Мастерская. Исповедь художника. Волович Виталий Михайлович - 3

Jul 03, 2017 21:11

Опубликовано в журнале:
«Октябрь» 2016, №11
Виталий ВОЛОВИЧ
Мастерская
Исповедь художника


Ода мастерской
У меня было постоянное ощущение жизни на «обочине». Это естественно. Все происходило в Москве. Главные выставки. Главные издательства. Союзы художников, редакции журналов...
Там происходили события, которые определяли жизнь провинции. За редким исключением наша художественная жизнь была лишь эхом московских событий...
В Москве создавались репутации и судьбы...
Это чувство «обочины» постоянно заглушало во мне часто возникающее желание записать какие-то события, разговоры, истории, связанные с нашей жизнью... «Зачем? - говорил я себе. - Кому это интересно? Ведь мы живем на “обочине”...»

Шестидесятые годы. Художественная жизнь Москвы была ошеломляюще интересной. Она распадалась на множество крупных и мелких групп, частей и объединений... Группы эти были замкнуты и обособленны. Они существовали как отдельные миры, параллельные друг другу. Почти не соприкасаясь... Внутри каждой группы были свои гении и посредственности. Свои лидеры и середняки. Свои «идеологи». Свое «болото»...
Я начинал работать в издательствах «Молодая гвардия», «Художественная литература», «Искусство». Знакомств у меня возникало множество. И были они из самых разных кругов и сообществ - от лидеров подполья до «среднемасловской сволочи» (по выражению Э. Неизвестного).
Многими знакомствами я был обязан Боре Жутовскому, Леве Токмакову, Юре Соболеву...
Я стал бывать в мастерских Ю. Соостера, В. Янкилевского, И. Кабакова, Э. Гороховского. Познакомился с А. Брусиловским и И.В. Пивоваровым. А чуть позже с Н. Поповым, А. Бисти, С. Бродским, Н. Воробьевым, А. Рюминым...
Еще один круг художников открылся мне благодаря И. Пчельникову и Е. Аблину. Некоторое время они работали в Свердловске, и мы были друзьями. Они познакомили меня с Г. Дервизом, Б. Тальбергом, А. Штейманом и, прежде всего, с блистательной Ириной Лавровой...
Было множество и других художников, знакомых по выставкам, издательствам и конкурсам книги...
С одной стороны, со страстью провинциала я жаждал работы и успеха в столичных издательствах, и все в этом смысле складывалось для меня довольно удачно. Награды на выставках, дипломы на конкурсах, первоклассные издательские заказы... С другой - меня бесконечно привлекала и смущала волнующая жизнь «других» художников и «другое» искусство. Я видел это искусство в мастерских Ю. Соостера, В. Янкилевского, И. Кабакова, М. Шварцмана...
Мои знания о современном искусстве были скудны и бессистемны. Практически мне было незнакомо все, что было за пределами Пикассо, Шагала, Дерена... Я ничего не знал о бесконечной смене питающих его идей, концепций, направлений...
Нужно был накапливать новую информацию, учиться понимать систему образов и идей современного искусства, осваивать новый словарный запас для обозначения его смыслов, представлений, понятий... Надо было приобретать другие знания и другой опыт, чтобы ориентироваться в этом, почти неведомом мне, искусстве...
Э. Неизвестный блестяще умел объяснять свои идеи, много говорил о них. Другие были скупее, и надо было самому разбираться в смысловых и концептуальных тупиках, в которые я попадал, оказавшись в мастерской И. Кабакова или А. Шварцмана...

В мастерских витал опьяняющий дух свободы, дерзости, избытка творческих сил... Много пили, спорили, говорили об искусстве.
- Прежде всего, - говорила Ирина Лаврова, накрывая стол, - установим господствующую вертикаль.
И ставила в центре стола бутылку.
- В-видный художник э-эпохи з-застолья, - слегка заикаясь, сказал обо мне Сережа Тубин...
Художники были свободны и уверены в будущем, а их жены, подруги, натурщицы - смелы и раскованны... Все были молоды, полны сил и честолюбивых надежд.
Свобода творчества не отделялась от свободы сексуальной. Напротив, она была почти непременным ее условием. Сексуальная свобода, казалось, самым естественным образом связывалась со способностью к эксперименту, к нарушению догм, к выходу за пределы дозволенного...
Я часто оставался ночевать в мастерской Бори Жутовского, на Угловом переулке, возле Белорусского вокзала...
А в соседних мастерских стены ходуном ходили от голосов возбужденных пирами художников, а после - стонов и криков их подруг, остававшихся с ними до утра.

