Jan 18, 2024 18:27
Я искала работу в Б. Может, и не искала бы, но дядя Яша однажды заметил, что у меня стало слишком широкое лицо. Он, как обычно, принёс к завтраку два торнес-пури в кусочке бумаги - у пекаря лежит под рукой стопочка бумажных, иногда из газеты, коротких листков, хваталка для горячего хлеба, чтоб не обжечь руку - размашисто выложил хлеб на стол и выщелкнул небрежно большим пальцем из кулака маленькую жёлтую монетку, сдачу; коротко вспорхнув, денежка легла реверсом с вертлявым солнцем, борджгали, и у нас на кухне стало сразу три солнца: круглый, с рыжеватыми пятнами,
хлеб, блестящая жёлтая монетка и сухое февральское солнце за окном.
Кто не работает, тот не ест, сказала Женька, когда мы выпили чай и доели честный дяди Яшин хлеб, и я пошла искать работу.
В турецком лицее меня попросили подождать в прихожей, но за полчаса ко мне так никто и не вышел - это означало отказ. Через три улицы была русская школа, там меня слушали три бедные озябшие женщины, кивали, приговаривая «надо же!» и «как интересно», но устроиться туда на работу значило отнять у этих озябших испуганных женщин хлеб.
И даже не торнес-пури, они его не покупали - дорого, роскошь, съедается вмиг, серединка пустая, только края пышные.
Дольше других со мной в русской школе разговаривала учительница Ольга Александровна, у неё кофта была тёмная старая, вся в пуховых катышках.
Ольга Александровна рассказывала про Цветаевские вечера, и я про себя думала «о, господи», но не уходила, а слушала её зачем-то.
Прошло время, месяц с небольшим, помню, потому что в русской школе я была в феврале, когда зацветало ткемали, а в Благовещение мы с Ольгой встретились, когда я шла к себе коротким путём через пустырь, и на углу у каменного сарайчика-пекарни меня кто-то схватил за руки - это была та учительница в катышках, оказалось, что мы живём с ней в одном доме и даже в одном подъезде, я на девятом, она на пятом этаже.
С ней была тощая некрасивая девочка, дочка, Марина, названная в честь Цветаевой («о, господи»). У девочки было что-то не так с носовой перегородкой, она странно выговаривала слова - звуки как будто шли из акваланга с большой глубины.
Было, да, 7 апреля, потом Ольга каждый раз мне напоминала, в какой мы день с ней «по-настоящему» познакомились.
Они жили в такой нищете, о которой я знала только из книг... Холодильник даже не включали - нечего было в нём хранить: если еда появлялась в доме, её съедали сразу. Однажды Оля убиралась и нашла в завалах буфета пачку советских макарон пятнадцатилетней давности - коробка как-то завалилась за стенку буфета. Меня пригласили на пир: горячие макароны. Я принесла к ним две банки мацони...
Следующей зимой я жила в Б. Было очень холодно, мы поставили в комнате печку, но разжечь её было трудно: у меня ветреная сторона, труба печки выходила в окно. Днём я шла к Оле. У неё было теплее, а печка старая, дырявенькая, зола выпадала на паркет... Дрова у Оли были не покупные, а собираемые после штормов солёные коряги, их потом ещё высушивали на балконе, горели они плохо, но тлели долго.
Я приносила Оле шикарные дрова. Дрова были от А. - каштановые бруски, похожие на бисквитные кексы, и мне они казались дороже всех бисквитов на свете. Когда я слышала на лестнице медленные тяжёлые шаги, у меня перехватывало всё внутри от радости: А. тащил мне мешок с дровами.
С Олей мы пили чай, у неё было много банок с лавровишневым вареньем. Тая собрала лавровишню летом в каких-то зарослях, сахар они где-то раздобыли, выпросили, скорей всего, в магазине, иногда получалось что-то выпросить, как и фрукты, и мелкие никчёмные овощи под конец дня...
Варенье было дурным, с привкусом забродившего. К чаю я приносила лимоны. Оля ревниво следила, чтобы я, допив чай, лимон не выбрасывала, а съедала, и неодобрительно смотрела, когда я этого не делала. И забирала у меня лимон, доедала его за меня...
Оля сверкала яркими зелёными глазами и показывала фокус: приставляла тяжёлый утюг к своей груди, и утюг не падал.
Оля меня научила выставлять перед Крещением воду в кастрюлях и вёдрах на балкон под звёзды - так вода набиралась волшебной силы.