Хлебная сестра

Dec 08, 2023 17:21







У меня не было родных сестёр и братьев, только воображаемые. Мираж раннего детства: куча мала на паркете, я борюсь в шутливой схватке с двумя малышами, мальчиком и девочкой, мы с ними почти на одно лицо и одеты одинаково, почему-то во всё красное, на нас красные колготки и ботинки, и, когда я выхожу победителем из борьбы, рядом уже нет никого - может быть, не стоило их побеждать, а надо было поддаться?
Потом были периоды странной уверенности, что вот эта девочка или тот мальчик - моя сестра или брат. Неважно, что у них другие родители и не имеет значения, почему так вышло. Иногда я «узнавала» то сестру, то брата в метро или в троллейбусе, пытаясь догадаться, как их зовут.
Мне нравилось среди незнакомых людей, где-нибудь на горке или в булочной, сказать небрежно что-то такое - «у моей сестры», или «мой брат придёт». На незнакомых людей эти реплики, конечно же, не производили никакого особого впечатления.
Поэтому когда в семье маминого брата (у Лены и Андрея), родилась девочка, жизнь моя внутренне сильно изменилась. Сестра считалась двоюродной, но раз по маминой линии, размышляла я в свои девять лет, то почти родная. К тому же, наше близкое родство подкрепляла общая бабушка. Тогда мне казалось это несправедливым парадоксом: бабушка одинаково родная для нас обеих, а мы с сестрой, всё же, двоюродные.
В первые же дни жизни сестры мне дали поручение, к которому я отнеслась чуть ли не как к личному испытанию и священнодействию: купить в нашем магазине две банки сгущёнки - это было хорошо для грудного молока.
Я стояла в очереди к кассе, доблестно прижимая к пальто гирьки банок. Они были, как исполненный долг, как связь с сестрой, и как сама, пока неведомая, но уже сбывшаяся, настоящая, сестра. Я и до сих пор, думая иногда о ней, ощущаю те банки в руках и то, как застревали мои мысли в серых металлических контейнерах с угрюмыми советскими овощами, где свёклы лежали, свесив хвосты, и были похожи на спящих крыс, пока я приспосабливала нашу с новорождённой сестрой разницу в возрасте к разным комбинациям: вот, например, будет мне 59, а ей 50! Или - она пойдёт в первый класс, а я в десятый!
Решение о том, как назвать сестру, затянулось дней на десять из-за двух обстоятельств. Первое состояло в том, что будущие родители были уверены, что они ждут мальчика. УЗИ тогда не было, и в определении пола ребёнка иногда наивно полагались на связанные с этим приметы. Живот у Лены вырос остреньким, а когда её с тайным умыслом попросили взять со стола ножницы, Лена схватилась за «мальчиковый» конец.
Этих примет было достаточно, чтобы увериться в рождении мальчика.
Когда всё-таки родилась девочка, было не до мыслей о её имени, потому что (и в этом заключалось второе обстоятельство, грустное, и давно ожидаемое) умерла наша общая с сестрой бабушка, всего-то несколько дней она успела прожить с известием о второй внучке, которая так и осталась для бабушки безымянной, а похоронная неделя отодвинула все другие дела.
В каком-то промежутке поминальных дней выпорхнул разговор об имени, что-то вроде «Андрей с Леной не знают, как назвать».
И мне дали второе поручение - помочь найти имя... Я взяла лист бумаги и нарисовала девочку лет десяти, свою ровесницу, какой представляла себе сестру в будущем. Вокруг девочки кружились имена, выписанные разноцветными фломастерами.
Некоторые фломастеры были подсохшие, зелёное имя и розовое вышли белёсыми, сейчас я уже не помню, какие это были имена, зато свежий чёрный цвет достался имени Саша - мне почему-то хотелось, чтобы сестру назвали Александрой. Но мама забраковала этот вариант. Во-первых, почему чёрным? А во-вторых, Александра Андреевна грубо звучит: «др-др», да ещё и в фамилии есть «р» , нет, это чересчур. Помню, как меня поразило, что мама «догадалась» соединить имя с отчеством и фамилией, отчего получилась такая звукопись.
