Jan 18, 2010 20:56
«... судорожно, он направил струю в другую сторону. Епт, чуть ведь не нассал на него. Женек облегчился, нервно поглядывая в канаву, застегнул ширинку и спустился в овраг, в котором, нелепо распластавшись, лежал человек. На нем были штаны хаки и коричневатая куртка - оттого и не приметил сразу, да и поссать невтерпеж было. Вроде и не вонял еще, но, все-таки, было понятно, что это не пьянчужка, из местных, а труп. Обычный парень: русые волосы, круглое лицо, волосы коротенькие - видать, недавно брили. Точняк - здесь же рядом военная часть. Обычный парень, но вот сразу ясно, что нездешний. Руки у него были красивые, даже в этой дурацкой позе, таких здесь не у кого нет. Даже хотелось к ним прикоснуться, такие красивые - точеные. Не женские, нет, эти если били, то без лишних телодвижений, четко, расчетливо. Но ласкали так, что всегда хотелось еще, настойчиво, уверенно, нежно… Блядь, что за хуйня в голову лезет.
Надо наперво карманы промурошить, мож че ценное... Пусто, пусто, мелочь, пусто. Внутренний у куртки? Ага - вскрытый конверт. Письмо, фотка. Ниче так телочка, губки пухленькие, рабочие, и, главное, видно сразу, что дура. В глазах это, тупизна как протухшая вода. И почерк - крупный, но аккуратный, туповатый кароче.
Пора было идти к пацанам, небось, уже шашлычок подоспел. Ща вместе почитаем, вот они офигеют. Засунув письмо в шорты, он попытался вылезти. Оказалось, что подняться в том же месте сложновато, поэтому он выбрался с другой стороны, выходившей не к лесу, а в поле. Светило июльское солнце, безоблачное лазурное небо звенело на недоступной высоте, после сумрака оврага глаза слезились от напора света, было страшно. Линия горизонта, место соприкосновения жерновов всасывала в себя простыню пасторального пейзажа. Женек мерзкого ощущения проникновения, но мерзость была манящей, приторная, жирная. Он стоял на просторе, горделивом и ублюдочном, на сочащемся жиром бытия, на неистово-прекрасном просторе, похожем на советского летчика. Простора было так много, что от него начало ломить зубы. Резко сдавило грудь, прыснули слезы - простор обнаружил внутри Женька немного пространства и попытался его присвоить. Нога обмякли, в висках заколотил пронзительный колокол громады воздуха и света, чей язычок уже во всю буравил Женькину глотку. Пульсирующий советский летчик, голубоглазый красавец в фуражке, стал раздвигать Женькины внутренности, раздирая плоть острыми краями орденов и медалей. Уже стоя на коленях, Женек зарыдал, что было мочи: родная его земля, матушка и заступница, землица, сладкая от первых всходов, но и насквозь просоленная кровью и потом отцов и дедов. Лизать бы тебя, впитывать, затрамбовать все поры и дыры, не дать этому нахальному героя потрошить меня. Дыханья не хватало, оно не лезло в грудь, сотрясаемую судорожными рыданиями. Он припал губами к земле, к драгоценной, к его ненаглядной. Сил хватило провести по ней языком, ощутив прохладную сырость, после он обмяк и опал в глотку бесформенной массой. Нащупав письмо, он придавил его головой к земле и стал судорожно читать строки, стремительно разъедаемые лившимися слезами и слюной.
«... Мать как узнала, орала весь вечер, я к Машке пошла ночевать, а та мне тоже на мозги принялась капать - мол, говорила тебе, потрахает и ищи его потом...» - залетела? Ну, точняк - «... Уже третий месяц пошел, а все не решусь, это ж и твой ребенок, неужели тебе все равно? Что ж ты за мужик после этого...» «... я адрес у твоей матери узнала - не бойся, не приеду, я гордая слишком, писать тоже больше не буду. Просто, чтоб ты знал...» «и не вздумай потом приходить, я за Мишку замуж пойду, он меня и такую возьмет, и Отчество его дам. А ты служи себе, да разве ж ты солдат, чести нет…»
Шлепая губами и выпучив глаза - рыба, Женек вспомнил про руки, про точеные руки, и попытался подползти к овражку, словно надеясь сказать им о чем-то сокровенное и простое, утешить, прикоснуться…»
Ну, чего уставился? У этого текста не растут ногти, а то бы он выцарапал тебе, подонку, глаза! Он весь сжался, ощущая, как по нему, липко перекатываясь с буквы на букву, ползет твой похотливый взгляд. Ему стыдно за свою уродливую наготу - за этот труп, за дуру-девку и ссущего гопаря, выебанного воздухом, за слизистые комья отвращения каждого слова. Он не знает, куда ему деться, как бы увернуться на белом листе, как заставить упустить хоть какие-нибудь детали, хотя это не поможет. Ему жалко себя, как школьнику, которого мама застала за онанизмом. А ты-то! Неужели тебе по кайфу? Он хочет закончиться, не надеясь стать лучше. А знаешь, когда ему хуже всего? Кинь взгляд на место про простор. Вот сейчас ему хуже всего - ты не просто жестокий, еще и бесстыжий… Может сначала перечитаешь? Хотя ладно, забей. Вдруг ему становится все равно. Он уже почти смирился продолжаться дальше и окончание не приносит ничего, кроме разочарования и скуки. Но в нем нет ни слова больше, он хуже, чем мертв, потому что у него не растут ногти.
Дочитав до конца, ты, давясь от отвращения, пытаешься внушить себе, что сделал это, как будто, против воли, тебе кажется, словно текст, вцепившись в твой взгляд, перетаскивал стремительно воспаляющиеся глаза от буквы к букве, заставлял внюхиваться, дотрагиваться, бесстыдно выпячивал мерзкие подробности. Так вот, у этого текста не растут ногти. Не оправдывайся. Это ты виноват.