ПОСИДИ И ПОДУМАЙ (продолжение)

Feb 24, 2013 08:12


Глава шестая. Бесплодная смоковница.

Прошел год нашего супружества, второй, третий.
Дина не беременела.
К пятнадцати годам она совершенно преобразилась. Выросла, постройнела, стала вровень со мной. Тело ее теперь напоминало тонкий изящный кувшин для вина, со столь же сладостным содержимым. Походка стала величественной; даже если она просто проходила через двор с корзиной белья, я замирал от красоты ее движений. Отросшие волосы струились по плечам темным водопадом, и лежа в полумраке спальни, я готов был часами любоваться этим зрелищем. Умолял ее не торопиться забирать их под головную повязку, скрывавшую, как положено, все до последнего волоска. Но даже повязка ее не портила. Что говорить, я был в полной мере вознагражден за свое терпение.
Но она не беременела.

Сначала она никак не проявляла своего беспокойства, потом между ее изогнутых бровей залегла тоненькая темная складка. С каждым месяцем взгляды моей матери все чаще останавливались на талии припозднившейся невестки, отец начал тихонько вздыхать и стал дольше задерживаться по вечерам в синагоге. Как будто некое серое облако повисло над головой Дины, и все росло, темнело, сгущалось.
Я попытался подбодрить ее, как тогда, в первое наше утро, но осекся под ее взглядом. Она уже была вполне взрослой женщиной. Она не нуждалась в жалости и утешениях, а хотела честно выиграть свой поединок. Так прошло еще несколько лет.
На исходе девятого года отец решился поговорить со мной. Он, как и положено отцу и благочестивому еврею, искренне считал себя в ответе за своих детей, сколько бы лет им ни было. Не удивлюсь, что и виновником моего несчастья он тоже считал себя. Например, потому, что растил меня слишком мягко (вот когда наверняка припомнились дедовы упреки). Позволил мне на целых пять лет удалиться в чужой, полный соблазнов мир, откуда я вернулся слишком развращенным свободой.
- Нужно было женить тебя в четырнадцать, как меня самого женили в свое время, - вздохнул он, - тогда у меня уже был бы десяток внуков.
- У тебя есть внуки, отец, - возразил я, замирая от собственной дерзости. Это была правда. Две мои старшие сестры оказались плодовиты. К сорока годам обе превратились в сварливых толстух с красными руками и лицами, и каждая проходила по улице, волоча за собой гроздь ревущих ребятишек, а под сердцем неся следующего. Нельзя сказать, что в их семьях царил мир, дети частенько получали тумаки, побаивались родителей и постоянно дрались между собой, мальчики и девочки, без разбора. Но это не значило ничего, главное - брак был благословен. Народ Израиля продолжал себя в детях, на радость Всевышнему.
А моя красавица жена оказалась никчемным товаром.
- Через год будет десять лет, - с усилием сказал отец, пропустив мимо ушей мое непочтительное высказывание,- и если к тому времени…
- Нет, отец, - услышал я чей-то голос и с изумлением понял, что эти кощунственные слова произнес я сам.
Он, наверное, решил, что ослышался. Непонимание на его лице сменилось гневом, рука потянулась к посоху. Я замер.
- Другой отец поговорил бы с тобой иначе, - произнес он наконец, тяжело дыша.
- Я в твоей руке, - ответил я, не опуская глаз, - поступай как хочешь.
И тут он выронил посох и заплакал. Я в ужасе смотрел на него, не смея приблизиться. Нечего было и думать обнять его - такой непростительной фамильярности не водилось даже в нашей просвещенной семье.
Он сделал мне знак выйти. Я молча повиновался.
