восходящей буржуазии. Конечно же, эта концепция, восходит, еще к Карлу Марксу, причем является относительно бесспорным тот факт, что она все еще является, к удивлению, центральной догмой в том числе и у немарксистских историков. Маркс и Энгельс провозгласили в «Коммунистическом манифесте» (1848 г.), что вследствие открытия Америки и других новых морских путей монополистическая система производства, защищенная (от конкуренции-ВП) гильдиями и ремесленными цехами, не могла более удовлетворять потребности новых растущих рынков раннего Нового Времени, и что поднимающая голову буржуазия смела со своего пути монополистические гильдии.
Кажется столь простым то, что монополистическая система более не удовлетворяет растущие рынки и поэтому будет сметена восходящей буржуазией. Эта модель была получена еще Вернером Зомбартом, но она, собственно, более с тех пор критически не обсуждалась (по крайней мере в Германии). Экономическая теория ФРГ пришла именно к последнему слову (выисторизовалась, enthistorisiert), похоже, как и вся теория немецкого общества, и совсем расположилась на высоком абстрактном уровне. Тогда на этом высоком уровне абстрактные модели настолько интенсивно будут абстрагироваться от общественной реальности, что реальная история общества сможет стать квазипринудительно не более, чем противоположностью теоретическим анализам.
Политическая экономика стала сегодня американской наукой, как совершенно правильно отметил Михель Бод (Michel Beaud). Причем очень многие из ключевых современных американских авторов сторонятся обоих тоталитаризмов из Европы. В частности, относительно Германии, оставляют чувствительные белые места. (М. Beaud, S. 4).
Поэтому не является никаким чудом то, что спор по принципиальным вопросам истории экономики между тем имеет место именно в США. Там такие авторы, как Дуглас Норт[1] и Роберт П. Томас (The rise of the Western World («Восход западного мира»)), Натан Розенберг и Л.Э.Бирджелл (L. E. Birdzell (How the West Grew Rich («Как выросло богатство Запада»)) предприняли новые и многоучитывающие эксперименты для того, чтобы исторически управдоподобить подъем запада. Давайте просмотрим, какие модели выставляются в этих двух учениях.
Дуглас Норт, который, само собой разумеется, придерживается концепции медленного технического прогресса, объясняет подъем западного мира улучшением способа организации общества. Собственный рост экономики возникает из-за: технологических улучшений, капиталовложений в образование, широкомасштабного производства (economies of scale), накопления капитала и рыночной конкуренции. Однако Норт спрашивает: «Мы остались удивленными: если все, что нужно для экономического роста-это инвестиции, то почему же некоторые общества упустили желаемый результат?» (2). Норт тут же утверждает, что все эти факторы не являются предпосылками увеличения, но лишь отражают это увеличение.
Для него решающей является эффективная организация экономики и хозяйства. Он при этом спрашивает прежде всего о «стимулах», которые побуждают индивидов проявлять желаемую активность. И он далее спрашивает: какой механизм приводит в соответствие индивидуальную пользу и общественную? (с.2). Расхождение между общественной и частной пользой значит для него, что кто-то третий, нарушая закон, извлекает пользу или должен приводить к нарушению закона собственности. Такое расхождение выходит на поверхность, если законы собственности имеют неограниченную силу («... whenever properly rights are poorly defined»,p.3, лучше перевести как «всякий раз когда законы собственности плохо определены», с точки зрения переводчика). Норт при этом думает сначала об умственном авторском праве на изобретения и разъясняет, что технологические инновации, которые часто стимулированы конкуренцией стоимости, вероятно, гораздо ранее могут реализовываться, если имеется лучшая защита патента. Он теряется в догадках, почему права собственности первоначально не защищались, а позже все же были в конце концов взяты под защиту, и предполагает определенную взаимосвязь между преимуществами развития прав собственности и стоимостью учреждения необходимых для этого общественных институтов (стр. 8). Именно, он предполагает, что соответствующие имущественному праву институты приобретают ценность с точки зрения общества лишь на определенной стадии развития экономики и, прежде всего, рынка. И поэтому верит, что развитие институтов, соответствующих рыночному праву (eigentumsrechtlichen) зависит прежде всего от такого важного фактора, как роста численности населения.
