Много зимнего леса на память себе оставлю. Когда наступит жара - нет, хоть бы хоть бы не так как было в прошлом году, но всё равно ведь настанет, тогда я - вот, посмотрю приду вспомню как было как этот снег красота эта вся - летом ведь будут люди, точно, всегда забываю, они наступают с весной, и целое лето слоняются, только зимой хорошо в этом смысле да и во всех - только зимой хорошо хорошо хорошо...
Во времена, когда люди в стаи, в стада,
в кланы сбиваются и клеймят чужаков,
хочется написать: над полем взошла звезда,
медленная луна вышла из облаков
И мы пойдем, как заклинанье,
в кошачье зрение, в нигде,
в тень, отразившую сиянье,
в сиянье тени на воде:
душа венчает поколенья.
как сон, враждебный пробужденью.
венчает бодрствующий день, -
и зеркальце летит над нами,
держа в волшебной амальгаме
лица невиданного тень
Туда, где росли мы, туда, где смотрели
в один застоявшийся воздух свирели,
туда, где услышать мы были должны
одну тишину от струны до струны,
Похоже, что скоро ходить нам без
корзин и надежд сюда -
в оштукатуренный снегом лес.
Зима идет, холода...
Нужно покрепче закрыться в хате
и жечь восковые свечки.
Да лирой, спутав ее с ухватом,
тянуть чугунок из печки.
Сентябрь. Нету людей и книг.
Чтоб вечер не стал тягуч,
мы в черное яблоко масти "пик",
как в скважину, вставим ключ.
Откроем валета,
словно трюмо,
и в чреве его покатом,
как будто в бутылке стоит вино,
увидим изнанку карты,-
витраж рубашки. А у стены
найдем недокуренную сигарету.
Но чтоб не дуло нам со спины,
закрой за собою валета!
В нем можно спать, опиваясь чаем,
вычесывать блох в кошаре.
Зимою, кстати, и лес мельчает,
как роспись
на сдувшемся шаре.
...Молочный круг образуют карты.
Глаза их подведены.
Их масти - елочные гирлянды,
светятся, будто
из-под воды.
Придай же вращение колесу
или, как встарь,
расскажи про Воланда...
Холодно что-то теперь в лесу.
Холодно, братцы, холодно.
Кричала, билась упрямым лбом,
скрипя, как продавленная кровать,
а свет был проколот
фонарным столбом,
и это ее заставляло рыдать.
Но вдруг, подожженная от фитиля,
захохотала, давясь, как арфа,
будто открыла
скрипичный футляр
и там увидала живого карпа.
Другой, что по шляпу был заморожен,
ей стал подвывать печально.
Она ж ему плюнула только в рожу
и села в сугроб, как на чайник.
Это был Достоевский, а может Блок.
Это был не я. Я бы так не мог.
Я шел, огибая их за версту
и озираясь окрест,
чтоб не прибить к своему кресту
их сдвоенный странный крест
Нынче небо - сугубо в штатском
звезд не видно, но есть луна.
Она в районе
Зеленоградском
встает, как отечественная война.
Когда луна переходит в пламя,
для дел ночных покидают кров
убийца Флора, насильник Ваня,
маньяк Семашко и бич Петров.
И, подхватив от луны вдохновение,
среди котов, что орут, как в "Ла Скала",
они начинают свои преступления,
чтобы Дзержинский
упал с пьедестала.
Невесту Ирину
убивают по четвергам,
когда в магазине
кончается чуингам.
Выездное следствие
работает до субботы,
а в воскресенье
она воскресает.
Убийца раскаивается
до икоты,
и Флору в растерянности
отпускают.
Маньяк Семашко терзает кошку,
нацарапанную
ножом за обоями.
Москит доедает его картошку,
и дети множатся,
словно бройлерные.
Имён их не встретишь
на телеэкране,
скромны, как действующие пилоты,
но узнаваемы, как ветераны,
своей неброской земной работой.
Мороз, как булку, крошит резину.
Я сижу на крыше в тоске зеленой.
Придется мне тоже убить Ирину.
чтоб не дразнили белой вороной.
Я выпустил тебя слепящим волком
с ажурным бегом, а теперь мне стыдно:
тебе ботинки расшнуровывает водка,
как ветер, что сквозит под пляжной ширмой.
Гляжу, как ты переставляешь ноги.
Как все. Как все, ты в этом безупречен.
Застенчивый на солнечной дороге,
взъерошенный, как вырванная печень
...С крестов слетают кое-как
криволинейные вороны.
И днём, и ночью, как учёный,
по кругу ходит Пастернак.
