Учителя в эпоху сталинского террора

Mar 22, 2019 21:38


В ноябре 1937 г. районный отдел образования в Москве включил в «черный список» девять учительниц, чьи родственники-мужчины были арестованы как «враги народа». При этом никаких претензий к профессиональному уровню или обвинений политического характера не выдвигалось. Одну учительницу, Трейвус, из московской школы № 326 занесли в список, потому что ее брата арестовали, а мужа исключили из партии. Однако через два месяца после составления этого списка школьный инспектор писал о Трейвус как о «враге народа». Попутно директора школы Попову обвинили в связи с «врагами народа», в список которых включили ее бывшую коллегу Трейвус, арестованную сестру мужа и секретаря комсомола, исключенного из партии{621}. Как видно из этой истории, репрессии означали не только увольнение, но и арест, лишение свободы, ссылку или даже казнь.

Бывший учитель, в 1939 г. просидевший в тюрьме четыре месяца, описал заключение под стражу так:
«Многих учителей арестовывали ночью, и никто не знал почему. За ними просто приходили ночью и забирали, потом иногда ходили слухи, что человек однажды сказал то-то и то-то, но правды никто никогда узнать не мог».

Эти примеры говорят и о размахе репрессий. Один бывший директор школы говорил об увольнении в 1937-1938 гг. многих учителей; у другого бывшего учителя в это время арестовали троих коллег; бывший рабочий вспоминал, что «множество учителей взяли под стражу, время от времени проходила волна арестов, как это и вообще происходило в Советском Союзе»; другой бывший учитель говорил, что «во многих случаях учителей сажали в тюрьму, так как они учили тому, что не было предписано сверху». По воспоминаниям, многих учителей «забирали лишь за пару слов» или за «случайную оговорку».

Ввиду недостаточной информации и замалчивания проблемы в официальных документах, очевидно, на вопрос о количестве репрессированных в 1930-е гг. учителей точного ответа дать нельзя. Из имеющихся источников невозможно узнать даже о количестве уволенных из школы. При этом больше всего сведений о снятых с работы можно получить из отчетов о кампании переаттестации в самое лютое время террора. С лета 1936 г. до конца 1940 г. были уволены приблизительно 22 тыс. учителей, то есть 3% от общего числа. Но сюда входят снятые с работы как за недостаточное образование или низкую квалификацию, так и по политическим обвинениям, а значит, судить о масштабе репрессий по этим цифрам нельзя.

Даже в начале переаттестации, когда местное начальство откровенно выискивало «политические просчеты», увольнения редко превышали 3%, хотя кое-где бывало и побольше: 10% в Белоруссии, 15% в Киргизии, 25% в Дагестане и заставляющие задуматься 50% в четырех районах Новосибирской области. Однако даже при невысоких процентах общее число уволенных поражает. В Грузии за четыре месяца (сентябрь 1937 г. - январь 1938 г.) отстранили от работы 1,2 тыс. учителей. В Смоленской области за то же время уволили 500 человек. В Татарской республике в декабре 1937 г. потеряли работу 150 учителей.

Когда в январе 1938 г. вышло постановление ЦК партии, круто изменившее освещение политических репрессий, руководители органов управления образованием, включая нового наркома П. А. Тюркина (справка: Тюркин Петр Андреевич, в годы войны начальник политуправления Ленинградского фронта, в январе 1950 г. исключен из партии в связи с расследованием «ленинградского дела», арестован и вскоре умер в Бутырской тюрьме, позднее реабилитирован) начали клеймить «массовый характер» «необоснованных» и «огульных» увольнений «перестраховщиками» и «карьеристами». В 1937 г. в одном районе на Украине «одним росчерком пера» уволили 50 учителей по «черному списку», составленному районным руководством и утвержденному областными властями. В Ярославской области сняли с работы 200 «честных учителей» (менее 2%) исключительно по политическим мотивам, в т. ч. 22 человека уволили одним распоряжением. В Крыму инспектор ездил по районам, добывая «компрометирующие материалы» на учителей. В конце 1937 г. по всему Советскому Союзу учителей увольняли на основании непроверенных заявлений и доносов, «без всяких оснований и изучения полученных материалов», а просто за «неспособность обеспечить в школе коммунистическое воспитание»{627}.

