Глава из книги В.Солоухина "Последняя ступень (Исповедь вашего современника)"
И пёрлись нескончаемым потоком
С периферии на московские "хлеба"
Жиды-- носители порока
Чтобы занять "освобождённые" места.
SS.
---*---*---*---
Посмотрите, как быстро сместились все понятия. Черчилль как-то сказал: "Если большевики укрепятся в России, то начнется полоса таких насилий и такого беззакония, которых человечество не знало с начала своей истории". Примерно так. Разве мыслимо было еще несколько лет назад, чтобы в России сажали в тюрьму за то, что у человека есть золотые деньги? И насильно эти деньги отбирали. Не давая за это ни коровы, ни овцы, никакой компенсации. Отбирали так, чтобы человек радовался, что хоть остался жив.
И при чем здесь диктатура пролетариата? И при чем здесь рабоче-крестьянская власть? Ни пролетариат, ни крестьяне это отобранное золото и в глаза не увидели. Пролетариат сам до сих пор получает бумажные деньги, которые только условно называются деньгами. Наши бумажки не котируются, как известно, ни в одной стране мира. Даже и в Москве, проходя мимо магазинов для иностранцев, то есть мимо "Березок", пролетариат должен облизываться на нормальные, соответствующие двадцатому веку товары, которыми пользуется весь мир. Так удивительно ли, что свою жалкую трешку, с которой не сунешься в магазин с хорошими товарами, работяга без жалости пропивает около дверей в другие, невалютные магазины, скинувшись на троих. Вот и вся его диктатура.
Параллельно с изъятием ценностей шло уничтожение художественных, материальных и исторических ценностей уже не с целями грабежа, но просто ради уничтожения. Ради того, чтобы прошлое России, история России не напоминали бы о себе своей красотой, для того, чтобы художество каменщиков не напоминало о гении народа, а исторические памятники о его славе, о его победах, о его пройденном уже в веках пути. Оголить народ, обезоружить его, ослепить, в конечном счете ограбить его, но уже эстетически, исторически -- духовно. Народа быть не должно. Должно быть население. Не должно быть и ничего такого, следовательно, что напоминало бы народу о том, что он народ, да еще великий. Здесь надо оговориться. Процесс, о котором идет речь, перешагнул через 1924 год. Этот процесс продолжался и позже. Все дело в том, что Сталин, захватив власть в стране в свои единоличные руки, первую треть своего правления еще добросовестно и точно исполнял предначертания, которые ему достались от предыдущих правителей, и действовал еще по доставшимся ему планам. В частности, он осуществил план коллективизации, придуманный и разработанный Троцким, но этому свое время. А пока вернемся к тому, что по всей России прокатилась волна неслыханных и невиданных разрушений. Монгольское нашествие -- светлый сон по сравнению с тем, что обрушилось на Россию.
Их главная сила была, как ни странно, в наглости. Может быть, слово это покажется грубоватым, но попробую прояснить самую мысль. Если хотите, их сила была, как ни странно, в презрении к тем самым широким массам и вообще к захваченной стране и ее народу. Когда Горький стал заступаться за интеллигенцию и сказал Ленину, что это все-таки мозг нации, Ленин рассмеялся и ответил, что это не мозг, а "говно" (буквально) и что "пора бы вам понять, дорогой Алексей Максимович, что политика вообще дело грязное и кровавое". (34)
Веками народ накапливает свою элиту, свою душу, свою растущую часть. Всех этих Гёте, Вольтеров (хоть он и сука), Сервантесов, Шекспиров, Моцартов, Наполеонов, Бисмарков, Шопенов, Конфунциев, Омар Хайямов, Фирдоуси, Авиценн, Тагоров, Ганди, Шопенгауэров, Кантов, Менделеевых, Пастеров, Шаляпиных, Павловых, Андерсенов, Багратионов, Гамсунов, Дарвиных (хоть его теория оказалась вздором), Данте, Петрарк, Дюреров, Босхов, Рембрантов, Рубенсов... Элита -- высшая часть общества. Допускается , что там есть бездельники, тунеядцы, развратники. Так же, как и внизу могут быть пьяницы, жулики, лентяи. Но дело не в том, что в высшем слое есть бездельники, а в том, что в этом слое откристаллизовываются высшие духовные и интеллектуальные ценности.