Экономическое развитие начинается для Норта в XI и XII столетиях. Он исходит из того, что общественная организационная форма феодализма в предыдущий период, в эпоху господства насилия, тоже заботилась в некоторой мере о безопасности. Но впервые только теперь, в эпоху позднего средневековья, постепенно возникли достаточные уровни безопасности и мира, так что вынужденная самодостаточность помещичьих усадьб (manor) замещается новым интересом к торговле и к разделению труда. Этот (предположенный им) мир раннего средневековья якобы заботится о процветании городов. Кроме того, благородные господа решают по своему усмотрению, требовать ли теперь выплат в деньгах, чтобы нанимать солдат на эти деньги по потребности, вместо того, чтобы брать подчиненных на постоянную службу и дальше. В итоге Норт исходит из концепции повторного взлета торговли и городов в XI и XII столетиях, которое сопровождается решающими (institutionell) доходами, которые, в свою очередь, должны служить устранению несовершенства рыночных механизмов. Города севера Италии, Германии и Фландрии становятся процветающими центрами торговли, так как население и торговля непрерывно возрастают (стр. 12).
Норт видит период раннего средневековья как время, в котором центры экономической динамики перемещаются от Средиземного моря в Северную Европу. Он излагает наиболее широко распространенное понимание, что за это должен быть ответственен технологический прогресс (прежде всего из-за улучшения производительности в сельском хозяйстве), указывает на это как на марксистскую декларацию, которая противопоставляется наследующейся декларации Генри Пирена[2], согласно которой за это ответственна возможность извлечения прибыли из новых возможностей торговли.
Норт критикует марксистский тезис технологии как устаревший, и предлагает новый альтернативный тезис. Он утверждает, что «растущее население было решающим фактором для увеличения хозяйства Западной Европы в средневековье. «Мы считаем, что рост населения был врожденным фактором, который основополагающим образом учел рост и развитие западной Европы в позднее средневековье. (...) В итоге возрастающее население создало базу для торговли; результирующее расширение привело средневековую экономику в такое состояние, которое могло бы быть предсказано по образу Адама Смита» (Норт, 26). Тем, что он на удивление говорит еще лишь о «западной Европе», он ловко пробегает (schummelt) мимо поставленного вопроса, почему экономическая динамика (фокус ее развития, focus of the development) переместилась в Северную Европу из средиземноморских стран.
Тогда он разработал идею роста населения. Только он изображает Западную Европу в IX столетию как малозаселенную дикую территорию, чтобы затем повторно указывать на рост численности населения. «С X века возрастание населения в Западной Европе привело к рынку, возрастающему ограниченными темпами, но постоянно». (33) «Динамический элемент, .. продолжил возрастание населения..». (35) Для XIII столетия Норт диагностирует в конце концов конец динамического развития экономики, так как общественные институты-(он верит, что они разрабатывались только в XIII столетии (депозитные банки, страховка, учреждение власти, полиции) и потому он принимает, что они повышали продуктивность экономики)-не являлись достаточными для того, чтобы превосходить рост численности населения: «В то время как вторичные учреждающие организации, которые возникли с расширением торговли и коммерции .... привели к возрастанию производительности, и они не были существенными, чтобы в итоге допустить опережение роста населения» (70)