В спальне - единственном месте в доме, где можно было укрыться от посторонних глаз, я застал ее. Она не плакала, лицо было безмятежным и бездумным - и это показалось мне куда страшнее слез. Я понял, что она решилась сама.
- Если через год я не забеременею, - ровным голосом сообщила мне моя жена, - то потребую у тебя развода.
- И ты! И ты тоже! Что я сделал тебе, что ты так меня ненавидишь?
- Ты добрый муж и потому нуждаешься в хорошей жене.
Я опустился на колени и уткнулся лицом в теплую впадину ее платья. Она не противилась, но и не прикоснулась ко мне.
Я поднял к ней залитое слезами лицо:
- Дина. Девять лет назад на этом месте я пожалел тебя. Неужели ты сейчас…
Она ответила мне жалостливым взглядом, в котором ясно читалось : «дурачок, как ты не понимаешь, у меня нет выбора». Она отвергала меня первой, чтобы этого не сделал я сам.
В тот день я понял несколько простых, но чрезвычайно важных вещей. Первое - как ни прячься от судьбы, она тебя достанет. Второе - любая женщина по определению старше мужчины, ибо она мать. Если нет своих детей, она будет матерью брату, мужу, отцу. И, как положено матери, возьмет их муки на себя. Третье и главное - законы Торы писаны вовсе не в расчете, что их станут соблюдать буквально. Люди не ангелы и все равно будут нарушать запреты. Но зато пусть пожизненно мучаются виной за то, что их нарушили.
Я пошел к главе иерусалимской общины, равви Ицхаку Гуру, моему тезке.
Он принял меня почти сразу, на удивление быстро. Это был маленький высохший старичок с кустистыми бровями и носом картошкой. Такими изображают гномов на немецких гравюрах. Рядом с ним я почувствовал себя переростком, даром что сам всегда был ниже сверстников.
Он молча указал мне на стул напротив себя. Я помешкал, но все-таки сел.
- Исаак Боргес, - заговорил он тоненьким старческим голоском, - известный толкователь Писания и лучший ученик ешивы. Здоровы ли твои почтенные родители?
- Да, - сипло ответил я и прокашлялся, - благодарю, равви, дома все здоровы.
- И твоя жена тоже? - взглянул он в упор.
- Да, равви, - твердо ответил я, поняв, что терять нечего, - моя жена здорова и благополучна.
Он помолчал, пожевал губами. Это выглядело очень комично.
- Ты когда-нибудь слышал имя Баруха Эспинозы? - вдруг спросил он.
- Да, равви, - ответил я, - он был отлучен амстердамской общиной за безбожие и умер в изгнании, никогда больше не увидев своей семьи.
- Твои родители очень любят тебя, - сказал он, помолчав, - вашу семью почитают. Доброе имя следует беречь от пятна, потом уже не отмоешь.
- Да, равви, - произнес я сквозь ком в горле, - и мне бы не хотелось, чтобы о моих родителях плохо подумали. Например, что они воспитали плохого сына, который отверг свою благочестивую, усердную и добрую жену только из-за того, что она ДОЛГО не беременела.
- Долго? - переспросил он, будто недослышал. Его взгляд вцепился в меня и не отпускал. Я кивнул.
- Праматери нашей Рахили это не удавалось в течение двенадцати лет. А если бы Иаков отринул ее за бесплодие, где был бы сейчас народ Израилев?
- У Иакова было две жены,- задумчиво ответил равви, - он мог бы позволить себе и такое…
- А я не могу, равви, - подытожил я, - Дина у меня одна.
- Одна? - уточнил он на всякий случай.
- Одна, равви, - как мог твердо ответил я.
Он откинулся в кресле со странно удовлетворенным видом.
- Благодарю за интересную беседу, - произнес он и снова впился в меня взглядом. - Мир тебе. Передай привет ВСЕЙ твоей почтенной семье.
Я молча поклонился и пошел обратно в свой зачумленный дом.
А на следующее утро Дина ощутила первые признаки беременности.

Глава седьмая. Минарет.