К тому времени мы с мамой уже увидели девочку, взрослые находили в ней удивительное сходство с бабушкой - и внешнее, и даже по темпераменту. И как смогли тогда в ребёнке двух недель отроду точно уловить темперамент, который и в самом деле так напоминал бабушкин, и сразу, и через много лет. То же странное сочетание рассеянной отстранённости с цепким внутренним рациональным целеполаганием. Тот же взгляд - направленный словно через какое-то невидимое препятствие. Двойственный, как муаровый узор с его плывущими модуляциями.
Решение об имени для девочки сопровождалось шуршанием телефонных разговоров: да что тут думать, вылитая же Лидочка, так бы и назвать, но не назовут ведь. Бабушкиным именем сестру не назвали, как не пригодилось и ни одно из раскрашенных фломастером имён из моего рисунка, увидеть бы его теперь, да где уж там.
Девочку записали Натальей, и всех это неожиданно успокоило. Говорили ещё «бог дал - бог взял», отмечая во внешности, а потом и в характере девочки тихую выемку, своего рода изъян в значении «утраты», или потери, ущерба, похожего очень на ущерб Луны или скол на старинной чашке. В Наташе навсегда запечатлелась то ли грусть, то ли растерянность - может быть, так проявляется постпамять.
От бабушки ей передалось благородство, таинственная «голубая кровь», аристократическое сочетание сдержанности с взыскательностью. Неказистая одежда, которую Наташе приходилось носить в детстве, выглядела на ней чуть ли не с шиком. Так моё ненавистное пальто на двойном ватине, что досталось донашивать сестре, преобразилось из грубого слоновьего самошива в плотное букле с цигейковым воротником.
Очень осторожные отношения были у Наташи с едой. В детстве девочку не баловали вкусностями. Если в обед она плохо ела суп, то в ужин ей приходилось этот суп доедать, причём, взрослые настаивали на том, чтобы съедены были все овощи из супа, вместе с варёной головкой лука.
С тех пор еда была не тем, от чего Наташа получала удовольствие, или чем могла поправить настроение. Например, она никогда не ела в театральных буфетах, объясняя мне, что не понимает, как это можно мешать еду с театром, с искусством, особенно когда повезёт на хорошую пьесу, и столько чувств и мыслей - какая тут еда.
Спокойно могла отказаться от вкусного ужина в отеле, чтобы не наедаться на ночь. Будучи чревоугодницей, я никогда не смогу забыть, как мы целый день добирались однажды до хорватского курорта: самолёт из Москвы до Загреба, несколько часов в ожидании местного вертолёта до нашего залива, и потом трансфер уже в отель, куда мы приехали поздно вечером, ужин был давно окончен, но для нас зажгли в ресторане свет, предложили отличное меню, и мы со второй младшей сестрой радостно заказали жаркое, картошку, салат и десерт, а Наташа - только йогурт, потому что вечер же, поздно, но вы ешьте, девочки, а я не буду.
Но это ей было уже 19. А лет в 9 или 11, когда у нас перевернулось в сумке картонное корытце со сметаной и, придя домой, мы стали есть сметану из сумки, Наташа отказалась: сумка же не очень чистая. Зануда, сказали мы, чтобы Наташу задеть, но её это не задело.
Она не вылизывала тесто или крем из кастрюли. Не любила перебивать аппетит. Я хочу сильно проголодаться, говорила она перед тем как пойти есть пиццу или жарить шашлык.
И пицца тоже была не абы какая, а настоящая, тонкая и огромная, на весь стол, где кроме доски с пиццей стоял кувшин с водой и наши бокалы с сухим вином; вино мы, как греки, разбавляли водой, и оно как будто не убывало. Наверное, только однажды я видела, как Наташа ела с жадностью и некрасиво. Это было в дощатой дворовой беседке, куда мы с мамой и с сестрой вышли погулять из психиатрической больницы, где Наташа лечилась уже несколько месяцев.
Мы принесли ей жареную курицу в фольге.
А мама мне только йогурты приносит, сказала Наташа.