На XIV столетие Норт диагностирует голод, эпидемии язвы и войны, которые приводят к сокращению численности населения. Это сокращение численности населения снова заканчивается, по его мнению, после роста экономики, но в XVI столетии (снова на основании возрастания населения, которое он всемерно пытается подтвердить)-снова побеждает в динамике. Но решающим для него оказывается то, что в Англии XVII столетия учреждается патентное право. Он далее не говорит, как до этого дошло, имело ли это фактически действенное воздействие на экономику, и почему оно не вводилось ранее или в другом месте. Но этим он вполне доволен, чтобы остановиться на относительно общем: «Мы видим создание первого патентного бюро для поощрения инновации (155). Он заканчивает общую историю экономики похоже, на XVIII столетии: «К этому времени структура права собственности, которая обеспечила стимулы необходимые для поддерживаемого возрастания, в Нидерландах и Англии развилась». (157) Поэтому он понимает промышленную революцию как результат того факта, что благодаря улучшению прав собственности в новых технологиях частная прибыль стала выше: «Промышленная революция ... была результатом возрастания темпов частных доходов от развития новых технологий». (157)
Натан Розенберг примерно через 10 лет после Норта вводит в рассмотрение еще такие институты: свободные рынки, частная собственность, деньги, банки, страховка, свобода предпринимательства, и определяет их как капиталистические институты. Но он придерживается мнения, что, несмотря на это, полностью непонятно, как они, собственно, произвели благосостояние Европы. («Есть маленькая договоренность в том, как это случилось» (Розенберг, VI). Непосредственными источниками увеличения он видит: технологические инновации и инновации в организации торговли-в связи с накоплением капитала, работы и ресурсов. Он верит, что с X века имел место рост экономики в Европе, и что он был чисто аккумулятивным, в этом отношении культивировался возрастающим населением большинства стран. «Расширение без инновации, однако, сталкивается с серьезными переделами продолжения роста дохода на душу населения». (21) Инновация как фактор экономики начинается для него странным образом только с XV столетия.
Розенберг видит рост экономики как процесс, который проистекает благодаря коммерсантам и ремесленникам, которые до тех пор ищут шансы для свободной монопольной торговли и возможностей мануфактурного труда, пока старый монополистический способ экономики не устарел: «Это не было внезапным..., общая неуправляемость движением, скорее... предпринимающие коммерсанты и ремесленники искали возможности для относительно неурегулированной торговли и мануфактурного производства до тех пор, пока в конце XVIII века старые формы торговли не стали вымирающими». (25)
Для Розенберга развитие современной европейской экономики, следовательно, является медленным, но непрерывным процессом, который начинается в XII столетии в Италии, в XV столетии ускоряется для того, чтобы в XVIII столетии стать введенным в жизнь автономным классом профессиональных коммерсантов, которым удастся пойти по пути политического и религиозного контроля: «Было похоже на ослабление контроля цеха и правительства». (23) Контроль цеха ослабляется, феодальное сельское хозяйство превращается в современное денежно-сельское хозяйство. Одним словом, развивается плюралистическое общество. (35)
Движущей силой и источником этого революционного развития должно быть неповторимое экспериментальное общение с новыми технологиями и организационными формами. Решающими элементами, которые несли эти движущие силы, были распространение политического авторитета, которое давало возможность для автономного развития экономики и плюралистического разнообразию предприятий и рынков. (33)
Розенберг верит, что технология средневековья, по отношению к римской, падала, так как ее ломали рынки (56). И что западный феодализм содержал семя социальных соглашений, которые были необходимы для продолжающегося роста экономики (60). Он видит в X столетии прогрессирующую урбанизацию в Европе, которая сопровождается ростом класса торговых агентов. После кризиса XIV столетия его заинтересовывает прежде всего взлет XVI столетия. И он цитирует, кроме этого, «Коммунистический манифест»: «Феодальная система промышленности, при которой промышленное производство, которое было монополизировано закрытыми цехами, сейчас более не удовлетворяет растущие потребности новых рынков. Ее место занимает мануфактурная система. Цеховые мастера были отодвинуты в сторону классом мануфактурщиков..... В то же время рынки сохраняли постоянный рост.... Буржуазия развилась и сделала фоновыми все классы, проявлявшие активность в средневековье» (74).