Белый квадратный камень. Ноздреватая поверхность изрядно засалена моей спиной и локтями. Ложась спать, я всегда подкладываю запасную куртку между собой и этим камнем. Иначе холодно, даже летом.
Два дня назад мне дали свидание. Лучше бы не давали.
Стройная красавица со страшными, темными кругами под глазами. Лоб перерезала вертикальная морщина. Изящные пальцы дрожат еле заметно. Она высоко держит голову и улыбается ровной улыбкой - теперь она мать, а я сын. Мне здесь тяжело. Меня надо поддерживать.
На руках у этой незнакомой, закованной в броню Дины - двухлетний малыш, милый, светлокожий. Рыжеватые колечки волос. Приветливый взгляд, в нем нет страха, нет застенчивости. Дина растит ребенка не так, как растили моих родителей, и не так, как растили меня. Не запугивает, не стыдит, не упрекает за любоую шалость. Дает очень много свободы. Теперь, наверное, мой отец ворчит целыми днями, что мальчика слишком распустили. Все возвращается на круги своя.
И вот я стою по другую сторону решетки, пытаясь улыбаться, и при виде этих женщины и ребенка, от которых за версту веет сиротством, мне хочется выть. Потому что погубил их не кто иной, как я сам.
…- Исаак, проснись, будь ты неладен!
Нехотя поднимаюсь. С Деметриосом шутки плохи - не встанешь, получишь затрещину. Рука у него тяжелая. Последние дни только это соображение и заставляет меня подниматься по утрам, давиться принесенной пищей, через силу глотать теплую воду из кружки… Иначе так бы и валялся целыми днями, пялясь на белый камень. Правда, он не знает, что будить меня не надо - я и так всю ночь не спал.
- Пошли, - бросает он мне.
- Куда? - вяло возражаю я : двигаться совершенно неохота.
- Увидишь.
Он так бережет слова, как будто каждое обходится ему в дукат. Фразы из одного слова - его конек. Даже забавно. Зевая, я плетусь за ним - вверх, вверх по крутым ступенькам, поеживаясь от утренней прохлады. Скоро осень, похолодает, жара будет вспоминаться с тоской… И вдруг в лицо ударяет ветер.
Вздрогнув, я понимаю, что стою на верхней площадке круглой каменной башни, обнесенной по краю ржавой оградой. Рядом - коническая закругленная каменная верхушка с облезлым золотым полумесяцем на спице. Внизу - Город. Видны крыши домов, ниточки улиц, скупые пятна зелени. Ветер лезет в рот и не дает дышать.
Деметриос привел меня на площадку минарета.
- Смотри, кейрос.
Я поневоле смотрю. Дышать нечем, но невидимый тугой обруч, сдавливавший мои ребра последние несколько суток, чуть ослабевает. Кружится голова, я было пошатнулся, но ограда держит надежно.
Глаза уже слезятся, но закрывать их не хочется. Жалко упустить такое зрелище.
Никогда в жизни я не видел Города с высоты птичьего полета.
Деметриос берет меня за плечо, разворачивает к себе :
- Понял?
- Понял, - глупо отрицать правду.
- Тогда пошли обратно. Много дел.
Мы начинаем спускаться.

Глава восьмая. Роды.