Её мама считала тогда свою дочь порочной, вслух сомневаясь, уж не ошибка ли, что Наташа - её дочь, и как могло так получиться, и что вообще лучше бы отправить её в монастырь, это сейчас возможно, не такие уж деньги, и пусть вышивает и огородничает подальше от всех...
В больнице кормили так скудно, что даже Наташе с её неуважением к «празднику живота» было голодно.
Больных там не оставляли в покое, они должны были постоянно двигаться или чем-то заниматься.
Мы пришли навестить Наташу - нам сказали, она сейчас там-то, мы приоткрыли дверь: в густом сиянии заката водили печальный хоровод женщины и девушки в пёстрых больничных халатах.
Наташин халат был такой пугающей расцветки, жёлтенькое с бордовым и коричневым, что отнимал надежду на выздоровление. Мне казалось, эти крапинки и есть Наташин диагноз, её клеймо, опасное и невыводимое. Хоровод разбился на «ручеёк» с «порогами»: женщины приседали и подымали руки, раскачивались и вновь соединялись в унылый хоровод. Наташа вышла к нам, ей разрешили прогулку, вот тогда мы и оказались в деревянной беседке.
Кроме хороводов, больных занимали ещё и «общественно-полезным» трудом: они складывали и клеили коробки для зефира и пастилы.
Хотите, я вам подарю коробку? Одну мне разрешат взять, предложила Наташа, и мама чуть не заплакала, а у меня что-то перехватило внутри.
Когда я через много лет рассказала про это Мишке, он говорил, что теперь не сможет покупать зефир и пастилу - так ему страшно.
За два месяца до больницы у Наташи был день рождения, и вечером, когда мы уже уходили, она вышла проводить нас к троллейбусу. Заодно и собаку выгулять. Глядя в её тонкий тёмный силуэт, я вдруг почувствовала, что Наташа на краю, на волоске, что ей осталось всего ничего.
Потом, уже совсем незадолго до её попытки, мама встретилась с Наташей в метро - они собирались вместе приехать на вечер нашего журнала.
Наташа хоть и приехала в условленное место, но на вечер идти отказалась, мама пришла одна, и говорила, что у девочки было жёлтое, тоскливое перевёрнутое лицо, как будто с ней сделали что-то потустороннее.
Через несколько дней я уже сидела у Наташиной кровати в коридоре, кругом выли и бормотали люди на койках, Наташа спала, а когда просыпалась, вяло говорила мне, как она всех нас ненавидит, и что это только отсрочка, и всё равно она сделает то, что задумала.
Я сидела с ней час, два, пять, что-то говорила и рассказывала, как в детстве, когда ей ещё нравился мой голос и мои рассказы - про бабушку с дедушкой, которых она никогда не видела, про Б., где Наташа никогда не была.
Её и правда, никогда не возили в Б. Мама считала, может быть, потому, что у них тогда не было столько денег.
Никогда не учили музыке - потому что дядино пианино, которое вроде бы должно было стоять у него в доме,стояло у нас - мне оно досталось ещё до рождения сестры, и я училась в музыкальной школе. К тому же, дядина квартира и так была тесной, пианино бы там совсем всё задавило.
Уже в старших классах Наташа принесла домой блок-флейту, и пыталась учиться сама, без педагога. Из больничного коридора она выходила в туалет, отковыривала куски кафеля от стен, резала себе руки, её били, привязывали, кололи, а она кричала, что всё равно не будет жить.
Её вылечили деньги. Она упросила своего папу устроить её к нему в нефтяную фирму. Это было невозможно, просто невозможно. Но всё-таки получилось. Всеми правдами, и катаньем, и мытьём. Наташа стала прилежной и богатой. Образования не требовалось: знай следи за передвижением цистерн, записывай циферки. И можно поехать в Венецию на свой день рождения, а на скучные выходные - побродить по дюнам Юрмалы. Купить хорошую кожаную обувь и шерстяное пальто. Полюбить родителей. Ездить к ним, как к самым родным, на дачу, привозить пышные белые сырники к воскресному завтраку и блины на Масленицу.
И знать, что тебя боятся. Что мать по-прежнему тебе не верит, потому что ты - это не ты, ты - это не то, что ты на самом деле. Ты, как обычно, врёшь.