Мастерская И. Кабакова резко отличалась от других. Это был большой, переоборудованный под мастерскую чердак с хорошо организованным пространством. Такие интерьеры я видел тогда только в прибалтийских журналах... Рисунки хранились в папках, обтянутых цветными ситцами...
Рисунки обескураживали. Они были на стыке рисования, литературы, социологии... Упрощенность самого рисования, какая-то совершенно непривычная эстетика, при этом многозначность социальных и литературных текстов точно воссоздавали убогость и примитивность кухонной, коммунальной культуры.
Был открыт и эстетически освоен целый пласт «низкой» жизни.
Конечно, в этом угадывались явные элементы мистификации. И вся эта система мышления, и рисунки, и сам автор были бесконечно и глубоко ироничны.

Как-то необыкновенно тепло мы познакомились и сразу же подружились с Саввой Бродским. Началось с того, что Марк Рыжков, приехав из Москвы, позвонил мне и сказал, что был на выставке в ЦДЛ и видел там удивительные иллюстрации художника С. Бродского к «Дон Кихоту» Сервантеса... Марк подошел к художнику со словами восхищения... Тот спросил, откуда он. Узнав, что из Свердловска, С. Бродский лестно отозвался обо мне и просил Марка обязательно мне это передать. Впервые мы встретились с Саввой Бродским в Москве на моей выставке в зале на улице Усиевича. Потом я часто бывал у него и дома, и в мастерской. Он был первый, кому я показал иллюстрации к «Эгмонту». Его рекомендации я обязан своей персональной выставкой в Карловых Варах.
У него в мастерской однажды произошел довольно забавный случай, который мог бы закончиться почти трагически, по крайней мере, для двух участниц этого вечера.
Савва показывал иллюстрации к «Дон Кихоту»... Были приглашены Володя Кассиль с очаровательной своей женой Верочкой, Боря Жутовский. Мы с Томкой и Татьяна Николаевна Тэсс с мужем. Ей было уже за семьдесят в то время, но выглядела она оживленной и удивительно женственной. И к тому же имена Исаака Бабеля и Эдуарда Багрицкого незримо витали над ней.
Днем Томка купила себе прелестную кофту и юбку из модной тогда шотландки и надела их, чтобы пойти в мастерскую к Савве. Не знаю, но что-то заставило ее передумать. Она вернулась, надела брюки и черный свитер.
В мастерской Саввы мы увидели Татьяну Николаевну точно в таком же костюме, какой днем купила Томка.
Мы переглянулись. Томка долго сидела молча, переживая неловкость, которая могла случиться, если бы Господь вовремя не надоумил ее переодеться...

Я метался между желанием занять место в рафинированном и элегантном мире «книжной» культуры и романтическим бунтом против клише и тенденциозности культуры официальной...
Я никогда не проводил границы между художниками разных направлений, принимая фигуративную живопись и абстракцию, иератическое искусство М. Шварцмана и книжную графику Н. Попова, ассамбляжи В. Янкилевского и холсты Н. Андронова...
До сих пор не знаю, это широта взгляда на искусство или беспринципность и всеядность его потребления... Впервые меня заставил задуматься об этом О.Д. Коровин после выставки Дрезденской галереи в Москве...
- Как это может быть, - сказал он, - чтобы нравился Кранах и Менцель, Эль-Греко и Дега?
Помню забавный случай на этой выставке... Я поднялся на второй этаж и спрятался за скульптуру. Ждал, когда уйдут последние посетители и придут новые, уже на следующий сеанс. Я рассчитывал незаметно раствориться в толпе, чтобы иметь возможность провести на выставке еще два часа.
Посетителей становилось все меньше. Прихрамывая, прошел пожилой человек. Потом юноша с девушкой... Зал опустел... Но вдруг появился еще один, замешкавшийся посетитель - молодой парень в солдатской одежде. Возле женской скульптуры из розового мрамора он остановился, увидел, что в зале никого нет, и медленно провел рукой по ее груди, бедрам, ягодицам...
Потом, не оглядываясь, поспешно вышел из зала...