Явное свидетельство бытия Божия, полученное мной в то памятное утро, казалось бы, должно было снять с души страшную тяжесть последних девяти лет. Но не тут-то было. Невольно закрадывалось подозрение, что это только начало. Я уже не был восторженным дурачком, верящим, что одним верным ходом можно обеспечить себе победу в игре. Особенно когда твой противник так любит проверять тебя на прочность и так нуждается в постоянных доказательствах твоей любви. Я готов был простить ниспосланные испытания, но не любопытство испытателя. И если бы речь шла обо мне одном…
Беременность протекала легко. Так говорили моя мать, сестры и соседки. Я же мучился угрызениями совести, но старался успокоиться вечными мужскими рассуждениями, что «так положено». Было немыслимо вести разговоры с блeдной измученной женщиной с помутневшими глазами, полулежащей на подушках. Единственное, чем можно было помочь ей - это оставить в покое.
Потом стало полегче, она поднялась на ноги, ожила и принялась шить и вязать. Позволяла мне коснуться щекой таинственной, пугающей выпуклости, обозначившейся под ее недавно просторным платьем. Откуда это взялось, и к добру ли, и при чем тут я… - вот единственные мысли, посещавшие в такие моменты. Я старался прятать глаза, но моя жена давно уже видела меня насквозь и лишь покровительственно усмехалась. Я свое дело сделал, дальше она отправлялась одна по длинной дороге, предназначенной каждой женщине. Нелегко признаться, но я всякий раз облегченно вздыхал, оставляя ее дома и отправляясь в ешиву, где теперь преподавал сам, или к кому-нибудь из приятелей, скупой неторопливой беседой скрашивающих мое ожидание. Думаю, с моим уходом остающиеся в своем царстве жена, мать и служанки облегченно вздыхали тоже.
Наконец она почти перестала вставать, превратившись в придаток к огромному живому шару, который уже вовсю шевелился и вообще вел себя совершенно самостоятельно. Движения детской ножки были видны настолько отчетливо, что наводили оторопь. Дина только смеялась, бесстрашно поглаживая место, где только что прокатилась очередная волна, и разговаривала с «маленьким», как будто он уже пребывал в этом мире. Я определенно чувствовал себя лишним.
А потом среди ночи меня разбудил вопль.
Когда начались схватки, Дина умудрилась подняться и деликатно растолкать свекровь, не потревожив мой сон. Когда я все-таки проснулся, дом уже оживал, приводимый в состояние полной готовности, как спускаемый со стапелей корабль. Все было, разумеется, давно предусмотрено, только я, несмотря на свои старания, оказался решительно не подготовлен. Несколько бесконечных часов прошло без всяких изменений. Когда крики из-за двери и мельтешение перед глазами растрепанных полуодетых женщин достигли апогея, я сел в углу, заткнул уши и попытался забыться. Мне было все равно, где, лишь бы переждать бурю, конца которой все не было видно. Я малодушно покинул ее тогда, и этого не загладят никакая забота, проявленная впоследствии.
Нет сил рассказывать о последнем часе, домыслите все за меня. Я не знал, кого ненавидеть больше: себя, положившего начало этому чудовищному действу, столь привычному в нашем жестоком мире, или Того, кто назначил жуткое испытание, не спросив женщину, сможет ли она пройти его не сломавшись.
Я встретил прохладный рассвет опустошенным и равнодушным. Еще сам не признаваясь себе, я уже был вероотступником. И то, что случилось со мной полугодом позже, было лишь немного запоздалым следствием той привычно душной и влажной иерусалимской ночи, когда я стал отцом.

Глава девятая. Ни эллина, ни иудея.

