С самого начала камни были большие, а коровы были маленькие - чуть больше росссийской овцы, и чем выше мы поднимались, тем коровы под нашими ногами становились все меньше, обезличиваясь, теряя свойства живых существ, округляясь в темные неподвижные пятна, а камни рядом с нами и над нашей головой становились все больше и один за другим оживали за нашей спиной - я затылком видел их радостное непреодолимое движение, каждый из них запевал свою собственную песню, этот торжествующий хор крепчал и набирал силу, и под конец коровы исчезли совсем, а камни заполонили все, не оставив даже неба, вернее переместив его вниз, где эта синева, рыча, величественно разлеглась в пропасти глубиной в полторы мили.
Горная Армения.
В этом городке был завод нашего Министерства, на этом заводе делали самые плохую электронику из всей плохой электроники, которую только производил Советский Союз. Я приехал сюда в командировку три дня назад с инспекцией Вычислительного Центра.
Первое, что я увидел в местном аэропорту, было расписание полетов до Ливана, Бейрута и Дамаска. Цены были копеечные, для таможни и пограничного паспортного контроля вроде бы не было места на этом игрушечном аэродроме, поэтому я подошел к стойке и осторожно поинтересовался - какие документы я должен предъявить, чтобы улететь, например, в Дамаск.
- Шпион, да? - деловито спросил меня человек в форме. - У моего брата есть совсем новый паспорт, а дядя у меня фотограф - он сделает твою фотографию в точности как лицо моего брата.
Но я уже понял, что и Ливан и Бейрут и Дамаск - не более, чем местные деревни, расположенные в пределах часа невыносимой тряски на фанерном биплане старом во время второй мировой войны.
- Да нет, - сказал я ему. - Мне надо ненадолго залечь на самое дно, куда самолеты не летают, помоги мне добраться туда, пожалуйста. В каждом таком месте я не могу оставаться больше, чем три часа - мне надо заметать следы.
У меня намечалось три свободных дня, и я захотел посмотреть Армению изнутри.
- Сто баксов плюс дорожные расходы, - сказал он.
Это выглядело так, словно он знал про бумажку, которую я хранил в секретном кармане. В любое время я мог бы получить за нее восемь лет.
Солнце наконец вырвалось на свободу из-за горизонта, заливая мир нестерпимым светом. В этом свете все внезапно потеряло смысл и рельефность, сделалось плоским, как огромная слепящая скатерть, по которой ползали люди - медлительные двумерные существа, почти что вымышленная математическая абстракция.
- В пятницу туда и в воскресенье обратно, дорожные расходы и еда в рублях, - сказал я ему.
- В это же время у этой же стойки, - сказал он, прикрываясь от солнца ладонью, и мы с ним расстались на время.
Мне было сорок четыре года и в гостинице меня охватило сомнение - действительно ли мне нужно все то, что я затеял, но внутри меня продолжали греметь барабаны Большого Приключения, и впервые за много лет я снова почувствовал себя, как говорил Ньютон, маленьким мальчиком, собирающим ракушки на берегу великого океана жизни.
Зазвонил телефон. Я снял трубку. Кто-то от имени директора завода на плохом русском спросил меня - хорошо ли я устроился и извинился передо мной за то, что они смогут меня принять только завтра.
- А что такое случилось? - спросил я.
- Это наши проблемы, - ответил голос. - В семь часов за Вами заедут для ужина. Будьте, пожалуйста, на месте.
Я включил душ. Тонкая струйка воды, словно неуловленная мысль, протекла между моими лопатками, приходя к концу в своем неведомом истоке, и я услышал за окном какой-то гул. Это было удивительно. В далекой юности мне приходилось в театре изображать шум толпы. Мы стояли за кулисами, и вразнобой произносили слово “Ребарбора”, которому, приняв его от писателя Чапека, режиссер научил нас. Примерно такой же шум стоял сейчас за окном моей гостиницы, на центральной площади города.
Я подошел к окну. Площадь была забита народом. Люди все прибывали и прибывали, площадь стала похожа на муравейник - все кишело людьми, однако посередине площади оставался проезд, достаточный для автомобиля.
Внезапно шум смолк. Я поразился мастерству режиссера, который заставил всю эту огромную толпу, каждого человека в ней, замолкнуть одновременно - у нас в театре это никогда не получалось.
И в этой напряженной тишине было приятно услышать привычный шум грузовика, который въезжал на площадь из невидимой для меня улицы. Сначала этот грузовик был скрыт от меня, но потом я увидел его прямо под моим окном - четыре гроба были в его кузове.