Направо белый лес, как бредень.
Налево блок могильных плит.
И воет пёс соседский, Федин,
и, бедный, на ветвях сидит.
... И я там был, мед-пиво пил,
изображая смерть, не муку,
но кто-то камень положил
в мою протянутую руку.
Играет ветер, бьётся ставень.
А мачта гнётся и скрыпит.
А по ночам гуляет Сталин.
Но вреден север для меня!
Страшно гадать, наугад открывая страницу.
В трепете сердце на каждую строчку готово:
все ему впору, и все в откровенье годится.
Жизнью аукнется - кровью откликнется слово.
"Я вас любил", - прочитаешь и вздрогнешь под взглядом.
Вынешь: "То Бог меня снегом занес", - задохнешься.
Словно из щели, потянет бедой и надсадом,
станешь ее заколачивать и - промахнешься.
...Пусть бы неузнанной тенью, тропой безымянной
жизнь проходила походкою неуловимой,
в сумерках - серой, при свете заката - багряной,
легкой под ветром и ливнем взашеи гонимой.
Пусть бы неведомый стал бы ее беспокоить,-
шип ли обиды, восстанье ли чертополоха,-
только б не наша печаль - все назвать да присвоить,
вскинуть на плечи, тащить до последнего вздоха.
Только б не наше желанье - печатью своею
все запечатать и думать, что вышло - богато.
И, словно скряга - сундук, открывать - холодея -
снежное поле, где кто-то любил нас когда-то.
Нет, они не пройдут,
даже если пойдут,
даже если захватят редут,
потому что со лба
наша кровь, голуба,
зачеркнет их привычный маршрут.
Нет, у них ни одной
не оставит конвой
ни надежды, ни мысли благой.
Сын отравит отца,
круг попросит конца,
солнце будет плеваться золой.
Пусть задирист и крут
наш характер, и тут
яйца курицу учат и лгут.
Перед каждой войной
я беру по одной,
и они ни за что не пройдут.
Только знаешь, кума,
не сойти бы с ума,
коль трещит, как качели, корма.
Если, влево клоня,
развернулась она,
значит, вправо качнет задарма.
Ведь и мы не пройдем,
даже если пойдем,
даже если назад повернем.
Даже с чертом в паях,
даже с пьянкой в Филях
или с черным сибирским котом.
Лошадь кружит и ржет,
воздух горек и желт,
вместо листьев - сухой порошок.
И пустынны поля
воронья окромя,
потому что никто не прошел.
И, дневных забот обрывая нить,
Пошатнешься, двинешься, поплывешь...
а за круг друзей мы не станем пить,
Потому что круг наш и так хорош.
В сновиденье лапы раскинет ель,
Воцарится месяц над головой -
И со скрипом - по снегу - сквозь метель -
Понесутся сани на волчий вой
Чтобы одной пулей
загасить две свечи,
нужно последние расположить так,
чтобы прямая линия,
соединяющая зрачок глаза,
прорезь планки прицеливания
и мушку,
одновременно
проходила бы через центры обеих мишеней.
В этом случае,
произведя выстрел,
можно погасить обе свечи -
при условии, что пуля
не расплющится о пламя первой.
Миша, наверно, скоро станет священником,
Володя - главным редактором, а Глеб - разведется,
Леночка эмигрирует к своим соплеменникам,
Галя родит четвертого, а Колька совсем сопьется...
Миша скоро наденет епитрахиль златотканую,
Володя - костюм с бабочкой, Глеб - штаны стариковской кройки,
Леночка - что-нибудь импортное, долгожданное,
Галя - сорочку казенную, а Колька - куртку с помойки.
И жизнь - эта кастелянша, костюмерша известная,
по-хозяйски начнет приглядываться: кто в чем? по росту ли? по плечу ли?
Где протерлось, где залоснилось, прохудилось, треснуло?..
И по одёжке проводит каждого, и сложит ее на стуле..
200 детей погибло и 5 спасено.
Разрушены ясли и местное казино.
Я бы для репортажа поставил бы слово «но»:
200 детей погибло, но 5 спасено.
Надеюсь, это были отличники, не ходившие в казино,
те, что спаслись, конечно, а не те, что пошли на дно.
Один из них лапа, бутуз, решал математику,
как в домино, -
сходу страницей хлопал, а после ходил в кино.
Не на порнушку до коликов, чтобы в глазах темно,
а н паху бы светало, а в содержательное кино, -
Она - трактористка, он - сын прораба,
и чистые, как полотно.
Такое кино не снимают те, кому все равно.