Одна часть русской интеллигенции, равно купечества, деловых и государственных людей, уехала за границу, эмигрировала. Другая ее часть погибла на фронтах гражданской войны. Третья ее часть пошла через лагеря особого назначения, через Лубянку, через губернские отделы ЧК, то есть, короче, была истреблена здесь, на месте. Четвертая ее часть -- уцелевшие, недорезанные -- переквалифицировались в бухгалтеров, счетоводов, в медицинских сестер, нянек, в пишбарышень (то есть в машинисток), ну и в подобные профессии. При желании можно провести социологическое исследование. Короче говоря, русская интеллигенция, сложившаяся, откристаллизовавшаяся за несколько столетий, интеллигенция, говорившая на нескольких языках, интеллигенция, родящая, что ни год, из недр своих Блоков, Шаляпиных, Станиславских, Менделеевых, Гумилевых, создававшая Третьяковские галереи и Румянцевские музеи, строящая дворцы и храмы, -- эта интеллигенция была фактически уничтожена, развеяна по ветру, и на ее месте образовался вакуум. Этот вакуум должен был засосать в себя, дабы заполниться, новых людей, которые могли бы хоть как-нибудь исполнять роль интеллигенции, а потом и подменить ее.
Кого же этот вакуум мог засосать? Чапаевы и Петьки, крестьяне от плуга, рабочие от станка, грузчики, каменщики, столяры и плотники не были тогда готовы к роли интеллигенции, хотя бы и полуфабрикатной кондиции. А вот кто был готов и кто заполнил образовавшийся вакуум?
С захватом власти силами Интернационала, почувствовав, что настал их час, из многочисленных мест и местечек хлынули в столицу и другие крупные города периферийные массы. Периферия-то она периферия, но все же чем они занимались на периферии? Не плотничали, не крестьянствовали, не были шахтерами и ткачами. Это были часовщики, ювелиры, фотографы, газетные репортеришки, парикмахеры, музыканты из мелких провинциальных оркестров... Согласитесь, что поднаторевший фотограф и репортер, часовщик и флейтист более готов к роли интеллигента, нежели каменщик, пахарь, шахтер и ткач. Вся эта провинциальная масса и заполнила собой вакуум, образовавшийся на месте развеянной по ветру русской интеллигенции.
Тогда-то и начались в Москве знаменитые самоуплотнения, уплотнения, перенаселенные коммуналки. В 1921 году насчитывалось в Москве двести тысяч пустых квартир. Спрашивается, куда делись их жильцы и кто эти квартиры заполнил? В квартиру, где жила одна семья, вселялось восемь семейств, домик, занимаемый одной семьей, набивался битком -- сколько комнат, столько и семей. Тогда-то и закоптили на кухнях десятки керосинок, зашипели примуса, и пошли все эти коммунальные, анекдотические распри и склоки с киданием в суп соседке обгоревших спичек, с многочисленными кнопками звонков у входных дверей (звонить три раза, звонить семь раз), тогда-то и исчезли цветы и коврики с лестниц жилых московских домов. Тут уж не до подъезда, не до лестницы, не до коммунального даже коридора. И все можно стерпеть. Главное -- зацепиться, получить ордерок хотя бы на десять метров, встать одной ногой. Потом вживемся, разберемся, потесним кого надо, переедем в благоустроенные квартиры, настроим кооперативных домов, главное -- зацепиться за Москву. А зацепиться им было нетрудно, потому что инстанции, ведавшие ордерами, контролировались своими людьми.
Заселение Москвы периферией было сознательной политикой этих людей. В крайнем случае, можно и арестовать какого-нибудь русачка-дурачка, дабы освободилась его комната. Квартир в Москве в двадцатых годах (свидетельство Булгакова) практически не было. Были только комнаты в коммунальных клоповниках.