Из всех известных мне людей лучше всего владеет своим лицом Деметриос. Сколько раз я ему завидовал по этому поводу. Но стоило мне только увидеть его сегодня, и даже я понял : произошло что-то из ряда вон выходящее.
Он чуть улыбался. Больше глазами, и все-таки этого нельзя было не заметить.
В мою камеру вошел и протянул мне миску и кружку как будто совсем другой человек.
- Демо, - очень осторожно спросил я, - ну что?
- Тихо! - шепнул он и притворно замахнулся, - не сглазь!
Как почти все греки, Деметриос был очень суеверен.
Я отодвинулся от греха подальше и молча взялся за еду.
… К тому времени я уже порядком обжился тут, побывал на кухне, в канцелярии и мастерских, куда он брал меня изредка, якобы на подхват. Я очень ценил его покровительство, дающее мне возможность хоть раз в две недели размять ноги, поглазеть на что-нибудь, кроме оконной решетки, и подышать дворовым воздухом.
Однажды я даже стал свидетелем одной случайной сцены, - чтобы в очередной раз убедиться, что я ни черта не смыслю в людях. Выглянув из дверей жаркой кухни, где дожидался своего патрона, я обнаружил, что широкая скамья в тени под навесом у входа, на которую я было нацелился, наполовину занята. И не могло быть и речи о том, чтобы занять вторую половину. Сидящий был повернут ко мне спиной, но даже так я узнал бы его из тысячи.
Юсуф.
Причем не один. Перед ним, совсем вплотную, лицом ко мне стояла девочка лет одиннадцати - прекрасная, как только может быть расцветающая юная турчанка. Еще туго спеленутый листьями, но уже дрогнувший от первого толчка изнутри бутон. В первый момент я вообще ни о чем не думал, так вдруг стало душно и жарко, и причиной этого была отнюдь не плавящая мне спину кухонная жара. Я вспомнил о том, что скоро полгода как заперт в этой клетке - и с тех пор ни почти разу не видел женщины. Мне пришлось приложить немалое усилие, чтобы протрезветь и слегка податься назад, пока она не почувствовала моего взгляда.
Ай да Юсуф, мрачно думал я, на этот раз выглядывая в щель, даром времени не теряет. Хрупкий возраст незнакомки не смутил меня - турки, как известно, считают таких уже вполне созревшими девушками. А как она светло глядит, боже всемогущий, неужели этот бурдюк с жиром не вызывает у нее отвращения?
Последняя мысль заставила меня запнуться. Что-то тут было не так. Глядела она вот именно что слишком светло, радостно, доверчиво… Может, он ей наплел каких-нибудь сказок Шахерезады? Много ли нужно такой малышке? Это со мной он шутил грубо и топорно, а с женщинами, кто знает, не умеет ли обращаться совсем иначе?
Еще раз выглянув, я увидел, как она кладет ему руки на плечи. Я чуть не завыл от ничем не оправданной ревности, как вдруг она улыбнулась - и разом все объяснила мне. Так не улыбается дитя соблазняющему его развратнику.
Перед местным экзекутором стояла его родная дочь.
И словно чтобы подтвердить мою потрясающую догадку, из дверей кладовой вышел Деметриос с широкой корзиной, прижатой к бедру. Размеренным крестьянским шагом он проследовал через двор. Под навесом остановился, перебросился парой слов со своим коллегой, а девочке, вновь щедро заулыбавшейся при его появлении, протянул гроздь зеленого винограда.
Я еле успел юркнуть назад в кухню и отвернуться - боялся, что лицо меня выдаст. Свое открытие я благоразумно сохранил при себе - на это ума хватило.
И у Деметриоса, насколько я знал, были дочери - целых трое. Все, разумеется, откликались на мифические имена - Элена, Гермиона, Каллипсо. А жену моего любвеобильного покровителя величали ни больше ни меньше, как Клеопатрой. И вот теперь список имен, после долгих лет бесплодных попыток, должен был пополниться еще одним. Деметриос мечтал о сыне.
Видимо, я был первым, с кем он позволил себе так разоткровенничаться. Наученный суровым опытом и наставлениями столь же суровых предков, он никогда в жизни не подпускал к себе никого - даже жену держал на расстоянии, - а со мной все-таки дал слабину. Я очень ценил это, хотя иной раз и побаивался, потому что, как известно, кому много дано, с того много и спросится.
И вот теперь, значит, местная повитуха путем хитроумного греческого гадания сумела определить пол будущего ребенка. Ей в семье верили, как Евангелию, и глаза моего тюремщика улыбались.
А назавтра дверь камеры открыл совершенно чужой человек, как две капли воды похожий на Деметриоса, но не имеющий с ним решительно ничего общего. Я испугался, взглянув на его лицо - оно было каменным и как будто даже ноздри не втягивали, как обычно, воздух. Молча он швырнул мне еду и остановился в дверях, скрестив на груди руки. Глядел не на меня, а в угол.
- Деметриос, - спросил я, чувствуя, что натворил что-то ужасное и исправить уже ничего нельзя, - что случилось?
Он не шевельнулся.
- Клеопатра… - понял я, - вы его потеряли? Господи.                                             
И снова молчание.                                                                                                               
- Сочувствую твоему горю, - выдавил я наконец, повторив по-гречески принятую у моих соплеменников формулу соболезнования.
И тут он наконец на меня посмотрел…
Я, как вы уже, наверное, поняли, не храброго десятка. И всю жизнь выражения вроде «брань на вороту не виснет» казались мне вполне убедительными.
Но этому взгляду, клянусь, я предпочел бы хорошую зуботычину.