Тем не менее даже эти свидетельства «массовых» или «огульных» увольнений не дают возможности судить, сколько из них имели «политические» причины, а сколько - причины профессиональные. Резкий рост увольнений в конце 1937 г. - на пике террора - наводит на мысль, что большая часть этих репрессий имеет политические основания. В некоторых случаях, судя по объяснениям властей, профессиональные факторы, включая некомпетентность или слабую подготовку, оказывались такими же, если не более, важными причинами для снятия с работы, чем политические, «антисоветские высказывания» или связь с «враждебными элементами».

В августе 1937 г. директор московской школы Беляев отправил письмо Сталину, адресовав копию вождю комсомольцев Косареву. В результате письмо оказалось у секретаря московского горкома партии Хрущева и наркома просвещения Бубнова. В этом письме Беляев обвинил заместителя руководителя московского городского отдела образования Оськину и ее подчиненных в потакании пробравшимся в школы «врагам народа», а также изгнании из них «преданных» советской власти работников. В доказательство этой враждебной деятельности Беляев представил список «антисоветски настроенных», по его мнению, учителей: Кабалкин, сын офицера царской армии и бывший троцкист, уличенный в «подрывной деятельности», Заблоцкая, снятая с работы как «троцкистка», А. А. Рейнова и А. М. Шенок, «шпионы и вредители». Помимо разоблачения Беляев также пожаловался, что настоящих и преданных членов партии «укрывшиеся враги» в отделах образования увольняют и «доводят до последнего предела». В число несправедливо обиженных Беляев включил и себя, так как ему отказали в удостоверении учителя, несмотря на шестнадцать лет стажа и высшее образование. Это прелюбопытное письмо заканчивается предупреждением, что многие учащиеся - «не наша молодежь», потому что их учат «враги народа». Письмо Беляева показывает, как из-за действий конкретного человека террор набирал обороты. Такие оговоры «снизу» развязывали руки парторганизациям и карательным органам для пристрастных расследований с последующими арестами и казнями тысяч людей. Директор школы Беляев использовал язык обвинений и разоблачений, что было на руку партийным вождям и ему лично, но в ущерб интересам других людей. В условиях сталинского террора лексикон Беляева стал оружием, возможно, несущим гибель тем, на кого оно было нацелено.

Это письмо густо сдобрено подстрекательской риторикой и конкретными обвинениями. Одобрение карательной политики партии, а подчас и использование в своих интересах террора было характерной чертой сталинизма. Некоторые учителя, подобно Беляеву, активно содействовали репрессиям. В 1935 г., во время жестоких санкций по отношению к предполагаемым «подрывным элементам», шесть учителей в Ленинградской области публично обвинили своего директора школы в «политически вредных действиях», которые служили «классово враждебным и антисоветским интересам». В конце 1936 г. директор московской школы Штернберг в конфиденциальном письме охарактеризовал всех своих учителей как «контрреволюционеров». На совещании в сентябре 1937 г. учитель и член партии Трощановский заявил, что директора его школы Кудрявцева вот-вот исключат из партии, что он женат на дочери кулака и плохо управляет школой. В 1937 г. несколько месяцев киевская учительница Могилевская строчила заявления в вышестоящие инстанции, указывая «врагов народа» - учителей, школьных руководителей и партработников. Одновременно она вымогала деньги и привилегии и получила в результате несколько тысяч рублей и три путевки на курорты, в случае отказа она угрожала разоблачениями.

По мнению эмигрантов, учителя по-разному реагировали на попытки в чем-то их изобличить. Некоторые всерьез опасались, что их назовут пробравшимися в школы «тайными агентами» или просто коллеги переусердствуют в демонстрации своей «бдительности».

Партийный заместитель директора школы считал троих из тридцати пяти учителей осведомителями спецслужб. Деятельность таких осведомителей и судьбы их жертв были засекречены, что лишь увеличивало страхи. Бывший учитель рассказал о своей коллеге, репрессированной за хранение написанной «врагом народа» книги (страницы которой на самом деле использовались в туалете):
«Но кто-то на нее донес, и ее забрали. Она как в воду канула. Мы никогда не слышали, чтобы ее судили, или посадили в тюрьму, ровным счетом ничего… И неизвестно, кто на нее донес».