Нет, ну, конечно, у Луначарского была квартира, у Бриков была квартира, а у Ларисы Рейснер был даже и особняк. Горький тоже получил особняк Рябушинского, когда решил вернуться в Советский Союз. У крупных писателей, у видных хирургов, у ответственных руководителей были квартиры. Но в принципе их не было, ибо тогда-то, в двадцатые годы, и произошла фактическая оккупация Москвы периферийными массами. Этот процесс коснулся, конечно, и других городов, но чем мельче город, тем меньше коснулся. Москва же, как известно, -- столица.
Между прочим, и ради того, чтобы приспособить захваченную Москву к своим вкусам, уничтожалась в ней русская старина, а также решено было сбросить колокола.
Да, Геннадий Фиш, когда мы с ним оказались в совместной поездке в Данию и когда зашел разговор, близкий к этой теме, без всякого стеснения мне сказал:
"Но они нам мешали, эти колокола. Как вы не понимаете, что колокольный звон был нам неприятен!"
Известные периферийные массы, заселившие Москву, не могли, разумеется, сидеть сложа руки по своим квартирам и комнатушкам. На Трехгорку они шли мало и неохотно, на завод "Серп и молот" тоже. Они молниеносно разбежались по разным учреждениям, наркоматам, главкам, канцеляриям. Но прежде всего по редакциям газет, журналов. по издательствам, музыкальным школам, училищам, консерваториям, по театрам, москонцертам и филармониям. Они заполнили разные отделы и ассоциации художников, кино, писателей, архитекторов, композиторов, рекламные агентства, радио. Ну а также и медицину.
Это было опять-таки им очень нетрудно сделать, потому что был, как мы видели, вакуум и потому что во главе каждой буквально газеты, каждого буквально журнала, каждого издательства -- всюду были расставлены свои люди, которые всячески поощряли процесс уже не внедрения, это словечко было бы слабовато, но захватывания всех видов искусств и всех средств массовой информации, то есть всех средств влияния на население страны, столь неожиданно доставшейся им в безраздельное владение.
О том, как поощрялся процесс внедрения и заполнения, мне рассказывал некто по фамилии Богорад. Когда я пришел работать в "Огонек" в 1951 году, там дорабатывали еще до пенсии остатки прежних, со времен Евгения Петрова (то есть с тех времен, когда Евгений Петров был редактором "Огонька") кадров вроде Ступникера, Фанштейна и этого Богорада. Богорад-то мне и рассказал, как начиналась его журналистская карьера. Он приехал в Москву по известной нам схеме и сразу пошел в газету, сейчас уж, право, не помню, в какую, "Гудок" или "Труд", где и заявил, что он хочет работать в газете. Этого было достаточно, чтобы его зачислили в штат. Но так как он ничего тогда неумел, ему поручили ежедневно писать сводку погоды. Четыре строчки. Этим он занимался несколько месяцев, пока не пообтерся, не поднаторел и не стал выходить на полосу с маленькими хроникальными заметками. Положим, он многого не достиг ввиду полной своей бездарности и окончил трудовой путь заведующим отделом писем в "Огоньке". Но все же проскрипел же всю жизнь заведующим отделом одного из главных журналов страны!
Если же обнаруживалась хоть какая-нибудь бойкость пера, не говоря уж о некоторых способностях, то тут сразу -- взлет, громкое имя, гений, вроде Михаила Кольцова, возведенного чуть ли не в ранг первого журналиста Страны Советов, тогда как на этом уровне мог писать любой дореволюционный газетчик и журналист. Когда происходит частичное внедрение, приходится приспосабливаться к среде, в которую внедряешься, когда же происходит заполнение и захват, надо приспосабливать к себе захваченную среду.
В журналистике и административных сферах это было менее необходимо, ибо захватчики сами уже оказывались средой. Но с искусством дело получалось сложнее. Одно дело написать сводку погоды или даже статью, другое дело написать картину, поэму, роман, стихотворение. Туг средой оказывается не только сегодняшний день, но вся русская культура, вся литература, вся музыка, вся живопись, с Мусоргским и Пушкиным, Чайковским и Блоком, с Некрасовым и Достоевским, с Рерихом и Врубелем, Станиславским и Чеховым, Левитаном и Антокольским...