Глава десятая. Жертвоприношение Авраама.

Дина быстро оправилась от родов и, оттеснив всех от сына, занялась им сама. Кормила, пеленала, укачивала ночами, никому не давая приблизиться к колыбели. Меня нехотя допускала посмотреть. Красное сморщенное создание, обнажающее в крике малюсенькие беззубые десны, вызывало у меня острую жалость. Я непонятным образом чувствовал, что самому младенцу роды дались не легче, чем матери, что он сбит с толку, оглушен и ослеплен этим новым миром и вдобавок всего боится. Очень хотелось успокоить его, унять этот дикий страх, как когда-то удалось с его матерью (боже, как давно это было!) Но я боялся, что мои неловкие движения и недостаточно нежный тон только испугают его, и даже не пытался взять его на руки. Кроме того, жена бы этого не одобрила. Кажется, она и меня ревновала к нему тоже.
Но пережитое в ночь родов продолжало преследовать меня. Это было просто глупо - ведь сама пострадавшая ни на что не жаловалась, да и кричала она тогда, как обмолвилась раз моя мать, гораздо меньше, чем могла бы. И если допустить такую дикую мысль, чтобы подойти и спросить ее сейчас - в перерыве между двумя кормлениями - очень ли было больно, она, уверен, посмотрела бы с недоумением и ответила что-нибудь вроде «Да я уже обо всем забыла.»
Так за кого, собственно, мог я пенять? Неужто за себя самого?
А ведь мне приходилось по-прежнему являться по утрам в ешиву и внушать своей дюжине учеников любовь к Тому, кто в страшную ночь не ответил на мои мольбы, не облегчил ее страданий и даже не разделил их между нами, раз уж мы оба приняли равное участие в выполнении Его заповеди «плодитесь и размножайтесь». Я чувствовал себя, пожалуй, так, как если бы на моих глазах истязали кого-то другого за мои собственные преступления, да еще не велели роптать на это.
Так прошло несколько месяцев. Я стал рассеянным и злым, и самое скверное - начал видеть во всем вокруг подтверждение своим мыслям. Люди стали казаться мне сплошь лицемерами, говорящими вовсе не то, что чувствуют, - либо просто стадом баранов. Несколько раз в разговоре с отцом с моего языка срывалось такое, что он только морщился, как от боли, и страдальчески глядел на меня, не говоря ни слова. Я, разумеется, тут же раскаивался, догонял его и умолял простить, а потом все повторялось. Я чувствовал, что попросту срываю на нем свой гнев, и это ужасало, но я не мог остановиться. А тут еще по Городу разнеслась весть об очередном костре на площади в Мадриде - наш единоверец, разоблаченный Святой инквизицией и не пожелавший отречься от Господа своего. Господь не отплатил ему той же монетой - и допустил сожжение. В день казни жертве исполнилось семнадцать лет.
Это стало для меня последней каплей. И прежде задумчивый, теперь я часто застывал посреди урока, прервав чтение, и погружался в свои мысли, пока кто-нибудь из мальчиков почтительным вопросом не возвращал меня к реальности. Мои ученики любили меня за веселость, снисходительность и хорошо подвешенный язык; этим, видимо, и объясняется тот факт, что они до последнего скрывали мое состояние от начальства.
В тот день я рассказывал им о жертвоприношении Авраамовом.
Никогда еще каждое слово не давалось мне так мучительно, как будто приходилось проталкивать через горло тлеющие угли. Дойдя же до сцены, где старый отец по слову Господа воздевает нож над горлом связанного сына, я попросту замолчал, потому что не мог говорить дальше. Махнув рукой, я развернулся и вышел вон.
Назавтра меня пригласил к себе равви Гур. Как ни глупо это звучит, но я все-таки был рад, что говорить со мной решил именно он - кажется, единственный человек, чей авторитет в вопросах веры еще оставался для меня незыблемым. Я понимал, что ничего хорошего меня не ждет - и все-таки был почти спокоен, когда снова вошел в знакомую комнату, поклонился и сел - на то же самое место.
- Здравствуй, Исаак Боргес, - тем же бесстрастным голосом приветствовал меня мой тезка, - а на сей раз здорова ли и благополучна твоя семья?
Последние слова прозвучали по-новому, и я вздрогнул.
- Благодарю, равви, - ответил я очень тихо, - все здоровы.
- Жертвоприношение Авраамово, - как бы продолжая прерванную беседу, сказал равви Гур, - да, это очень трудный урок. В свое время он и мне дался нелегко. Да, да, - не смотри на меня так! Я такой же человек, как ты, и тоже был молод. Я и теперь считаю, что это ужасно, если отец приносит свое дитя в жертву… Пусть даже с самыми благими намерениями. Долгожданное дитя, у которого впереди вся жизнь. Чем ты оправдаешься перед ним?
- Ничем, равви, - ответил я, - ничем.
- Осудить деяние Авраамово имеет право лишь тот, кто сам поступил иначе, - заключил он, вставая, - а теперь возвращайся в свой дом и подумай над моими словами, Исаак Боргес.
Но мне не пришлось воспользоваться его советом, потому что до дома я так и не дошел - меня взяли по дороге.