Мастерская Э. Неизвестного была на Сретенке. Вход в мастерскую сразу с улицы. Она заставлена невероятным количеством скульптур. Несколько ступенек вверх, еще одна небольшая комната - для отдыха. Стол, постель, телефон, множество рисунков... Прежде чем говорить, Эрнст брал огрызок карандаша и закреплял диск телефона: «Чтоб не подслушивали, суки...» - говорил он.

***
В Свердловске проходил какой-то кинофестиваль. Приехали знаменитые актеры.
- Хочешь, приведу к тебе в мастерскую Смоктуновского? - спросил Толя Гуссис.
Я пожал плечами. Это казалось мне маловероятным.
Мастерская у меня была тогда в Доме художника. Я вышел за водой для акварели. Дверь осталась открытой. Когда я вернулся, в мастерской стояли Толя Гуссис, Миша Брусиловский и...
- Господи! - воскликнул я. - У меня в мастерской Иннокентий Смоктуновский!
Он сказал:
- Зовите меня просто - Кеша!
В мастерской, вдоль стены, стояли офорты к «Исландским сагам». Я только что закончил их по заказу издательства «Художественная литература».
- Почему они у вас так экспрессивны, так открыты, так форсированны? Почему они кричат?.. Ведь можно фразу произнести шепотом, и она будет выразительнее крика? - спросил Иннокентий Михайлович.
- Я видел вас в театре, - я ответил, - именно так вы и поступали. И я был потрясен. Но ведь тут совсем иная система. Вы же не будете требовать от актера греческого театра, стоящего на котурнах, чтобы он говорил шепотом?

В мастерскую пришли актеры, приехавшие на гастроли из Ленинграда. Среди них Сергей Юрский.
Показываю большую литографию «Волчья стая». Ее шумно обсуждают.
- Кого же мне эта злобная стая напоминает?! Послушайте, да это же наш худсовет... - говорит один.
- А вот этот упавший волк, которого сейчас загрызут другие волки, - это точь-в-точь наш завлит, - говорит другой.
Все смеются.
- Я придумал название для этого листа, - обернулся ко мне С. Юрский. - Назовите ее «Группа товарищей».

Поездки на этюды
Каждую осень в течение почти пятидесяти лет я уезжаю на этюды. В основном с Лешей Казанцевым. Изредка - один.
В прежние годы - далеко. Сахалин, Белое море, Соловки, Средняя Азия... Потом - ближе. Суздаль, Гороховец, Тобольск... Еще позже - совсем рядом. Таватуй, Чусовая, Волыны.
В каких только условиях мы не рисовали. Замерзали. Изнемогали от жары. Мокли под дождями... Ночевали в сырой бане. В общежитии под лестницей... Иногда - впроголодь...
Но это были счастливые дни. Может быть, самые счастливые...

Когда работаешь с натуры, неизбежно возникают отношения со зрителями. Зрители разные. Доброжелательные, агрессивные, добрые, наглые, скромные, глубокие, поверхностные...
Хвалят Лешу и ругают меня. Хвалят меня и ругают Лешу. Те, что поделикатнее, хвалят и меня, и Лешу. Иногда это задевает. Иногда радует. Возникает даже некое ироническое, но все же соперничество. Кого признают, кого нет...
Случаются эпизоды и смешные, и трогательные... Иногда и драматические.
Мы с Лешей возвращаемся с этюдов. Проходим мимо сквера, где свои работы продают художники-любители. Один из них увязался за нами.
- Чего это вы, ребята, с этюдниками? - спросил он.
- Как чего, - ответил Леша, - этюды писали.
- Этюды с натуры? - В голосе любителя звучало удивление. - Вы писали этюды с натуры?
- Ну да, - снова ответил Леша.
Любитель некоторое время шел за нами. Молча. Потом остановился и произнес:
- В ваши-то годы надо философские произведения создавать, а вы все еще этюды пишете...

Кама, 1949 год. Грязные, разъезженные дороги. Мелкий дождь моросит. Сквозь его серую мглу с трудом различается противоположный берег Камы.
Деревянные сходни, перекинутые с берега на мокрый, почерневший паром. На пароме - машины. Телеги с мешками и корзинами. Сквозь грязь и глину, налипшую на колеса, блестят железные ободья.
Прислонясь к перилам, стоят мужики в серых брезентовых плащах с заплечными мешками на веревках. Кашляя, курят махорку. Бабы с детьми, в почерневших от дождя ватниках, серых и черных платках, молча ждут, когда отплывет паром.
Рисую переправу. Лошадей на пароме. Один извозчик приставляет ладонь к глазам и пристально смотрит в мою сторону. Видно, не может понять, что я там делаю. Потом поднимается на берег. Идет ко мне... Увидев рисунок, он в полном изумлении прикладывает руки к губам и громко кричит оставшемуся на пароме извозчику:
- Иван гли-ка, мать перемать!.. Твою кобылу на заметку взяли...

Мальчишки крутятся возле нас постоянно.
- Смотри, - говорит один из них, показывая на Лешу, - у этого все ровно, а у этого все криво, - это уже про меня.
А другой отвечает:
- У того правильнее, а у этого интереснее...

В 1981 году мы поехали в Одессу. Леша Казанцев, Боря Жутовский и я. В Одессе нам надо было получить документы в секретном отделе морского порта. Нам сказали, что нужно ждать, пока оформят допуск. Ждем. Рисуем в городе.
За нами стали ходить двое. Мы в кино - они в кино. Мы на пляж - они на пляж. Мы уже знали их в лицо, посмеивались, но следовали они за нами неотступно. И однажды поднимаемся мы из порта по лестнице мимо клуба моряков, оглянулись - они стоят внизу. Посмотрели наверх - и там стоят. Ждут.
- Все, ребята, нас берут...
И нас на самом деле «взяли». Отвели в милицию. Там подтвердилось, что наши документы лежат в секретном отделе морского порта. И следовательно, мы не шпионы. Надо было видеть, с каким разочарованием нас отпустили.
Но первое, что бросилось в глаза, когда мы наконец после долгих мытарств попали на территорию порта, были иностранные моряки. Они свободно ходили с кинокамерами и снимали, что хотели и где хотели... Без всякого допуска...

Рисуем в порту. Вдруг Лешка закричал:
- Ребята, в сторону! Быстро!..
Рядом с нами туго натянутый металлический канат. Он загорелся. Скрученные железные нити рвутся от напряжения, над ними веером рассыпаются искры...
Мы едва успели схватить этюдники и забежать за бетонную стену. Через несколько секунд канат лопнул и с оглушительным треском врезался в стену, за которой мы укрылись...
Измученные жарой, мы ищем тень, чтобы закончить рисунки. На солнце рисовать просто немыслимо. Дурно становится...
Леша в одних плавках сидит на железной палубе парохода. Палуба дымится от зноя. Железная обшивка ее раскалена. От зноя дымится и спина Леши.
А Леша сидит и, не торопясь, пишет этюд.

Озеро Таватуй. Целый день писал этюды. Брезентовый плащ поверх ватника уже не спасает от холода. Ладно еще ноги в валенках с резиновыми чунями не мерзнут.
Сижу, уставший, на опрокинутой лодке. Мимо идут две старухи. Здороваются. Одна говорит:
- Мужик, ты, чо ли, наш новый-то пастух?..

Пишу этюд на берегу Таватуя. Берег невысокий - метра полтора. Холодно. Ветер заносит под широкий художнический зонт брызги мелкого дождя вперемешку со снегом. Вдруг мощный порыв ветра подхватывает зонт и вырывает его из моих рук. Я пытаюсь устоять, но теряю равновесие и опрокидываюсь вниз головой в озеро. Этюдник падает вслед за мной. Кисти, тюбики с краской - все рассыпается по земле.
Ноги мои остаются на берегу, голова и туловище в воде...
Мимо проходит мужик. Он помогает мне выбраться из воды. Отводит в дом. Отпаивает водкой и горячим чаем...

Хива. Среди солнечного дня неожиданно налетает ветер. Мгновенно затягивает небо. В воздухе повисает плотная масса песка и пыли. Песок забивает уши, глаза. Скрипит на зубах. За пределами вытянутой руки ничего не видно.
Начинается песчаная буря...

Холм, по которому ползут пни, распластав выбеленные корни. Небо синее. Я пишу черной и коричневой краской. «Образ создаю»...
Подходит какой-то человек. Молча останавливается позади меня и смотрит. Не оборачиваюсь. Но чувствую, что смотрит он тяжело и недоброжелательно. Наконец спрашивает:
- Мужик, ты чего делаешь?.. Небо-то синее...
- Да у меня синей краски нет... - отвечаю.
- А-а-а, - сказал человек с невероятным облегчением.

Подошли две разбитные девчонки.
- У, классно!.. Здорово как! - воскликнула одна из них.
Другая сказала раздумчиво:
- Мужики как выйдут на пенсию, так только пьют да валяются, как свиньи. А эти рисуют. Все-таки лучше...

А вот эпизод вполне драматический.
Стою на высокой скале, над Чусовой. День ветреный. Низкие, темные облака... В лесу всполохи желтого и красного...
Раскладываю этюдник. Настроение приподнятое. Чувствую себя сильным и молодым...
Мимо идет девочка лет восьми... Она дергает отца за рукав и звонко кричит:
- Пап, смотри, старик-то опять рисует...

Вена. Здесь, как и везде, множество пожилых туристов. Они всегда стоят за спиной. Они бесконечно доброжелательны... Они жаждут беседы. А поскольку я почти не знаю языка, эти беседы мучительны.
Наконец нашел укромное место. Никого. Рисую, наслаждаюсь одиночеством. Но откуда-то из-за угла появляется немолодой тучный человек и, широко улыбаясь, направляется ко мне. Заговаривает по-немецки.
- Entschuldigen sie bitte, - отвечаю, - ich nicht spreche Deutsch...
Он спрашивает, не говорю ли я по-английски. Я мотаю головой. По-французски?.. Снова мотаю головой.
Он глубоко задумывается, потом радостно восклицает:
- Ферштейн! Итальениш?

Пишем улицу старого города. Это уже в Екатеринбурге. Подходят два сильно подвыпивших мужика. Покачиваясь, смотрят... Молча уходят.
Леша говорит:
- Обидно. Не признает нас народ...
Один мужик возвращается. Достает из кармана две вяленые воблы. Кладет на палитру. Мне и Леше. Так же молча уходит.
- Ну, - говорю я, - это не признание? Выше, может, у нас и не было. Да и вряд ли будет.

Рига. А вот эта история едва не закончилась трагически. С Борей Жутовским мы залезли на крышу пятиэтажного дома. Сидим возле стены на двухметровой площадке. За ней крутой наклон крыши. Рисуем кварталы старой Риги, трубы, черепицу, шпили и башни церквей...
Я ставлю рисунок возле стены и, пятясь, отхожу, чтобы посмотреть на него издали...
Останавливаюсь, потому что слышу какой-то странный сдавленный звук. Поднимаю глаза: лицо Бори искажено, он не может ничего сказать, в глазах ужас... Оглядываюсь. Я стою на самом конце площадки. Еще шаг - и я бы скатился вниз по резкому наклону крыши.
Присел на стульчик возле стены. Долго не мог прийти в себя...

Разговаривая со зрителями, мы всякого навидались и наслушались... Девочка лет шести, приподнявшись на цыпочках, чтобы ткнуть пальцем в этюд, смотрит на меня широко раскрытыми голубыми глазами... И нежным голосом говорит:
- Дяденька, что это ты за херню рисуешь?..
Бедная девочка... Разве она виновата? Она говорит так, как говорят у нее в семье...

Случалось, что к осени мы просто зеленели от усталости. Я говорил:
- Леша, давай куда-нибудь уедем! Тошно...
- Ну давай, - отвечал Леша. - Куда?
Мы летели до Ташкента. В аэропорту стояли перед расписанием.
- Смотри, - я говорю, - как красиво звучит! Исфара, Коканд, Джиргиталь... Куда полетим?..
Бросаем монетку. И летим в Исфару. С гостиницей повезло. Из Исфары мы часто уезжали в Коканд. Это километров семьдесят... В пять часов утра встаем - чай, лепешка, садимся в автобус, и через два часа мы в Коканде.
Там мы берем шашлыки, виноград, забираемся на крышу базара и рисуем. Как мы выдерживали под этим сумасшедшим солнцем - не знаю... Но выдерживали как-то!
В конце дня мы сползали с крыши, садились в автобус до Исфары, дремали, потом бросали этюдники и шли в чайхану. Темнело рано, вечера длинные. Мы брали два-три чайника с зеленым чаем, мишалву и, полулежа на циновках, отдыхали...

Бухара. Сидим рисуем. Слава богу, никого... На краю пустыря стоит низкое одноэтажное здание. Вдруг раздался резкий звонок. И мы с ужасом понимаем, что... это здание школы. Через минуту на улицу вывалилась толпа школьников. Увидев нас, они взревели от восторга и ринулись к нам, мгновенно окружив со всех сторон... Остановился старик, верхом на ослике. Медленно подполз грузовик. Из кабины свесился шофер... Толпа прибывает... Мы говорим:
- Ребята, нам же ничего не видно... Расступитесь немного...
Они радостно кивают, лучезарно улыбаются и продолжают стоять не двигаясь...
Мы горестно складываем этюдники. Выбираемся из толпы, не закончив рисунки...

Екатеринбург. Сеет мелкий осенний дождь. Пишем церковь Иоанна Предтечи. Закончилась обедня, из церкви выходит народ. Старухи останавливаются, кланяются в пояс:
- Дай вам Бог здоровья... Хорошие люди. Храм Божий рисуете...

Переславль-Залесский.
Ранним утром, когда мы уходили писать этюды, за нами из города на поля летели огромные тучи ворон. Вечером вороны с полей вместе с нами возвращались в город...
Пишем этюды. Низкое, темное небо... Осеннее поле, уже перепаханное для озимых, с остатками сухой желтой травы и ржавыми всполохами конского щавеля...
- Господи, - говорю, - ну хоть бы одна ворона пролетела! Ведь они же просто придуманы для этого пейзажа. Он - мертвый без них...
Леша Казанцев, стоявший рядом со мной, молча положил кисти на этюдник, подобрал какую-то палку и ушел за перелесок недалеко от поля.
Через минуту из-за леса поднялась огромная стая ворон. Их темные силуэты резко обозначились на светлой полосе, отделяющей небо от земли. А те, что летели выше, закрыли собою небо, превратив его в черное облако, наполненное карканьем и зловещим шумом крыльев.
Казалось, они спешат на поле брани, где их ожидает мрачное пиршество, или в город, зараженный чумой.
Я судорожно тыкал кистью в уже написанное небо, стараясь передать эти ощущения.
Это было днем 19 августа 1991 года. Вечером, вернувшись, мы услышали по радио сообщение о путче...

Суздаль. Возвращаемся с этюдов. Узкая дорога, петляя, идет по пшеничному полю. В окаменевшей от дневной жары колее блестит кое-где еще не просохшая вода, окаймленная выгоревшей травой. Васильки и ромашки островками растут возле дороги, перебегают через нее и, смешиваясь с колосьями пшеницы, исчезают в глубине поля. Вдали стоит странное черное дерево с густой кроной, сквозь которую почти не просвечивает солнце...
Когда мы подошли совсем близко к нему, раздалось вдруг резкое карканье, шум крыльев и огромная стая ворон тяжело поднялась с дерева, обнажив ветви и зловещим силуэтом обрисовав их на светлом предзакатном небе.
С карканьем вороны метались над голым, высохшим деревом. Потом, постепенно успокоившись, сбились в огромную темную тучу и медленно полетели к лесу в конце поля. Они летели низко, на несколько минут заслонив собою небо...
Потом небо освободилось. Стало так светло, как будто наступило утро...

Тобольск, 1993 год. Белые, умытые дождем поленницы березовых дров окружали огромный деревянный дом с узорами наличников и карнизов. Крепко вросший в землю среди лопухов и бурьяна, покосившийся от бед и времени, он все еще выглядел мощно и сильно. На потемневших бревнах белели высокие лестницы, приставленные к крыше на случай пожара.
Из дома неслись сначала песни, потом крики и брань. Компания вывалилась из дома. Во дворе назревала драка.
К нам подошел немолодой человек. Спросил, кивнув на раскрытые этюдники:
- Давно вы здесь?
- Да почти месяц, - ответил Леша.
- Месяц? - удивился немолодой человек. - Целый месяц?.. И вас до сих пор не убили?

Первый раз, когда мы приехали в Среднюю Азию с Борькой Жутовским и с Лешей Казанцевым, мы встретили в аэропорту художника, фамилия его Щаровский, Мстислав Яковлевич. Он приехал из Шанхая в Свердловск, у меня с ним были прекрасные отношения. Он нам дал адрес человека по фамилии Юренев. Личность очень известная. Это петербуржец, который был сослан в двадцатых годах в Среднюю Азию и который невероятно много сделал для истории Средней Азии... Он жил в Бухаре, и мы, поработав в Самарканде, поехали в Бухару и по этому адресу пошли.
Мы пришли к какому-то медресе, поднялись по лестнице, позвонили, и нам низкий такой голос ответил: «Войдите». Мы вошли - полная темнота, потом зажигается спичка, загорается керосиновая лампа и перед нами возникает Дон Кихот. Высокий, худой, с бородкой, впалые щеки. Это был Юренев, главный археолог города Бухары. А год был, наверное, шестьдесят девятый... И трудно себе представить, чтобы при тогдашнем отсутствии всяческой информации человек разговаривал на пяти языках, называл фамилии художников, нам абсолютно неизвестные, и слушал радио на нескольких языках...
Со временем Юренев стал безумно знаменит, и все приезжающие считали своим долгом к нему прийти. Его замотали, замучили эти бесконечные приезжие. Боря Жутовский нам рассказал забавную историю про московского киношника, который по Бориной рекомендации пришел и стал задавать Юреневу вопросы.
Юренев сказал:
- Ответ на ваш вопрос вот там, поднимитесь, третья полка, шестая книга, там найдите восемьдесят шестую страницу.
Он находит все это, а там написано: «А пошел ты к такой-то матери...»

К сожалению, не всегда и не везде удавалось рисовать. Из коротких туристических поездок за границу остались только поспешные и случайные фотографии. Фотографии быстро забываются. Чем и отличаются от наброска или этюда. В нем пытаешься увидеть, схватить и выразить то, что тебя взволновало. Задело... И это короткое, но интенсивное переживание остается в памяти надолго.
Жаль, что не случилось рисовать в Италии, Испании, Германии...
Строго говоря, этюды можно писать и никуда не уезжая. В одном месте. Находя в нем все новые мотивы и сюжеты. Постоянно углубляя их...
Возможно, в кратких и разнообразных поездках есть некое легкомыслие. Скольжение по поверхности. Но в них - сила первоначального впечатления. Свежесть взгляда. Новизна ощущения. И к тому же, помимо профессионального интереса, эти поездки, вообще все путешествия, открывают бесконечные картины, облики и образы Божьего мира. Разнообразного. Неповторимо прекрасного.
Иссушенная земля Крыма и цветущие травы Переславля-Залесского. Застывшее море Великой иудейской пустыни и бесконечное волнение Тихого океана. Белые ночи Карелии и черный бархат южного неба над Самаркандом. Острые колючки Аральских степей и золотые пески одесских лиманов. Вершины Памира, ущелья Дагестана. Мертвое море и цветущие сады Колхиды. Узкие улочки Таллина, каналы Венеции, просторы Иртыша, замки Луары...
Какое счастье увидеть все это собственными глазами! Какая полнота жизни. И как здорово, вернувшись, вдруг заново понять и полюбить то, что вокруг тебя. Внутри себя, что всего ближе. Что дано Богом и обстоятельствами. Без чего плохо и трудно жить.
И кажется, смысл всех путешествий - возвращение.

Что случилось и не случилось
Миша Брусиловский меня спрашивает:
- Ты пишешь свои записки?
- Писать-то я пишу, - отвечаю, - но думаю, что вот-вот брошу. Возникает дикое количество табу. И не только по поводу личной жизни... Везде обиды... Получается что-то вроде гигантского слалома. Надо проскочить по крутому склону и никого при этом не задеть...
- Так ты пиши свои ощущения. Про себя. Это же самое интересное, - говорит Миша.
- А писать про себя, - отвечаю, - значит, подставиться, чем искреннее напишешь, тем окажешься беззащитнее...
Миша помолчал. Подумал. Потом сказал с воодушевлением:
- Врать надо научиться, вот что. Это главное...

***
Выставка. Семидесятилетие. Смерть Томки. Все эти одно за другим последовавшие события провели некую черту и отделили от меня прошлую жизнь. Из опустевшего пространства, в котором я оказался, эта жизнь обрисовалась вдруг как вполне законченная и исчерпавшая саму себя...
Возникло ощущение отъединенности от жизни. Взгляд издали. Со стороны. Нежелание принимать в ней участие. Усталость и раздражение от необходимости как-то соотноситься с ней.
Глупо оценивать итоги творческой жизни. Это уже ничего не изменит. Но все, что сделано мною, кажется неполным, плоским, недостаточным... В лучшем случае - что-то вроде протокола о намерениях...
Некоторое время я почти наслаждался мужеством, с которым вынес себе эту жесткую оценку, освободившись от иллюзий и заблуждений. Но это тусклое понимание постепенно привело меня к утрате творческих сил, а постоянное сознание ограниченности своих возможностей лишило всякого интереса к работе.
И как теперь вновь вернуться к утраченному идеализму? Поверить себе. Обрести энергию.
Оказалось, самообман плодотворнее и полноценнее критического прозрения. Лучше заблуждение, чем знание, опустошающее и обессиливающее...
Когда твоя жизнь на кого-то ориентирована, с кем-то связана, даже если эта связь воображаемая, жизнь наполняется смыслом. Создается иллюзия. Ты не один. Кто-то рядом.
Это похоже на веру, в которой объект веры не обязательно реален. Главное - реальна сама вера.

Жизнь соединила в себе неисчислимое количество людей, встреч, историй...
И все мимолетное, происходящее вскользь. И глубину внутренней работы. И все, что произошло и не произошло. Что случилось и не случилось. Это тоже часть жизни. И, возможно, самая значительная ее часть.
А еще утраты, потери, провалы, ссоры и обиды, неизменно сопровождающие жизнь. И краткая иллюзия достигнутой высоты. И долгие дни труда и неудач...
Как найти слово, определяющее необозримое и безграничное пространство, в котором все это самым невероятным образом уместилось?
Может быть, просто - жизнь?
Чем жизнь ближе к завершению, тем меньше я понимаю в ней. В немыслимом количестве ее противоречий, подробностей, случайностей.
Я не один. Внутри меня целый хор. В нем каждый поет свою партию, не слушая других. Это какой-то сумасшедший дом.
Только изредка голоса в нем сливаются в общем согласии.
И тогда внутри меня наступает обманчивая тишина, кажущееся примирение. И я могу наконец отдохнуть от раздирающих меня противоречий.
Но одна фальшивая нота - и все рушится. И чистый голос, вдруг вознесшийся над хором, тонет в этом невообразимом вое и визге.
И снова его гармонию рвут диссонансы. В нем непереносимо звучат фальшивые ноты. И руководит им близорукий дирижер, впервые раскрывший незнакомую партитуру.

Мы рождаемся и сразу попадаем в мир предлагаемых обстоятельств. Они сильнее нас. И редко соответствуют нашим желаниям.
Один хотел бы жить при короле Ричарде Львиное Сердце, а жил в галантном веке. А тот, кто родился в галантном веке, может, всей природой своей был рожден для Великой французской революции и восторг испытывал только рядом с гильотиной. Но «времена не выбирают». И жизнь при всех королях и всех революциях - одна. Кто-то с трудом к ней приспосабливается, а кто-то расцветает здесь и сейчас.
Будем ли мы вспоминать Бисмарка, Александра III или Брежнева, если кому-то выпала судьба жить при одном из них?
Только один вопрос имеет значение. И один ответ определяет, состоялась наша жизнь или нет.
Мы были счастливы?..

иллюстрации любимое, В, подсказки, таки рефлексия, палач

Previous post Next post
Up