Какова же была мощь русской культуры в конце девятнадцатого -- начале двадцатого века, если она подвергла мирной ассимиляции нерастворимые, неподдающиеся воздействию никаких кислот души! Да, Левитан и Серов -- великие русские художники. То же самое можно сказать про скульптора Антокольского или про Рубинштейна. То же самое можно сказать про художников-переходников, то есть про тех, кто закваску принял еще от России, а жил и творил уже в советское время. Сюда можно отнести Пастернака, Чуковского, Мандельштама...
Итак, когда Левитан творил в окружении Чехова, Кустодиева, Нестерова, Рахманинова, Скрябина, Шаляпина, десятков, десятков других носителей национального русского духа, он становится русским художником. Там, как, впрочем, и для всех русских художников, шел процесс, похожий на естественный отбор.
Но когда в двадцатые годы в Москву хлынули десятки тысяч жадных, экспансивных молодых людей и каждому хотелось стать художником, поэтом, музыкантом, и формально они сами стали средой, но объективно оказывались в компании Пушкина и Чайковского, Достоевского и Чехова (далее -- все имена великих деятелей русской культуры), то необходимо было либо приспособиться к этой среде, либо приспособить ее к себе. Другого выхода у них не было.
Приспособление среды (сознательное или инстинктивное, пусть разбираются историки) шло по двум направлениям. Во-первых, создавалось общественное мнение, что все, что было "до", -- никуда не годится. Пушкина -- с корабля современности! Очистить все музеи от старых картин и создавать новые музеи, с картинам, начиная с семнадцатого года.
Вот, не угодно ли, декларация Малевича по поводу старого и нового искусства:
"Мы предсказали в своих выступлениях свержение всего академического (40) хлама и плюнули на алтарь его святыни.
Но чтобы осуществить факты наших революционных поступей, необходимо создание революционного коллектива но проведению новых реформ в стране.
При такой организации является чистая кристаллизация идеи и полная очистка площадей от всякого мусора прошлого.
Нужно поступить со старым -- больше чем навсегда похоронить его на кладбище, необходимо счистить их сходство с лица своего".
Журнал "Искусство", ? 1 -- 2 (сдвоенный), 1919 год.
Тут не всегда даже дело шло по линии охаивания качества, художественной ценности. Было бы все же трудно совсем зачеркнуть художественную ценность Толстого и Лермонтова. А совсем не переиздавать хотя бы и приспособленные к новому времени тексты было тоже нельзя. Тут достаточно было создать вокруг старого искусства атмосферу, что оно вот именно старое, отжившее и незачем по нему равняться. Начнем сначала.
Таким образом создавалась нулевая отметка, начало шкалы, по которой можно было отмерять новых поэтов и художников.
Родоначальниками советской поэзии стали считать, скажем, Казина, Жарова и Безыменского. Если бы эти поэты шли сразу вслед за Гумилевым, Блоком, Цветаевой и Ахматовой, то, во-первых, никто бы их не заметил, а во-вторых, если бы сказали, что Казин, Жаров и Безыменский и есть уровень современной поэзии, то все увидели бы, что русская поэзия гибнет, переживает чудовищный спад. Ибо поставить Казина, Жарова и Безыменского рядом с Блоком и Гумилевым все равно, что поставить спичечный коробок рядом с десятиэтажным домом. Если же спичечный коробок поставить на пустой стол, то он будет все же предметом, стоящим на столе, будет возвышаться, организовывать, так сказать, ландшафт стола, отбрасывать тень и вообще смотреться. Когда же люди привыкнут, что Казин, Жаров и Безыменский есть нормальный уровень современной поэзии, когда после этого появятся люди с проблесками одаренности, вроде Сельвинского, то этих поэтов легко будет провозгласить крупнейшими, если не гениями. Действительно, разве не гений Сельвинский по сравнению с Казиным, Жаровым и Безыменским? Но по сравнению с Блоком? Только забыв о том, что были "Скифы" и "Незнакомка", "Девушка пела в церковном хоре", весь цикл "Родина", "Сон", то есть только забыв о стихах Блока, можно всерьез восхищаться "Гренадой" или "Рабфаковкой", да и всей поэзией Светлова. Хотя, конечно, если забыть о Блоке, с десяток стихотворений Светлова производят впечатление стихов.