Глава одиннадцатая. Мешок с финиками.

Когда я встретил эту женщину второй раз в жизни, это чуть не стоило мне сердечного приступа. А ведь первая встреча, случившаяся примерно тремя месяцами ранее, оказалась куда как неплоха.
… Дни проходили за днями, не принося ничего нового. Я не сомневался, что мой надзиратель навеки вычеркнул меня из памяти, и теперь я был для него всего лишь одним из многих существ, которым он дважды в день разносил еду, заставлял убирать камеру или изредка использовал для хозяйственных нужд. Такие люди, как Деметриос, ничего не делают наполовину - они этого просто не умеют. Оставалось только смириться.
Я понимал, что теперь никто меня не защитит, если лотерея тюремной жизни выбросит на поверхность мой номер, но пока меня не трогали. Как ни странно, это мало заботило - я опять погрузился в апатию. Как теперь стало ясно, наши лаконичные беседы, иногда скрашивавшие мое одиночество, были мне дороже, чем относительная безопасность, даруемая его покровительством. Так прошло довольно много времени - я почти не следил за его ходом. Видимо, я превратился в опытного заключенного, который отличается от новичка тем, что никуда не торопится, ибо знает, что торопиться ему некуда.
Вдруг в один особенно знойный день, когда солнце безжалостно било прямо в окно, а стены раскалились, явился незнакомый пожилой турок. Я сидел прямо на полу, полуголый и мокрый от пота, и слизывал с губ соленые капли. Появление тюремщика, несомненно, спасло меня от обморока, и я с радостью отправился с ним во внутренний двор, перебирать припасы в кладовой. Я даже не особенно рассчитывал чем-нибудь поживиться - в такую жару мне обычно не лезло в горло ничего, кроме воды.
Кладовая встретила нас духотой и вонью гниющих плодов, но по крайней мере здесь было чем дышать. Мы вытащили из стопки несколько старых камышовых корзин и принялись за дело. Требовалось отделить, так сказать, зерна от плевел, то есть совсем испорченные финики и инжир от еще пригодных к еде.                                           Старика звали Азизом. Он выглядел неуверенно - явно еще не осмотрелся в этих стенах и не научился рявкать на узников, но я уже знал, что это вопрос недели. За время заключения перед моими глазами прошло несколько таких новичков, и все освоили новую роль на удивление быстро.
Я все ждал, когда он сообразит, что работа наравне со мной находится ниже его достоинства, и ждать пришлось недолго. Сам я ничего говорить не спешил, потому что уже не был тем нетерпеливым дурачком, которым попал сюда около года назад. Задавать вопросы и вообще заговаривать первым - привелегия начальства, этому меня тут научили быстро.
Итак, скоро Азиз вспомнил, что он теперь важная персона. Сделав вид, что просто показывал мне, как нужно работать, он отряхнул руки и с достоинством удалился, дав мне прощальное наставление и ткнув для порядка мeжду лопаток. Я остался один.
Первым делом, разумеется, я сделал то, что делает любой раб по уходе хозяина : повалился на мешки и отдыхал минут десять. Потом, решив чересчур не наглеть, встал и хорошенько огляделся. Раз уж выпал такой случай, глупо им не воспользоваться. Уготованное мне судьбой развлечение было не бог весть каким заманчивым, но учитывая, что я уже месяц не покидал камеру…