Розенберг критикует с полным основанием то, что Маркс и Энгельс переоценивали новые рынки (в Америке), и хочет дополнить идею известным: «Были другие, менее драматичные, источники для роста рынков, которыми незаконно пренебрегли: возрастание населения, рост международной торговли, рост городов, прогресс средств транспорта»(74).
Итак, в то время как Норт с одной стороны придает большой вес росту численности населения и основной интерес помещает на демографическую статистику, и с другой стороны также придает значение идее прав собственности, в частности, патентному праву, не разбирая при этом источники по истории права, то Розенберг также признает, с одной стороны рост численности населения как значительный фактор, с другой стороны, тем не менее, подчеркивая технологическую и общественную инновацию как важное явление для западной экономической динамики. Но за ним остается объяснение, кто или что освободило силы инновации. То, что «торговый класс» просто освободил цеха от политического и религиозного принуждения, чтобы тогда неповторимым образом экспериментировать с технологиями и способами организации, он утверждает, не приводя доказательства.
И для того, и для другого рынки и шансы прибыли (стимулы) являются решающими, поэтому и тот и другой внимательно смотрят, как изгнанные, на подъем и падение роста численности населения, которые, как они верят, позволяют рынкам возникать и расти. Этот способ мышления, тем не менее, полностью неисторичен и поэтому такая постановка проблемы не может стать справедливой. В особенности феномен роста численности населения может уверенно рассматриваться только как результат, но не как причина роста экономики. Рост численности населения не показал в Индии никаких позитивных результатов, и Советский Союз потерпел неудачу не из-за недостатка населения. Если хочется снова и снова объяснять решающий экономико-исторический места перелома не обязательно одним аспектом роста экономики, а другими аспектами тоже, то нужно делать решающий шаг в следующее измерение, а именно, учитывать общественное мышление, следовательно, внешний религиозный уклад (консенсус) мирового сообщества.
***
Итак, самой важной проблемой было бы нахождение собственных всемирно-внешне-религиозных корней гражданского общества. Прежде всего мы сомневаемся в том, что европейский феодализм уже нес в себе семя гражданского общества, как думает Розенберг, и что все остальные роли сыграла «восходящая буржуазию». Эта сторона вообще не учитывалась до сих пор, на нее пока не обращали внимание. Ведь согласно классической модели буржуазия прежде всего должна превозмочь сама себя, так как, члены цеха, конечно же, в конце концов, также являются буржуа. Итак, если восходящая буржуазия, преодолевала монополистический экономический порядок самой же буржуазии, организованной в гильдии и цеха, и, в конце концов, взорвала наручники монополистического экономического порядка, то тогда нужно будет выяснить, какая же часть буржуазии динамично сориентировалась в этом соревновании и какой же ее части коснулся монополизм.
***
Новая теория экономики, думающая исторически, как ее представляют Норт и Розенберг, является большим или меньшим дитем шестидесятых и семидесятых лет и пришла, в известной степени, слишком рано. По меньшей мере, на десятилетие. Она должна была работать еще с классической моделью, которая была создана генеалогической историографией немецкого историзма. Немецкий историзм конца XIX столетия видел в качестве собственных интересных факторов истории суперменов, которые содействовали большой (национальной) идее путем прорыва. Немецкий историзм, на который обращали внимание представители других стран, не был аполитичным и понимал историю прежде всего как национально-политическую задачу, основывающуюся на идентичности. История экономики и социального развития едва ли его интересовала. Тем не менее, представленная ими историческая концепция развития стала рабочей базой также для историков экономики.
В восьмидесятых годах нашего столетия в наше распоряжение поступили новые исторические сведения, которые имеют значение в том числе и для экономической теории и истории экономики. Этим важным камнем стал международный конгресс 'Faelschungen in Mittelalter' («Фальсификация в Средневековье»), который состоялся в 1986 в Мюнхене. Здесь было впервые зафиксировано во всей ясности, что очень большая часть прежде всего раннесредневековых документов (преимущественно документов собственности) была подделана в высоком и позднем Средневековье. В конечном счете, несущественно, подделано ли было только 25% или все же 40%, что на конгрессе и обсуждалось. Гораздо более важно, что впервые выдвигалось также такое мнение, что нужно рассматривать средневековую историографию собственно как литературу фиктивную. «Само по себе нельзя отличить произведение по написанной истории от литературного произведения, основанном на вымысле»[3].