Как и раньше, когда Наташа приходила из школы, мама спрашивала, как дела, получала в ответ «нормально», но не умела спросить так, чтобы ей рассказали, как там всё происходит внутри «нормально».
Наташа вела дневник, и не то, что не прятала его, а словно намеренно оставляла на самом видном месте, под носом у родителей, и там было написано всё, как оно на самом-то деле. Но мать читала - и не верила. Думала, дочка потешается над ней. А та просто не могла сказать вслух.
О том, как ей дали на хранение опасный свёрток, и, чтобы не оставлять его дома, когда она уезжала в поход, Наташа возила свёрток в рюкзаке.
Как её использовали за деньги. Как она готова убить отца за его кашель или за манеру крутить вилкой. Как ненавидит младшую вечно играющую сестру. Как Наташин парень спрятался и просидел до ночи в шкафу, потому что неожиданно пришла её мама, а они занимались стыдным.
Когда Наташа стала богатой, она перестала стыдиться прошлой бедности, а может быть, она её и не стыдилась, в отличие от меня? Я как-то осталась ночевать в бабушкиной квартире, где теперь жила Наташа, и, когда сестра ушла утром на работу, а я завтракала одна и увидела на полках бережно расставленные старые тарелки и пиалы - такие же были дома и у нас, что-то мы поделили бабушкино, что-то мама привозила из командировок в двух экземплярах для себя и для семьи брата.
Я такое прятала и не любила старых трещинок и цветных кружочков на фарфоре, а у Наташи это было реликвиями.
То же и с паркетом. Она говорила: хочу так отциклевать, чтобы остались потёртости, это же следы бабушкиных и дедушкиных ног, их гостей. А мне стыдно всегда было за чёрные ссадины паркета, за вмятинки от острых праздничных каблучков, за брызги шампанского на обоях...
Было стыдно за нашу неприглядную дачу, за деревья-развалюхи и неухоженный сад.
Надо бы попилить ветки как следует, сказала я как-то, а Наташа заметила, что, наверное, тут каждое дерево уже как экспонат, и как вообще до него дотрагиваться пилой, страшно же.
Ещё мне было стыдно признаться в том, как меня раздражают близкие. А Наташа спокойно об этом говорила.
Там, в коридоре самоубиц, когда Наташа призналась, как она всех нас не любит, я спросила: а меня? Она ничего не ответила. Может быть, пожалела. Мне кажется, сестра именно всегда меня жалела, не любила.
А потом просто перестала со мной общаться.
Однажды мы что-то попытались наладить, но не вышло. Сидели пили чай на Волхонке. Сестра сказала: вот смотрю я на тебя, какая ты стала - и мне не хочется такой быть. После этого мы не виделись, и прошло много лет.
Я не видела и детей сестры. Давиду уже 10. Девочке 3. Дочку сестра назвала Сашкой. Сработало-таки чёрное имя из моего рисунка.
К тому времени, когда умер Наташин отец, мой дядя, мы с ней не виделись и не разговаривали лет 12. И я не позвонила сестре в те чёрные дни. Вдруг в какой-то миг тех дней что-то внутри меня шелохнулось: будто невидимая выемка её горя - взгляд, движение, шея, ключица, прядь волос, будто сестра ждала от меня слова, сочувствия.
Возможно, мы бы и дальше молчали, но ты хоть позвони...
Но я не позвонила.
Наши бабушка с дедушкой жили у Хлебозавода на Ходынке.
Хлебозавод - дом два, а их дом - четыре. Эти пышные ароматы белого хлеба... Дедушка давал сторожу рубль, и тот ему выносил в газете два горячих батона. Мы, счастливые, ели их с маслом и с желе из красной смородины, оно дрожало и таяло на хлебе.
Потом, когда росла Наташа, у Хлебозавода открылась лавка, где можно было, уже не переплачивая сторожу, купить свежий, очень тёплый и ароматный, хлеб.
Наташина мама считала  вредным есть хлеб из лавки, и покупала в булочной. Там хлеб был уже чуть подсохшим и с другого хлебозавода.

Previous post Next post
Up