Другая учительница только после оккупации деревни немецкими войсками узнала, что трое ее коллег были осведомителями. А прежде ей, как вдове казненного советскими органами «врага», грозили серьезные неприятности. Однако в их школе события развернулись таким образом, что тяжких последствий удалось избежать:
«Одна из наших состряпала множество доносов. Директора школы и меня тоже не забыла. Помню одно заседание суда, на котором эта особа обвинила уборщицу в убийстве собственного ребенка. Другие учителя тряслись от страха и на суде помалкивали. Нет бы сказать, что все это выдумки и уборщица ребенка не убивала! Но они лишь твердили: “Я ничего об этом не слышал”, “Меня там не было” и тому подобное».

Этой учительнице «повезло» потому, что ее коллега перегнула палку со своими ложными доносами, и власти «больше ей не верили». А бывало, что выдвинутого учащимися обвинения в «политических ошибках» хватало для «привлечения учителя к ответственности, его увольнения и даже судебного приговора».

Еще один рассказ: «Чтобы избежать недоразумений и неприятностей с органами, я советовал молодежи держать рот на замке, не говорить ничего, кроме необходимого, поменьше активности и побольше пассивности». Вспоминая, что его коллеги «никогда не говорили о политике», другой бывший учитель так объяснил это молчание: «В Советском Союзе никто не касался политики, если его к тому не принуждали». Наконец, бывший директор школы описал, как сильный страх влиял на манеру поведения и работу, по его наблюдениям, даже когда репрессии пошли на спад: «Первые годы после войны учителей не арестовывали, однако, разумеется, все следили за каждым своим словом и держали рот на замке, если не знали хорошо человека рядом с собой».

Даже советские источники 1930-х гг. говорят о том, что использование террора для политизации школы привело к противоположным результатам - учителя стали избегать политики. В обращении в комсомольскую организацию учительница Е. И. Агрикова открыто призналась, что предпочитает «стоять в сторонке» и «помалкивать», когда речь заходит о политических вопросах. Еще яснее обозначили свою позицию учителя одного района в Туркмении, когда советовали детям не касаться политики, потому что «она мешает учащимся получать знания». Даже в крупных городах у многих учителей текущая политика не вызывала интереса: они просто месяцами не читали газет. В некоторых случаях, как докладывало школьное начальство, эти учителя даже не знали партийных постановлений о вопросах образования. Эмигранты трактовали такую всеобщую молчанку как свидетельство антисоветских настроений: например, бывший ученик считал, что его учителя «ненавидят советскую власть», хотя ни на уроках, ни за стенами школы они о тогдашнем политическом строе не говорили.

Беспокойнее всего жилось преподавателям общественных дисциплин. Учителя истории, по словам эмигранта, знали, что «одна-единственная ошибка может стать роковой». Выразительно описан учитель истории, «который страшно боялся сказать что-то не то»:
«Он говорил медленно. Иногда одно слово за полчаса. Боялся неприятностей за то, что сказал, и не знал, разрешено ли то, что он вчера говорил. Все учителя очень боялись, кроме учителей физики, математики, химии и тому подобных».

Хотя избегать разговоров на политические темы приходилось из-за опасности быть арестованным, власти неустанно выявляли и клеймили позором учителей, игнорировавших требования о политизации школы. Слежка велась постоянно: Усейнова обвинили в «антисоветских» методах, т. к. он не догадался заклеймить фашизм на уроке географии; Кошкову раскритиковали за то, что на уроке о Средневековье она не рассказала, как бурно развивается советская Средняя Азия; Рождественскую упрекнули, что на уроке биологии об эволюции она не коснулась антирелигиозной и интернационалистской тематики; директору школы в Татарии сделали выговор, потому что «на уроках ботаники не упоминался ни Сталин, ни партия»; харьковских учителей разругали, так как они не раскрыли значение деятельности русских князей X века для современности; на московского учителя Фирсова навесили ярлык «аполитичного и антисоветского элемента», когда он в ответ на каверзные вопросы учеников заметил, что «даже советские газеты друг другу противоречат». Бывший учитель вспоминал, как стал жертвой такого оговора:
«Как-то мне пришлось читать детям рассказ о маленькой грузинской девочке и Сталине. Я прочитал рассказ без всяких комментариев. За это на следующий день меня вызвали на ковер и объяснили, как надо было интерпретировать этот рассказ. А через пару дней меня сняли с работы как негодного для работы учителем в первом классе».