Кого не колышет художественный результат, но
волнуют лишь деньги, приятнее, чем дерьмо,
потому что не пахнут. Бутуз мой берет эскимо
и фантик бросает в урну. В землятресении гибнет Роно,
Гаи, и прочие деликатесы, обваливается метро,
но бутуз выживает, дочитывая Гюго.
А те, кто погибли, конечно хватали одно очко
или один балл по труду, физкультуре, выпрыгивая в окно,
были наперсточниками, мыли машины, играли в 21,
поджигали старушек, сестренок душили
и дедушек заодно.
Их и забрала сила, оборвала дурной полет.
Но если бы было, допустим, наоборот,
если отличнику вывернуло бы нутро,
если б хорошие школьники гибли, а плохие тянули вино,
то я бы не смог дышать и дожить до преклонных лет.
200 детей погибло... И Бог вырубает свет.
Как из глубокого колодца
или со звезды далёкой
смотрит бабушка из каждой вещи:
- Ничего, ничего мы не знаем.
Что видели, сказать не можем,
Ходим, как две побирушки.
Не дадут - и на том спасибо.
Про других мы ничего не знаем.
И блудный сын проснулся у крыльца,
где лёг вчера, не зная, как признаться,
что он ещё не умер. Домочадцы
толпятся в сердце, в окнах, на крыльце!
Но кто, как сердце, около отца
к нему выходит? - и перед собою
он падает, как зеркало кривое,
и трогает морщины на лице:
не я ли жил, не я ли был водою
и сам себя отобразил в конце...
О сад моих друзей, где я торчу с трещоткой
и для отвода глаз свищу по сторонам.
посеребрим кишки крутой крещенской водкой,
да здравствует нутро, мерцающее нам!
Ведь наши имена не множимы, но кратны
распахнутой земле, чей треугольный ум,
чья лисья хитреца потребует обратно
безмолвие и шум, безмолвие и шум
.........................
...И карлик это понимает.
Он оттолкнул свои созвездья,
он требует себе возмездья
(содеянное нами зло
с таким же тайным наслажденьем,
с каким когда-то проросло,
питается самосожженьем):
- Я есть,
но пусть я буду создан
как то, чего на свете нет,
и ты мученья чистый свет
прочтёшь по мне, как я по звёздам! -
и вырывался он из мрака
к другим и новым небесам
из тьмы, рычащей, как собака
и эта тьма была - он сам.
Даже постмодернист Лев Семёнович призывал весну,
ждал пробуждения живности, молодой травки, птичьих щедрот,
ёжился под снегопадом, носимый по ветру, ну -
вроде дозвался, а ветер дует, а снег идёт
Тогда ему приходит послание: «Дорогой Лев!
Смотри, какой у меня пронизывающий апрель и май - ледяной.
Даже июнь - и тот, колючим кустом задев,
знобит по ночам, пугает красной луной...
Когда победитель, не веря себе,
черту переходит и смотрит снаружи,
он видит, что там ещё дело в борьбе,
и бич состязания уже и уже.
Там скачки в честь вечного дня Ильина,
в честь внутренних гроз, образующих почву,
зажмурив глаза и разжав стремена,
роняя с повозки небесную почту.
И внутренний к нам выбегает народ
и сыплет цветами изорванных денег
оттуда, где сёла, где мальчик идёт,
рассеянно свищет и хлещет репейник,
где тысяча сот коробов высоты,
и хлещет надежда, и ломит запястье,
и падает дух, и роняет цветы,
сраженный обширностью замысла счастья.
- Хочешь своего, своё и получишь.
И что тебе делать такому
там, где сердце хочет, как Бог великий:
там, где сердце - сиянье и даренье.
Холод мира
кто-нибудь согреет.
Мёртвое сердце
кто-нибудь поднимет.
Этих чудищ
кто-нибудь возьмёт за руку,
как ошалевшего ребенка:
- Пойдём, я покажу тебе такое,
чего ты никогда не видел!
Медленно будем идти и внимательно слушать.
Палка в землю стучит,
как в тёмные окна
дома, где рано ложатся:
эй, кто там живой, отоприте!
и, вздыхая, земля отвечает:
кто там,
кто там...
P.S. В зимнем лесу звучали нам
ОЛЬГА СЕДАКОВА
ЮРИЙ АРАБОВ
АЛЕКСАНДР ЕРЕМЕНКО
ОЛЕСЯ НИКОЛАЕВА
АЛЕКСЕЙ ПАРЩИКОВ
АЛЕКСАНДР СОПРОВСКИЙ
...