Отрезать, отделить все, что было, расчистить стол, превратить русскую поэзию в белый лист бумаги и от нулевой отметки начать сначала. Новая шкала, новые критерии, новый масштаб, вот в чем дело. Все дело в масштабе.
Но все же из нахлынувших "золотоискателей" не каждый умел писать даже так, как Безыменский и Жаров. А хотелось занять свое место под небом и врасти в искусство, в идеологические сферы, в интеллигенцию, желательно творческую.
Во-первых, больше платят.
Во-вторых, почетнее.
В-третьих, меньше труда.
Богораду, желающему стать журналистом, позволили в течение нескольких месяцев писать сводку погоды. Но что с такими же способностями делать в поэзии или живописи?
Тогда эти молодые, полные сил, энергии и, прямо скажем, наглости периферийцы, наводнившие Москву, начали производить так называемое новое, левое, сверхновое и сверхлевое искусство. Крученых пишет: "Дыр бул щир убещур..." и заявляет, что в этой его строке больше народного, национального, чем во всем Пушкине. "Больше, больше! -- подхватывает хор. -- Долой Пушкина, да здравствует "дыр бул щир убещур"!" В живописи рисуют на холсте квадраты, треугольники, и это определяется новаторским путем изобразительного искусства. Долой Нестерова, долой Врубеля, долой Сурикова и Рериха, да здравствуют Малевичи и Кандинские! В архитектуре вместо красивых зданий строятся кубики, в лучшем случае -- нагромождение пересекающихся кубиков, и это объявляется завтрашним днем в архитектуре.
Вернемся к декларации Малевича, на этот раз о поэзии.
"Самыми высшими считаю моменты служения духа и поэта, говор без слов, когда через рот бегут безумные слова, безумные, ни умом, ни разумом не постигаемы. Здесь ни мастерство, ни художество не может быть, ибо тяжело земельно загромождено другими ощущениями и целями.
Улэ Эле Ли Кон Си Ан
Онон Кори Ри Коасамби Моена Леж
Сабно Одадт Тулож Коалиби Блесторе
Тиво Ореан Алиж.
Вот в чем исчерпал свое высокое действо поэт, и эти слова нельзя набрать и никто не сможет подражать ему". (Там же.)
Но ведь если золотую поэтическую строку под стать лучшим образцам поэзии сумеет написать только талантливый человек, только поэт, то "оуэ", "ауа", согласитесь, может написать каждый. Если создать молитвенный нестеровский пейзаж или передать живописью вечерний звон над плесом могут только гениальные художники, то нарисовать черный квадрат на белом фоне, или два пересекающихся квадрата, или два разноцветных квадрата, согласитесь, доступно каждому. Нотр Дам или храм Христа Спасителя под силу только могучему таланту, а новые здания в виде простого прямоугольника доступны и архитектурному Богораду.
А теперь представьте себе сборище людей, занимающихся псевдоискусством и заботящихся о том, чтобы их искусство утвердилось. Иначе ведь все лопнет, как мыльный пузырь. Могут ли они допустить, чтобы рядом с ними зазвучала настоящая поэзия, писались настоящие картины (41) , строились настоящие красивые здания? Куда же тогда деваться им? Так вот, представьте себе сборище этих людей, их смех и ненависть, их улюлюканье, если бы вдруг встал бы там, среди сброда, золотоголовый человек и начал читать громким и звонким голосом:
Несказанное, синее, нежное,
Тих мой край после бурь, после гроз,
И душа моя - поле безбрежное,
Дышит запахом меда и роз.