Nov 10, 2013 15:40
У меня есть благословенные 50 минут, чтобы подумать. Мне кажется даже, это лучшие минуты в моем изначально изможденном дне, полном достаточно посредственной (свойство неотъемлемое, разрядка моя!), но тем не менее кропотливой работы головы. Я предвкушаю их, когда выхожу из дома за пару часов до рассвета (уже поболе), пока добираюсь и провожу свои часы, перевожу свой секундомер, позабыв где-то по пути, на дне маленького озерца, в самом отражении куполов - медных пятен в рыжевато-зеленой глади, позабыв смолу. А без смолы не будет янтаря.
Без янтаря не будет передышки. А передышка мне распорядком полосатым положена разве что с утра в день воскресный при раннем поднятии головы от мха подушки или при случайном счастливом пробуждении в середине ночи, пока европейские ангелы полуночничают, а совсем западные отправляются по рабочим поручениям гулять по сотенноэтажным коридорам знаменитого атлантического острова, полдничают в Чайнатауне или в Литтл Итали..
Когда меня спрашивают (спрашивает, как ни горестно бы звучало), что-нибудь вроде "И к чему ты приходишь в своих раздумьях?" - я вдруг с ужасом и каким-то восторгом понимаю, что ни к чему. Это не те правильные, плодовитые думы (какие круглые слова!), которых ждет от меня собеседник, это и не смятенные, всегда неясным гуртом бушующие в окрестностях мыслишки... Это что-то другое,но как я могу сказать неоконченную мысль? Она ведь хирее недоношенного, она умирает у меня на руках, на губах, точнее, обращается в какое-то хмыканье, что добавляет только красочности образу.
Образу. Покажите мне человека, который был бы способен любить эти васильковые, с лиловатым оттенком тени под красноватыми, воспаленными очами? Излом волны (вы только послушайте!) длинных, тоскующих по парикмахерским ножницам прядей неясного цвета, уже не выгоревших, еще не потемневших. Кто будет слушать этот мрачноватый, низкий голос, без намека на томную хрипотцу, но главное - кто выдержит зверя - которым я прихожу домой все чаще к полуночи, от которого вместо ласкового слова в лучшем случае можно услышать какой-то скрипучий тихий шепот, змеиный и неприятный даже моему собственному уху.
Может и хорошо, что уже почти что год как, а может и просто год - я живу, отшучиваясь и посмеиваясь над возможностями жизни другой, не такой простой, не такой гладенькой. Хватило бы мне смирения? Душевных сил - не хватило бы.
Образ внешний, даже и не самая большая беда. Страшнее, наверное, образ мысли. От неспособности доводить дело до конца, от мучительных отвлечений, образа нет, нет облика мысли, она разбита на множество фрагментов, которые я собираю не в том порядке, в котором это может прочитать человек здравый. Все сводится к прошлогодним новогодним поздравлениям Vivat 1320, 1220 был полон чудес. Итого, цикл безумий сводится к годовому, тут меня осеняет, как хорошо, что нет иллюзии способности к изображению чего-либо кистью, то нет намека на талант художественный.
Младенец, рождаясь, все же видит, пусть и все наоборот, точнее, все как есть. Он слышит, все время кажется, что приглушенно, оттого что его запеленали в фантик пеленок, уложили в кокон сродни тому, из которого он только что выбрался. И все же. Но он не говорит, он не знает слов, не понимает их смысла, распознавая общий тон и мимику говорящих. А вот через год...
Как хорошо! Картины и ноты свели бы меня с ума в одно мгновение, стоит мне только открыть глаза, а сумасшествие словесное - бред, делириум - приходят постепенно, через год после появления первых симптомов. Как и любое хроническое заболевание принося в своем течении моменты облегчения и дни особенно острых приступов.
Кажется, именно эта, изобретенная мною болезнь свела меня с Набоковым. Если есть на свете человек, который плел бы ткань невесомее и нежнее из разномастных нитей и прядей слов, нет ли - он мне не знаком и вряд ли знаком будет. Иных болезных лечат переводчики, но переводчики - дурные врачи, сбивающие температуру у лихорадящих перед обходом глав. врача, продлевая и отягощая течение недуга.
Как можно видеть в каждом слове и их сочетаниях столько побочного смысла, столько созвучия, превращающего плоскость листа во вкус и цвет и запах, в ощущение.? Откуда он брал этих "аллигаторов аллитерации"? Откуда пришли к нему "полумерцанье, полу-Мнемозина" - Зина Мерц? откуда столько легкости, столько смысла и столько смыслов в паре слов и отдохновение на следующей повествовательной странице?
Как можно то, что все изображают тяжело и зловеще, оступаясь и рушась всем весом или в сторону диковатого, дешевого мистицизма или в сторону рока (это не может быть светом), свить так легко и так чисто, - вот так вот рассказать о судьбе?
Да ну, полно! Человеческие силы? Он грешит только снисходительностью (не желчью!), а она простительна дару, он стократ ее искупает (то самое озерцо, на грани его сумасшествия в разговоре с самим собой Кончеевым), искупает ее вот этим вот, послушайте:
"Странно, каким восковым становится воспоминание, как подозрительно хорошеет херувим по мере того, как темнеет оклад - странное, странное происходит с памятью".
- Я даже рад, что так вышло. Кому какое дело, что мы расстались на первом же углу, и что я веду сам с собою вымышленный диалог по самоучителю вдохновения.
Попытка удержать в голове, то, что легче ее, искусно сделанную работу, пряжу небесную - не выйдет. Какой легкостью на кончике пера было его смертельное вдохновение, такой тяжестью в чеканном шаге, в грохоте колес поезда, в гудках и сиренах на светофоре, в озерце (уже не том) развивается мое помешательство.
У него "чистый и крылатый дар" отвергается затем, что перевешивает страницу, поддельная монета на весах рушит эквилибриум тем, что вместо крыльев за спиною ангела оказался ромей в полном вооружении, позвякивающий латами при каждом шаге.
У меня нет способности переплавить эти медные купола в отражении в колокольный звон, сделать грохот тоньше и чище, обратив его в chime, toll or ringing, сделать свет не приглушенным и не палевым, но таким, будто он светит сквозь туман и тюль, дважды рассеиваясь на своем пути и освещая блаженный, беззаботный лик младенца в колыбели, который сегодня скажет СЛОВО.
- Мак-с,
- А то?
- Лук-с, ваша светлость.
Набоков,
слова,
delirium,
осень