Возложив на учителей ответственность за воспитание подрастающего поколения в советском духе, государство сделало их особенно уязвимыми. Любое действие или высказывание грозило неприятностями, если давало повод усомниться в навязанных сверху ценностях. По словам одного эмигранта, учителя всегда «старались быть в тени», потому что «каждый боялся ответственности, так как ответственность означала возможность ареста»{645}.

Описанные эмигрантами «постоянный страх и угрозы» буквально витали в воздухе. Иначе и не могло быть, когда политическую культуру формировали фразы: «Классовые враги под маской учителя», «Очистим педагогический фронт от вредительства» и просто «Больше бдительности!». Власти беспокоились, что учителя и ученики в классах остаются с глазу на глаз и никто не знает, что там происходит. В связи с этим прозвучало требование «изучать» «политическую физиономию» учителей везде и всегда - в столовых, в коридорах и даже в гардеробе, чтобы выявить признаки «враждебности». Когда Холмогорцев призывал начальство использовать все возможные источники, чтобы добыть компрометирующие материалы на учителей, он стал соучастником тотальной слежки и расправ сталинской эпохи.

Хотя учителя и приучились держать язык за зубами, власти замечали, по разным признакам, что атмосфера в школе ухудшается. Инспекторы в Карагандинской области обнаружили, что их визита с проверкой «некоторые учительницы ждали со слезами на глазах… и ни одна ночью глаз не сомкнула». Руководителям инспекционной группы пришлось несколько дней приводить в чувство работников этой школы. Комсомолец по фамилии Ройтбург с редкой для инспекторов откровенностью описал курьезный случай в одной киевской школе:
«Ученик спрашивает учителя, можно ли построить коммунизм в одной стране. Этот учитель вызывает ученика и говорит, как можно ставить такой антисоветский вопрос? Ему начинают задавать вопросы: с кем ты связан? кто у тебя родители? Я пришел и говорю: “Бросьте дурака валять, хороший парень, что вы из него врага делаете, спросил - ответьте”».

В данном случае учитель всеми силами старался поставить себя над учащимся. Однако вместо похвалы Ройтбург раскритиковал этого учителя за действия, которые вызывают у ребенка сначала настороженность, а затем и враждебность. Вразрез с господствующим дискурсом сталинизма Ройтбург, видимо, решил, что рабочие отношения легче выстроить с помощью диалога, чем допроса с пристрастием, а то и наказания.

Из этих примеров следует, хотя и косвенно, что непредсказуемые последствия террора вызывали у властей все больше беспокойства. Например, назрел вопрос, что делать с уволенными учителями, и пути его решения лишний раз доказывают глубоко противоречивый характер политических репрессий. Снятые с работы «за политику» учителя часто оставались не у дел, даже если вскоре все обвинения против них снимали или опровергали. Мужа и жену Хондецких уволили в августе 1931 г. Несмотря на поддержку профсоюза, они три года не могли найти работу и устроились в школу, только переехав в другой район. В 1937 г. учительницу Галиеву уволили после того, как ее брата сняли с работы в газете. Галиевой несколько месяцев везде давали от ворот поворот, хотя ее брат быстро нашел новую работу - учителем. Все трое пытались вернуться в свои прежние школы, хотя многие учителя, по словам одного эмигранта, отнюдь не жаждали «возвращаться к людям, которые на них донесли».

Нежелание брать на работу людей даже с маленьким пятнышком на политической репутации только усиливало дефицит квалифицированных педагогов. В связи с острой нехваткой кадров в Наркомпросе решили позаботиться об уволенных: их устраивали в библиотеки, дошкольные заведения, на курсы для взрослых, где политического надзора было намного меньше. Хотя в официальных документах предлагалось трудоустраивать лишь уволенных за недостаточный профессионализм, судя по некоторым сообщениям, «пострадавшим за политику» помогали аналогичным образом. Уволенным «за антисоветчину» учителям объявляли, что работать с «нашими детьми» им нельзя, а вот к взрослым их допускали. Один бывший учитель описывал курсы для взрослых как место, «где можно было увидеть всех недавно безработных и уволенных». Таким способом решались многие проблемы, тем не менее кадровики отделов образования косо посматривали на претендентов с «серьезными политическими ошибками на прежней работе».

В глубинке на «сомнительное прошлое» бывших учителей часто смотрели сквозь пальцы. В 1937 г. инспектора Филиппова исключили из комсомола и сняли с должности за связь «с разоблаченным врагом народа». Филиппов устроился в сельскую школу, где показал себя с самой лучшей стороны. Однако не прошло и года, как его снова уволили: в роно узнали, в чем дело, и спохватились: «Ага, троцкистов на работу посылаете!»

Острая нехватка педагогов в большинстве отдаленных регионов заставляла местное руководство рассматривать в качестве кандидатов совсем «нежелательные элементы» - политических ссыльных. По этому поводу сокрушается Северный краевой отдел образования: «Проблема кадров у нас очень остро стоит. Мы могли бы комплектовать школы, к нам обращается масса людей с предложениями, но в большинстве это люди, которые осуждены на 5-10 лет высылки за контрреволюционную работу. Мы не подпускаем их к школе на пушечный выстрел… Могли бы преподавать, но мы их не можем взять, потому что это люди с прошлым».

В сообщениях из Центральной Азии и с Северного Кавказа говорится о «врагах» и «чуждых элементах» из крупных городов России и Украины, которые обивают пороги школ. Когда польский ссыльный Крейслер во время войны преподавал в Киргизии, вместе с ним работали бывший филолог из Ленинграда, бывший руководитель курсов для взрослых из Киева и бывший профессор киевского университета - всех их выслали в Центральную Азию. В одной карельской школе работали пять бывших партийцев, а «для укрепления» местный отдел образования прислал им, как выяснилось, еще одного исключенного из ВКП(б) человека.

Даже в центре страны из-за нехватки кадров власти вынужденно поубавили пыл. На совещании в Наркомпросе в 1936 г. и в публичных выступлениях начала 1938 г. подверглись резкой критике «ошибочные» и «незаконные» увольнения, одновременно начальству на местах приказали как можно скорее этих учителей вернуть. В конце 1937 г. получили нагоняй чиновники из Татарии: после увольнения более 500 учителей в тех местах постоянно незакрытыми оставалось почти 400 вакансий. Когда руководство Дагестана сообщило в начале 1937 г. о множестве увольнений, последовал грозный окрик из Москвы: «А кто будет работать вместо снятых с работы?». Одного бывшего учителя в свое время уволили после ареста его родственников, но быстренько взяли обратно, потому что без возвращения всех снятых с работы школу пришлось бы просто закрывать.

У сотен, если не тысяч, учительниц забрали мужей, они переживали за судьбы любимых, ждали ареста других родственников, страдали от одиночества, но им нужно было держать себя в руках во время уроков, выглядеть достойно перед родителями и коллегами. У сталинградской учительницы Зины Борисовны Гореловой по голословному обвинению арестовали мужа, и все 1930-е гг. она каждый день ждала, что и ее тоже заберут. Тем не менее Горелова, по воспоминаниям ее дочери, продолжала работать, хотя замирала от каждого шороха за дверями класса, а звук шагов заставлял ее думать, что это пришли за ней. Как показано в начале этой главы, аресты родителей школьников тоже влияли на учителей. Когда в конце 1937 г. двенадцатилетняя девочка и ее брат, собравшись с духом, «доложили» своей учительнице Инне Федоровне Грековой об аресте своих родителей, она взглянула на них с деланным удивлением: «Да? А мне вы зачем это говорите? Марш обратно в класс».

Казалось бы, лучшее, что могли посоветовать в такой ситуации своим детям учителя, сделать вид, будто ничего не случилось. Однако московская школьница Нина Костерина получила более весомую поддержку. Она рассказала своей учительнице, что ее двоюродную сестру после ареста в 1937 г. родителей отправили в детский дом: «Татьяна Александровна очень расстроилась и дала для нее немного денег». Когда летом 1938 г. арестовали отца самой Костериной, учительница снова ее утешила: «Я пошла к Татьяне Александровне и плакала навзрыд, пока с ней говорила...»

Источник:
Юинг Е. Томас "Учителя эпохи сталинизма"
https://history.wikireading.ru/339096

террор, сталинщина, образование, террор_сталина

Previous post Next post
Up