В этом городке проживало тысяч тридцать человек, из которых тысяч восемь работали на этом заводе. В толпе я узнал директора и главного инженера - я встречался с ними в Москве. Повидимому, весь завод собрался сейчас под моими окнами. Многоголосый женский плач то взлетал над площадью, то опускался, взмахивая своими невидимыми крыльями, и мне, в моем грязном пыльном номере, казалось, что я слушаю красивое, прекрасно поставленное филармоническое представление, “Страсти по Иоанну”, например.
Со скоростью пешехода грузовик пересек площадь, исчезнув в боковой улице, и вся толпа стала втягиваться за ним в этот узкий проход, крутясь и ускоряясь, словно вода в раковине. Площадь опустела.
Я посмотрел на часы - кто-то украл из моей жизни почти сорок пять минут, которые пролетели для меня как одно мгновение. Я стоял у окна. Безумная мысль захватила меня: все, что я видел здесь - сон, в жизни так быть не может!
Вечером, в ресторане я спросил, что происходило на площади.
- Четыре наших мальчика вернулись из Афганистана, - ответил мне начальник Вычислительного Центра. - У нас, видите ли, маленький городок, мы все знаем друг друга...
- Пожалуйста, - сказал я, - напишите сами мой инспекционный отчет. Попросите денег у Министерства, отметьте нехватку штатных должностей и все такое - в чем Вы нуждаетесь. Конечно, укажите пару недостатков.
- У нас много недостатков, - сказал он.
На другой день я оформил этот отчет, закончив все свои дела в этом городке, и начальник Вычислительного Центра пригласил меня к себе домой на ужин.
Во время ужина я не мог оторвать взгляда от рук его отца. Когда-то я видел красивую картинку в глянцевом американском журнале - знаменитый черный баскетболист держал пальцами баскетбольный мяч. Я был уверен, что этот старик побил бы его рекорд. Я никогда не видел таких огромных, натруженных рук с венами толщиной в карандаш. Они выставили на стол лучшее, что могли, он, конечно же, вымылся и приоделся, и все равно - сама черная земля сидела рядом со мной за этим столом, и я впервые удивился, почему Дионис - бог плодородия - всегда изображается холеным красавчиком, а не морщинистым стариком с такими вот руками.
Утром я был на аэродроме. Этот человек уже ждал меня.
- Ты не мусульманин, я надеюсь? - спросил он.
- Нет, - ответил я, радуясь, что не приходится врать.
- Для начала мы спрячем тебя в хорошем месте, - засмеялся он. - В старой церкви. Тридцать километров отсюда по горизонтали и два по вертикали. Ты не болеешь сердцем?
- Сердце мое - пик, пик, пик! - ответил я ему словами модной эстрадной песенки.
Часа через три мы были там. Слева, у самой пропасти, небольшая церквушка прилепилась к этим камням, а справа гигантские каменные ступени вели еще выше, куда уходила гора, как бы поворачиваясь в туре медленного вальса.
Я подошел к ступеням. Ступенька была чуть выше моего подбородка, и мне пришлось встать на цыпочки, чтобы увидеть - какая она была истертая от множества ног, прошедших по ней.
- Кто ходил по этой лестнице? - спросил я моего проводника.
- Люди и боги, - ответил он. - Здесь было шестнадцать ступенек, часть из них разрушилась при каком-то землетрясении. Им три тысячи лет.
- Куда они ведут? - спросил я.
- Что было там сначала, я не знаю, а потом там был храм Митры, - сказал он. - От него давно ничего не осталось, кроме этих ступенек.
Он выжидающе посмотрел на меня, я понял его взгляд и дал ему сто долларов.
- Я передам тебя служке, - сказал мой проводник. - Он тяжелый человек, постарайся ему понравиться.
- Что ты посоветуешь мне сделать для этого? - спросил я его.
- Поставь свечки за упокой. У тебя есть умершие, за которых ты хотел бы поставить свечки?
- Я хочу поставить четыре свечи за четырех человек, - сказал я. - Но я не знаю их имен.
Мой проводник крикнул что-то не по-русски, из церкви вышел и подошел ко мне огромный человек, лицо его заросло жесткими, как у шнаутцера, волосами, скрывающими его глаза и уши.
- Я хочу поставить четыре свечи за четырех человек, но я не знаю их имен, - повторил я.
Он молчал и смотрел на меня. Он был ростом больше двух метров и напомнил мне американского капитана моего далекого детства. Я никогда не видел такого огромного армянина. Пропасть была совсем близко, и мне стало не по себе. Он спросил что-то у меня не по-русски, я оглянулся, ища моего проводника, его не было рядом со мной. Этот человек повторил свою фразу, я замешкался, и тогда он схватил меня зашиворот.