Гнилые и полугнилые плоды, рассортированные мной по корзинам, не особенно привлекали. Я быстро исследовал кладовую вдоль и поперек. Она оказалась очень большой, что неудивительно при таком крупном хозяйстве. Пахнущая плесенью задняя стена терялась в темноте, а ближе ко входу рядами громоздились корзины, мешки и ящики. Все они были запечатаны. Так, здесь мне определенно делать нечего…
А вот развязанный и наполовину пустой мешок с отличными сушеными финиками казался вполне достойным внимания. Он лежал в глубине помещения, в тени, и даже войди сюда кто-нибудь, он не сразу меня увидит…
Я и не подозревал, насколько окажусь прав. Не успел я запустить руку в мешок, как в дверях показалась расплывчатая от слепящего солнца фигура.
Женская.
- Рыжий! Эй, где ты? - окликнули меня почему-то вполголоса.
Я перестал дышать. Пальцы судорожно сжались, раздавливая в кулаке краденое казенное имущество. Сперва мне и в голову не пришло, для чего я мог ей понадобиться. Вряд ли она подкарауливала меня здесь для того, чтобы накрыть с поличным и тем заслужить одобрение начальства…
Тут, видимо что-то разглядев, она размеренным шагом (мелькнуло в памяти что-то похожее, пропало), направилась прямо ко мне, хотя после ослепительного дневного света никак не могла меня видеть. Подошла вплотную, засмеялась. Обнажились красивые ровные зубы. Крепкая, широкобедрая, с неожиданно тонким станом - классическая левантийская матрона. Отличная мать. Заботливая, но не слишком верная жена. Начинающая увядать от жестокого солнца и тяжкой работы, но еще достаточно свежая и полная сил. Поздний плод, который всегда слаще скороспелого. Запах разгоряченного тела, перца и оливкового масла.
Так и не разжав кулак, я протянул руку и осторожно обнял ее за шею - изящную, гибкую, увешанную бусами… Но тут ей явно надоело ждать, и в следующую секунду мой рот оказался залеплен крепким поцелуем, я захлебнулся и, увлeкаемый ею, рухнул вниз, прямо на развязанный мешок с финиками.
Задыхаясь, умирая, воскресая заново, я скатился на холодный каменный пол, крепко стукнулся затылком, но даже не почувствовал боли. Как давно я не испытывал этого парения - когда ничего больше не нужно и ничто больше не страшно. Я поднял на нее еще замутненный, безумный взгляд. Глаза у нее оказались карие. Она улыбалась, откинув голову на россыпь сушеных плодов. Взяла два, один протянула мне.
Я не отказался.
… И вот теперь она чинно прогуливалась по двору, в десяти шагах от того места, где мы с ней когда-то совершили вопиющее нарушение тюремного распорядка. Я стоял как громом пораженный, со стопкой пустых мешков подмышкой, тупо разглядывая ее сильно округлившуюся талию. Она безмятежно улыбалась и, кажется, вообще меня не заметила. Чего нельзя было сказать о мужчине, бережно поддерживающем ее под локоть.
Взглянув мне в глаза, чернобородый хмыкнул, без особенной враждебности, однако давая понять, что ничего не забыл. На сей раз он не стал искушать судьбу, а молча развернулся и ушел, увлекая за собой драгоценную спутницу.
Я вернул Деметриосу долг.

(продолжение следует - http://haimeborges.livejournal.com/3304.html )

сочинения

Previous post Next post
Up