Из этого результирующую дезориентацию отчетливо сделал Хорст Фурманн, когда он вводил понятие «antizipatorischen (предвиденная, предвосхищенная, проницательная) фальсификация»: «Начиная с III столетия труды отцов церкви в большом числе будут находиться в пылу догматической борьбы, и .. последуют важные для церковной структуры фальсификации. Такие, как легенды Сильвестра, симманихианские фальсификации, и, наконец «Constitutum Constantini»[4] («Конституция Константина»)(речь идет о Константине Великом (306-337), переводчик краем глаза читал об этом даже на страницах некоторых произведений русскоязычной исторической литературы-ВП)) и псевдоисторические фальсификации. Если характеризовать все эти документы, создание которых приходится на конец времени Каролингов, то они носят antizipatorischer (предвосхищенный) характер: они предшествуют более поздним настройкам и, соответственно, имеют успех только в то время, когда познается стабилизирующее значение»[5].
Итак, центральные документы, которые вводились в оборот в позднем средневековье для засвидетельствования материальных и неимущественных претензий и которые сегодня оказываются фальшивыми, должны, тем не менее, происходить, из поздней античности и раннего средневековья. Это значит, что любезные, бескорыстные, но дальновидные монахи примерно за 500 лет до востребования документов должны были предвосхитить необходимость в них. Эта теорема, естественно, очень долго не продержится. Но эксперимент, который был поставлен, чтобы вообще полностью сконструировать до такой степени неправдоподобную идею, закрепляет тот факт, сколь серьезные сомнения испытывает из-за узости взгляда отчаявшееся немецкое исследование средневековья по традиционным моделям и догмам. Ведь просто очевидно, что модели будут изменяться только в рамках новых парадигм. Следовательно, возможно, что научные революции осуществятся не столь просто, как это описано Томасом Куном[6].
Итак, в то время как, немецкое исследование средневековья, с одной стороны, всегда представляет больше доказательств, которые делают отчетливым необходимость новой модели, с другой стороны категорически отказывается, чтобы это дело развить. Что касается англосаксов, то те ведут себя более мужественно. Сюзан Рейнольдс представила недавно максимально интересную работу о легитимной сердцевине феодализма, ленной сущности: «Fiefs and Vassals» («Феодальное поместье и вассалы»), Oxford, 1994. Она пришла к заключению, что концепция ленной сущности (феода) находит распространение, самое раннее, с середины XII столетия. «Зеркало Саксонии», возможно, еще в XIII столетии использует понятие «beneficium» (от латинского beneficio-дар) вместо «feodum»; следовательно, раньше был «подарок» вместо «лена (Lehen)». Таким образом, правильно оперировать будут оперировать концепцией «сущности лена», во всяком случае, с ее точки зрения, только академически образованными юристами. Которых, однако, по ее мнению, в Европе вообще нет до XIV столетия. Рейнольдс приводит все аргументы очень осторожно, и она также отказывается, к сожалению, делать далеко идущие выводы из результатов. Однако после работы над литературой нам покажется очевидным, что идея сущности лена является новой идеей, учрежденной феодальным государством только в позднее средневековье. Следовательно, результаты Сюзан Рейнольдс могли бы интерпретироваться таким образом, что феодальные зависимости, которые формировались с раннего средневековья с неприкрытой силой, но без легитимирующей концепции, могли быть сведены к юридической концепции только в позднее средневековье.
Еще много вопросов раскрывает история средневекового права, и исследования в этом направлении должны быть усилены. Для немногих историков оказывается ясным то, что рядом должны стоять фактически четыре различные правовые традиции: