Пробежалась по тегам - постоянно надо что-то поправлять. И когда вот так пробегаю галопом по дневнику, он меня, правда, очень радует, хорошо, что он есть. Но иногда порой накатывает и бывает, что хочется все бросить - эмоции, короче. Иногда подозреваю, что он изрядно отнимает время от перевода, это в принципе, так и есть, но он все же существенная часть жизни. Вообще дайри. С тех пор, как узнала об их существовании, когда пришла читать посты о гранадовском сериале. С компа на работе и с кнопочного телефона)
Так о чем я. Надо сказать, что очень люблю "творчество" , да, именно так , творчество Ольги Новиковой - фанфики, стихи, клипы. Наверное, самыми яркими были впечатления от ее стихов и они, наверное, даже в чем-то были для меня откровением. Фанфики были позже, и к тому же, я их люблю не совсем целиком, а именно отдельными зарисовками. Многое в них довольно фантастично и далеко от моих личных представлений о Холмсе и Уотсоне. Но есть много любимых отрывков. И решила, что надо, пожалуй, кусочками и цитатами кое-что зафиксировать здесь.
Заодно немного разобралась и поставила, где нашла тэги с ее именем - на клипы, стихи и цитаты. Так что, если кто интересуется, можно посмотреть.
Ну, и сегодня начну с фанфика "Рука, протянутая в темноту" - временной слепоте Холмса. Здесь будут именно кусочки, то, что хочется сохранить
" Большую часть дня я лежу, закрыв глаза. Когда глаза закрыты, легко убедить себя в том, что ничего не переменилось. И ночью - тоже. Хотя прежде для меня настоящей ночи почти и не бывало. Кошачье зрение - так говорил когда-то мой домашний врач. В самое тёмное время ночи меня окружали только сумерки, не более того. Иногда гуще, почти темнота, иногда слабее, на грани света. Сейчас не бывает дня.
Шесть недель назад мстительный мерзавец с подходящей ему кличкой Волкодав подловил меня. Ничего не скажешь, подловил... Сам я ничего не помню. Говорят, сокрушительный удар пришёлся в затылочную часть. Говорят, крови вылилось стакана три. Говорят, когда меня привезли, трое суток не было никакой уверенности, что мой мозг вообще жив. По сравнению со всеми теми ужасами, которых можно было ожидать, лёгкий тетрапарез и слепота - малосущественные пустяки. Говорят, это чудо, за которое я должен быть благодарен Богу.
Я не благодарен. Мой живой мозг, лишённый зрения, не чувствует себя живым. Он всё равно, что мёртв. Наблюдательность всегда была моим кредо, умение анализировать наблюдения - моей работой, хобби, основой существования. Без зрения я лишён этой возможности на девяносто процентов. Что мне остаётся? Спать? Я честно стараюсь, но больше десяти часов в сутки не могу. ....
Однажды меня навестил брат. Мы помолчали четверть часа в одной комнате, он вздохнул и ушёл. Я был бы рад, если бы Уотсон сделал то же самое, но тут, увы, никакой надежды. Он проводит у меня всё свободное время и почти не замолкает. Его жалкие попытки меня подбодрить пробуждают во мне бешенство. Но это всё-таки, по крайней мере, эмоция, и я каждый раз удерживаюсь от того, чтобы прогнать его раз и навсегда. К тому же, подозреваю, что он всё равно не уйдёт.
За дверью палаты шаги и голоса. Это вечерний обход. День в госпитале Мэрвиля строго расписан, поэтому я совершенно точно знаю, что сейчас ровно семь часов пополудни. Для зимнего времени - вечер. Уже темно. Темно! - из моей груди вырывается короткий истерический смешок. Так же, как каждый раз, когда в моей палате зажигают свет. И каждый раз Уотсон говорит виновато и тихо: «Не надо, Холмс...». Говорил до вчерашнего дня. А вчера вдруг заорал на меня: «Ничего смешного, чёрт вас подери! Из-за того, что вы не видите, всем другим тоже в темноте сидеть, что ли? Нельзя считать себя центром вселенной, чёрт вас подери!» А в следующий миг уже каялся, извинялся и чуть на колени не падал передо мной. Первое мне даже понравилось, но второе смазало всё впечатление, и я безжалостно выставил его.
Начинается осмотр. Зрачки, рефлексы... Подозреваю, что они светят мне лампой в глаза.
- Сожмите мои пальцы так сильно, как только можете.
Уотсон тихо кашляет, чтобы скрыть смех. Профессору Вильсону повезло в том, что у меня парез. Он не вскрикивает от боли, он только охает, когда я добросовестно выполняю его указание. И плаксивым голосом радуется:
- Великолепно! Чудесно! В самом деле, выше ожидаемого, мистер Холмс. Я даже не рассчитывал... Вы почти в прежней форме!
Рука Уотсона предупреждающе ложится на моё плечо. Вовремя. Я уже сделал вдох, чтобы заговорить. Но одумался и выдохнул молча.
Только тут до меня внезапно доходит, что я впервые в жизни совершенно не представляю себе, какая за окном погода. Я попал сюда в конце декабря. Сейчас - начало февраля. Что там? Мороз? Снег? Туман? Холодная или тёплая зима в этом году? Ничего я не знаю. Впрочем, если припомнить разговоры...
- Уотсон, откройте окно.
- Зачем? Вам душно?
- Да, - отвечаю я, просто потому, что сказать коротенькое слово проще, чем многословно объяснять все мои чувства.
Он подходит к нише окна и начинает возиться со шпингалетом. Шпингалет тугой - он пыхтит, дёргая и расшатывая его. Наконец, он поддаётся, створка взвизгивает, стекло вибрирует со звоном, и в затхлый воздух палаты госпиталя Мэрвиля врывается свежий уличный воздух. Врывается резко - по всему, на улице ветер. Я вдыхаю его с дрожью полной грудью. Мои волосы шевелятся от дуновения - ощущение почти забытое за шесть недель. Я понимаю, почему Уотсон заговорил о госпитализме. Я встаю и порывисто шагаю к окну. Недооценил размеров палаты - доска подоконника с размаху ударяет меня по бёдрам, а Уотсон хватает за плечо жёсткой хваткой:
- Холмс, подоконник низкий, а до земли далеко. Осторожнее, прошу вас!
Стою, молча и неподвижно, и он руку убирает. Теперь его словно бы нет - только морозный воздух.
Очень холодно, и я начинаю дрожать, потому что на мне сейчас одна сорочка с глубоким вырезом на груди.
- Вы простудитесь.
- Оставьте меня в покое хоть на минуту!!! - взрываюсь я.
Ничуть не бывало - это его не трогает.
- Вы простудитесь, - повторяет он. - А возиться с вами мне.
Мне хочется во весь голос заорать на него или брыкнуть ногой - так непомерно легко и быстро нарастает моё раздражение. Теперь я буду стоять у распахнутого окна вопреки здравому смыслу. Уотсон, сообразив, что с неживой материей всяко управляться легче, решает попросту закрыть створку. Я слышу снова лёгкий скрип и ощущаю, что поток воздуха слева пресекается. Тогда я протягиваю руку и, ориентируясь на его рост и конструкцию рамы, безошибочно перехватываю за запястье.
- Уотсон, я, кажется, попросил... Всего одна минута покоя - разве это так уже много?
- А как вы узнали, где моя рука? Ведь вы не нашаривали.
- Не знаю. Догадался. Наитие, - я говорил коротко и отрывисто, потому что начали стучать зубы.
- Пустое, Холмс. Вы же никогда не гадаете.
- Ну, ладно. Не угадал. Рассчитал.
- И не ошиблись, заметьте... Холмс, я закрою окно, а? Если вам всё равно, простудитесь вы или нет, то сам я не хочу провести неделю в кресле у камина, чихая и кашляя.
- Закройте, закройте, - отмахнулся я.
Из распахнутой двери снова резко задувает в лицо морозный воздух. Это и тревожаще, и приятно. Но на крыльце я спотыкаюсь и чуть не падаю. Уотсон подхватывает меня:
- Простите, я не предупредил. Здесь ступеньки, - в голосе глубокая вина. И у меня вырывается:
- Проклятая беспомощность! Что бы ему было ударить вернее!
И теперь срывается Уотсон. Вцепившись мне в лацканы, трясёт так, что кружится голова и кричит в голос:
- Вы этого не смеете! Не смеете! Вы не знаете, что я пережил! Не знаете, сколько сил на вас потрачено! Когда вас принесли, и вы были, как мёртвый! Когда все говорили, что мозг умер, и вы останетесь в коме, может быть, на годы! Когда никто не мог дать двух пенсов за то, что вы научитесь самостоятельно есть и пользоваться туалетом! Да у меня вся голова седая!
- Уотсон, - я сжимаю его судорожно вцепившиеся в моё пальто кулаки, стараясь сдержать, чтобы не болтаться в его руках, как тряпичная кукла. - А усы, Уотсон? Они тоже поседели у вас? Они больше не рыжие? Вот где ужас-то!
И его руки разжимаются, и он полуплачет - полусмеётся, обессилено привалившись ко мне плечом.
- Ох, Хо-олмс!
Напряжение ушло - пусть недалеко и ненадолго, но нам обоим на какое-то время легче дышать."