Он тряс меня, как собака крысу, повторяя свою непонятную фразу, сквозь его черные волосы проступила белая пена, он становился все яростнее и яростнее, а я делался все слабее и слабее, пропасть придвигалась все ближе, и я начал понимать, что единственный способ освободиться из его чудовищной хватки пока еще не поздно - убить его. Это надо было делать наверняка и одним ударом.
Моя голова тряслась, как отбойный молоток, и мне было трудно сконцентрироваться, войти в медитацию, как учил нас сенсей для смертельного удара - стать белым легким облаком, непреодолимо проходящим через твоего противника. Но я почти смог сделать это, уже чувствуя с левой стороны, где должно было быть сердце, свои мягкие плавные очертания, свободно переливающиеся в пространстве, и эту минуту мой проводник вышел из церкви.
Он крикнул что-то, и этот страшный человек отпустил меня.
- Он спрашивает, за убиенных ты хочешь поставить свечки или нет? - сказал мне мой проводник.
- Кто такие ‘убиенные’ и чем различаются свечки? - спросил я.
- ‘Убиенные’ - те, кого зарезали турки, - пояснил мне проводник. - Свечка за обычного покойника стоит пятьдесят копеек, но свечка за убиенного - совсем другое дело. Такая свечка стоит двадцать копеек.
- Я могу заплатить по пятьдесят копеек, но я хочу поставить за убиенных, - сказал я. - Какая разница - кто их зарезал.
- Если за убиенных, то по двадцать копеек, - сказал проводник, - не думай, что ты осчастливишь нас своими деньгами. Это - ритуал.
Он отлично говорил по-русски.
Мы вошли в эту бедную церковь.
Как всегда, после глубокой медитации у меня звенело в ушах, и пронзительная игла прокалывала голову от макушки до самой гортани, и я почти ничего не соображал, двигаясь, как один туман в другом тумане, мертвый в живом, но все равно мое сердце сжалось от этих самодельных икон в стиле Пиросмани, и колченогих табуреток, и этих гигантских ступеней за окном, по которым сюда спускались или отсюда поднимались древние боги.
Там горело много свечей, в этой церкви, каждая свеча была закреплена в специальном креплении. Звероподобный служка взял у меня рубль и дал мне четыре свечи и двадцать копеек сдачи. Я зажег свечи и с трудом, но все же нашел место, чтобы закрепить их рядом друг с другом, как лежали те, для кого они были зажжены, в грузовике на площади.
Служка сказал мне что-то.
- Он совсем не говорит по-русски? - спросил я моего проводника.
- Он извиняется за свое поведение, говорит, что больше это не повторится, он будет держать себя в руках, - сказал мой проводник. - А насчет русского - позавчера он дал обет не пользоваться этим языком. Позавчера он похоронил своего сына. Его убили в Афганистане.
Говорить стало не о чем, и я вышел наружу. Голубая пасть звала меня попрощаться с ней. Я подошел к самому краю и бросил туда камень, и мне показалось, что он никуда не полетел, застыл на месте, а в ответ снизу, из бездны, на нас с ним кинулись пространство и время.
Вокруг нас проносились красные, черные и коричневые века, коридоры корявых деревьев рождались и умирали на наших глазах, озера ослепляли нас мгновенной живой вспышкой, чтобы тут же исчезнуть, обдав наши лица песчаной, скрипящей на зубах, пылью, реки, крадучись, меняли свои русла, то подбираясь к нам совсем близко, то пропадая в сухих камнях.
Кто-то рядом со мной задыхался от боли людей, которых здесь резали бесхитростно во времена Моисея, и со злобой во времена Христа, и с бюрократическим равнодушием во времена Сталина, и с какими-то новыми оттенками чувств будут резать через тысячу лет, и всегда кто-нибудь будет всматриваться в эту голубизну, пытаясь найти там ответ на вопрос - чем его время отличается от прошлого или будущего. И еще этот кто-тот знал, что смотрящий в эту голубизну рано или поздно поймет, что наш мир - это единственное место, где никогда ничего не меняется, и поэтому другого рая не существует, как и ада, впрочем. И в этом смысле одно место на земле ничем не отличается от другого...
- Пора уезжать, - сказал мне мой проводник. - Три часа прошло.
- Я передумал, я возвращаюсь с тобой в город, - ответил я.
В пятницу вечером я вернулся в этот городок, в субботу утром я уже был в Ереване, а вечером - в Ленинграде, и сейчас я не могу с уверенностью сказать, было ли это все на самом деле, или это - только мой сон, один из многих моих снов, где я говорю и действую по чьей-то жестокой прихоти, играя то веселые, то грустные, то вообще никакие роли.